— Я, — говорю, — разучился, похоже. Может, если старые стихи почитаю — вспомню?
Дэн говорит:
— Давай поглядим, пока моя старуха пёрышки чистит, — и разворачивает свою домашнюю информационную базу.
Открыта на порнухе, ясное дело. Но мы вышли на литературный портал и разыскали там профиль господина Саторини. С моим портретом в скорбной рамке и голограммой галереи, развороченной в копоть. И толпа поклонников там расписалась, что я умер, как настоящий поэт, и что вечная мне память в живых созвучьях.
А дальше там были стихи. И теперь уже у меня чуть глаза не выскочили.
Первое, что мы открыли — крепкое словцо, одно, было написано много раз, ёлочкой, на целую страницу. И Дэн заржал и сказал, что теперь верит — я точно Саторини, но такие стихи он и сам может сочинять целыми томами.
А мне почему-то стало ужасно неловко, даже в жар бросило.
— Это я так, — говорю. — Шутки ради.
Дэн на это только хмыкнул:
— Ну-ну. Давай дальше поглядим.
Поглядели. Пока Мида одевалась, мы прочитали ужасно много стихов, они были написаны то ёлочкой, то крест-накрест, то по диагонали, состояли из очень понятных слов, но оказались даже не ругательными, а так. Совсем никак. Просто слова.
А рифма попалась только один раз: «Давным-давно — говно».
И всё это время мне хотелось выжечь себе глаза и провалиться сквозь землю. Зато Дэн очень радовался. Говорил, что он тоже поэт, не хуже меня — и точно, выдавал рифмы, которые гораздо оригинальнее звучали.
Когда Мида вышла, вся в розовом, и в розовом боа из искусственных перьев, и в туфлях на золотой подошве, и засыпанная золотой пудрой, я уже сильно жалел, что сказал им про Саторини. Мне было дико стыдно, в жизни не было так стыдно.
И когда Мида спросила: «Ну, мальчики, как стихи?» — я сделал морду, как на той фотографии, и сказал:
— Я чего-то разочаровался в этом деле. Не хочется больше стихов писать. Пойдёмте лучше смотреть картинки.
.
В Арт-Галерее было полно народу, но на нас глядели, как на диво. Оно и понятно: боевых киборгов тут не водилось, не то место. Зато генномодифицированных или трансформов толкалась пропасть: и девицы, переделанные из парней, и парни, недоделанные до девиц, и дамочки с имплантатами везде. И пожилые господа с пластмассовыми лицами и искусственной сединой, а с ними — искусственные создания непонятного пола с периферией, замаскированной под пирсинг. И детки с мрачными глазами старых ведьм. И какие-то эфемерные, манерные, бледные существа вяло переставляли длиннейшие ноги и посматривали на публику из-под тяжёлых век — взгляды у них были такие, что оторопь брала.
Одеты они все были шикарно и глупо, как по телеку.
Мида была в восторге. Она сияла в своём незатейливо-розовом, как лампочка, и разглядывала всю эту кодлу с почтительным любопытством. И щебетала:
— Ах, мальчики, вот это — настоящая богема!
А мне эта настоящая богема не особо нравилась. Не чувствовал я себя как дома. И сам музей мне не особо понравился, хотя я его как-то смутно припоминал сквозь туман. Неуютно мне тут было, будто под прицелом стоишь. Изменился я после смерти.
— Я, — говорю, — разучился, похоже. Может, если старые стихи почитаю — вспомню?
Дэн говорит:
— Давай поглядим, пока моя старуха пёрышки чистит, — и разворачивает свою домашнюю информационную базу.
Открыта на порнухе, ясное дело. Но мы вышли на литературный портал и разыскали там профиль господина Саторини. С моим портретом в скорбной рамке и голограммой галереи, развороченной в копоть. И толпа поклонников там расписалась, что я умер, как настоящий поэт, и что вечная мне память в живых созвучьях.
А дальше там были стихи. И теперь уже у меня чуть глаза не выскочили.
Первое, что мы открыли — крепкое словцо, одно, было написано много раз, ёлочкой, на целую страницу. И Дэн заржал и сказал, что теперь верит — я точно Саторини, но такие стихи он и сам может сочинять целыми томами.
А мне почему-то стало ужасно неловко, даже в жар бросило.
— Это я так, — говорю. — Шутки ради.
Дэн на это только хмыкнул:
— Ну-ну. Давай дальше поглядим.
Поглядели. Пока Мида одевалась, мы прочитали ужасно много стихов, они были написаны то ёлочкой, то крест-накрест, то по диагонали, состояли из очень понятных слов, но оказались даже не ругательными, а так. Совсем никак. Просто слова.
А рифма попалась только один раз: «Давным-давно — говно».
И всё это время мне хотелось выжечь себе глаза и провалиться сквозь землю. Зато Дэн очень радовался. Говорил, что он тоже поэт, не хуже меня — и точно, выдавал рифмы, которые гораздо оригинальнее звучали.
Когда Мида вышла, вся в розовом, и в розовом боа из искусственных перьев, и в туфлях на золотой подошве, и засыпанная золотой пудрой, я уже сильно жалел, что сказал им про Саторини. Мне было дико стыдно, в жизни не было так стыдно.
И когда Мида спросила: «Ну, мальчики, как стихи?» — я сделал морду, как на той фотографии, и сказал:
— Я чего-то разочаровался в этом деле. Не хочется больше стихов писать. Пойдёмте лучше смотреть картинки.
.
В Арт-Галерее было полно народу, но на нас глядели, как на диво. Оно и понятно: боевых киборгов тут не водилось, не то место. Зато генномодифицированных или трансформов толкалась пропасть: и девицы, переделанные из парней, и парни, недоделанные до девиц, и дамочки с имплантатами везде. И пожилые господа с пластмассовыми лицами и искусственной сединой, а с ними — искусственные создания непонятного пола с периферией, замаскированной под пирсинг. И детки с мрачными глазами старых ведьм. И какие-то эфемерные, манерные, бледные существа вяло переставляли длиннейшие ноги и посматривали на публику из-под тяжёлых век — взгляды у них были такие, что оторопь брала.
Одеты они все были шикарно и глупо, как по телеку.
Мида была в восторге. Она сияла в своём незатейливо-розовом, как лампочка, и разглядывала всю эту кодлу с почтительным любопытством. И щебетала:
— Ах, мальчики, вот это — настоящая богема!
А мне эта настоящая богема не особо нравилась. Не чувствовал я себя как дома. И сам музей мне не особо понравился, хотя я его как-то смутно припоминал сквозь туман. Неуютно мне тут было, будто под прицелом стоишь. Изменился я после смерти.