Приговорённые к высшей мере - Песах Амнуэль 6 стр.


Третьей была женщина. Она жила (будет жить?) в начале XXII века в стране, которую она называла Центрально-Европейский Анклав. Мне обязательно почему-то захотелось узнать, красива ли она, будто это имело хоть какое-то значение. Алина Дюран вышла в Мир, будучи уже в преклонном возрасте, и шла тем же путем, что и я — наука и врожденные способности. Возможно, в молодости она и была красавицей, но мне решила показаться на исходе трехмерной жизни — сухонькой птичкой с печальными глазами ангела.

Четвертый из нас никогда не существовал в трехмерии как человек. В наше пространство — время он выходил лишь однажды и был ужасом. Тем ужасом, который охватывал сотни тысяч людей, живших двенадцать тысяч лет назад, когда огромные волны катастрофического цунами поднялись над берегами Атлантиды и понеслись на ее столицу, сметая ажурные строения, пирамиды, сады, храмы, фабрики, военные лагеря — в обломки, ошметки, кровь, смерть. Четвертый из нас, не имевший никогда своего имени, был и в других измерениях буен и несговорчив, и Аэций прямо посоветовал мне не связываться с этим здесь.

— Ты не владу с собой, — сказал Аэций (сказал? Это слово не имело смысла. А какое? Пусть будет — сказал). — Тебе не повезло. В своем трехмерии ты существуешь сразу в нескольких телах. Какой ты на самом деле?

Кто?

Действительно — кто я? Я ненавидел себя за то, что погубил великую нацию, которая без таких инородцев, как я, не наделала бы глупостей и бед. Но я ненавидел себя и за то, что не мог понять: нет такой нации, которую можно свести с пути какими бы то ни было кознями. Теперь-то я знал это: люди — единое существо, и лишь при поверхностном — трехмерном — исследовании судьба народа в любое время зависит от внешних обстоятельств. Народы, нации — многочисленные пальцы одной руки, и рука эта пока напоминает руку сумасшедшего, пальцы ее отбивают безумную дробь, не заботясь о ритме.

Я ненавидел себя за то, что распял моего бога Христа, и ненавидел себя за то, что искал врага вовне, а не в себе, ибо нет для человека, для народа, нации врага страшнее, чем он сам. Самая большая опасность — не заметить опасности. Самый большой грех — не видеть собственного греха. И самое большое счастье — знать себя не только героем, но и смердом, гадом, рабом. Только сказав себе «я раб», можно найти силы расправить плечи и вырваться на свободу.

Два моих трехмерных тела — Лесницкий и Зайцев — все еще были неподвижны, и то, что называют телепатией — выход на единое подсознание человечества, — свяжет теперь их навсегда.

Я сместил себя во времени — на двести лет вперед, в измерении, где был частью общей памяти человечества. И стал болью. Я не представлял, что памяти может быть больно — так! Боль памяти о людях, погибших на всех континентах Земли в один день и час, в один миг — из-за того, что предки их сделали глупость. В двадцать первом веке ученые открыли многомерность Мира и решили, что теперь могут, наконец, обойти запрет теории относительности. Полет к звездам сквозь иные измерения! Напролом! Как это обычно для людей — если идти, то напролом. Они построили машины для перехода между измерениями. Что ж, звезд они достигли. Но Мир един, и прорыв его сказался лет через сто, когда возвратная волна — боль Мира — достигла Земли и слизнула почти половину ее поверхности.

Теперь, когда я узнал, какие ошибки и преступления человечество совершит в будущем, когда я узнал о хаосе две тысячи тридцатого, о войне две тысячи восемьдесят первого, о том, как будут отравлены синтетическими продуктами два поколения людей в середине двадцать первого века, о национальных движениях по всему миру в конце двадцатого, когда я узнал даже время смертного часа человечества, когда я все это узнал, главным оказался единственный вопрос: что же мне делать? Что делать, Господи, чтобы ничего этого не было, что делать, Господи, сороконожке, застывшей в своем движении и не знающей, с какой ноги сделать следующий шаг?

Помогите, Аэций, Алина, монах… Господи, ты тоже, есть ты или нет тебя, — помоги!

Что сделаю я для людей?

Что смогу?

Я сидел на корточках у газетного киоска, сердце билось о ребра, перед глазами плыли разноцветные круги, но голова была ясной, будто кто-то влажной тряпочкой протер все мои мозговые извилины, и мысль, едва включившись, была четкой и последовательной.

Две минуты одиннадцатого.

Что дальше? — подумал я. Легче мне от того, что я знаю правду о самом себе?

Мне не нужен был теперь шнур, чтобы почувствовать, как в квартире на Васильевском острове Зайцев смахнул со стола крошки, оставшиеся после завтрака, и тоже вслушался в себя, не зная, как жить дальше.

Погоди, — сказал я. — Ты — это я. Не бойся. Ты ошибался. Теперь мы справимся.

Я брел по переулку, ноги были ватными, тумбы, колонны, я был памятником, сошедшим с постамента. Тяжело.

Что делать? Стать прорицателем, как Ванга? Я могу. Ванга не знает, откуда в ней представление о будущем, она заглядывает в себя и видит только часть реальности, смутные образы, потому что истинного знания в ней все же нет. Я могу больше, но не хочу.

Я могу лечить, как Джуна, которая тоже ощутила лишь часть себя, только часть, и не поняла истинной многомерной сути человека. Я могу больше. Но тоже не хочу.

Я дошел до знакомого сквера, в аллее бегали малыши, две воспитательницы неопределенного возраста тихо беседовали, сидя на скамейке, не обращая внимания на ребятишек. Двое мальчиков бегали за третьим, плачущим, и кричали: «Турка! Турка!»

Я остановился. Господи, кто же — мы? Ведь есть подсознание и у нашего, потерявшего себя, общества, и это подсознание тоже кому-то принадлежит. Человеку? Неужели — человеку? Или монстру с иной планеты? Динозавру из Мезозоя? А может, наоборот, — замечательно разумному созданию далекого будущего, для которого темные инстинкты лишь возможность на какое-то время ощутить себя не стерильно чистой мыслящей машиной, но существом эмоциональным и глубоко чувствующим?

Третьей была женщина. Она жила (будет жить?) в начале XXII века в стране, которую она называла Центрально-Европейский Анклав. Мне обязательно почему-то захотелось узнать, красива ли она, будто это имело хоть какое-то значение. Алина Дюран вышла в Мир, будучи уже в преклонном возрасте, и шла тем же путем, что и я — наука и врожденные способности. Возможно, в молодости она и была красавицей, но мне решила показаться на исходе трехмерной жизни — сухонькой птичкой с печальными глазами ангела.

Четвертый из нас никогда не существовал в трехмерии как человек. В наше пространство — время он выходил лишь однажды и был ужасом. Тем ужасом, который охватывал сотни тысяч людей, живших двенадцать тысяч лет назад, когда огромные волны катастрофического цунами поднялись над берегами Атлантиды и понеслись на ее столицу, сметая ажурные строения, пирамиды, сады, храмы, фабрики, военные лагеря — в обломки, ошметки, кровь, смерть. Четвертый из нас, не имевший никогда своего имени, был и в других измерениях буен и несговорчив, и Аэций прямо посоветовал мне не связываться с этим здесь.

— Ты не владу с собой, — сказал Аэций (сказал? Это слово не имело смысла. А какое? Пусть будет — сказал). — Тебе не повезло. В своем трехмерии ты существуешь сразу в нескольких телах. Какой ты на самом деле?

Кто?

Действительно — кто я? Я ненавидел себя за то, что погубил великую нацию, которая без таких инородцев, как я, не наделала бы глупостей и бед. Но я ненавидел себя и за то, что не мог понять: нет такой нации, которую можно свести с пути какими бы то ни было кознями. Теперь-то я знал это: люди — единое существо, и лишь при поверхностном — трехмерном — исследовании судьба народа в любое время зависит от внешних обстоятельств. Народы, нации — многочисленные пальцы одной руки, и рука эта пока напоминает руку сумасшедшего, пальцы ее отбивают безумную дробь, не заботясь о ритме.

Я ненавидел себя за то, что распял моего бога Христа, и ненавидел себя за то, что искал врага вовне, а не в себе, ибо нет для человека, для народа, нации врага страшнее, чем он сам. Самая большая опасность — не заметить опасности. Самый большой грех — не видеть собственного греха. И самое большое счастье — знать себя не только героем, но и смердом, гадом, рабом. Только сказав себе «я раб», можно найти силы расправить плечи и вырваться на свободу.

Два моих трехмерных тела — Лесницкий и Зайцев — все еще были неподвижны, и то, что называют телепатией — выход на единое подсознание человечества, — свяжет теперь их навсегда.

Я сместил себя во времени — на двести лет вперед, в измерении, где был частью общей памяти человечества. И стал болью. Я не представлял, что памяти может быть больно — так! Боль памяти о людях, погибших на всех континентах Земли в один день и час, в один миг — из-за того, что предки их сделали глупость. В двадцать первом веке ученые открыли многомерность Мира и решили, что теперь могут, наконец, обойти запрет теории относительности. Полет к звездам сквозь иные измерения! Напролом! Как это обычно для людей — если идти, то напролом. Они построили машины для перехода между измерениями. Что ж, звезд они достигли. Но Мир един, и прорыв его сказался лет через сто, когда возвратная волна — боль Мира — достигла Земли и слизнула почти половину ее поверхности.

Теперь, когда я узнал, какие ошибки и преступления человечество совершит в будущем, когда я узнал о хаосе две тысячи тридцатого, о войне две тысячи восемьдесят первого, о том, как будут отравлены синтетическими продуктами два поколения людей в середине двадцать первого века, о национальных движениях по всему миру в конце двадцатого, когда я узнал даже время смертного часа человечества, когда я все это узнал, главным оказался единственный вопрос: что же мне делать? Что делать, Господи, чтобы ничего этого не было, что делать, Господи, сороконожке, застывшей в своем движении и не знающей, с какой ноги сделать следующий шаг?

Помогите, Аэций, Алина, монах… Господи, ты тоже, есть ты или нет тебя, — помоги!

Что сделаю я для людей?

Что смогу?

Я сидел на корточках у газетного киоска, сердце билось о ребра, перед глазами плыли разноцветные круги, но голова была ясной, будто кто-то влажной тряпочкой протер все мои мозговые извилины, и мысль, едва включившись, была четкой и последовательной.

Две минуты одиннадцатого.

Что дальше? — подумал я. Легче мне от того, что я знаю правду о самом себе?

Мне не нужен был теперь шнур, чтобы почувствовать, как в квартире на Васильевском острове Зайцев смахнул со стола крошки, оставшиеся после завтрака, и тоже вслушался в себя, не зная, как жить дальше.

Погоди, — сказал я. — Ты — это я. Не бойся. Ты ошибался. Теперь мы справимся.

Я брел по переулку, ноги были ватными, тумбы, колонны, я был памятником, сошедшим с постамента. Тяжело.

Что делать? Стать прорицателем, как Ванга? Я могу. Ванга не знает, откуда в ней представление о будущем, она заглядывает в себя и видит только часть реальности, смутные образы, потому что истинного знания в ней все же нет. Я могу больше, но не хочу.

Я могу лечить, как Джуна, которая тоже ощутила лишь часть себя, только часть, и не поняла истинной многомерной сути человека. Я могу больше. Но тоже не хочу.

Я дошел до знакомого сквера, в аллее бегали малыши, две воспитательницы неопределенного возраста тихо беседовали, сидя на скамейке, не обращая внимания на ребятишек. Двое мальчиков бегали за третьим, плачущим, и кричали: «Турка! Турка!»

Я остановился. Господи, кто же — мы? Ведь есть подсознание и у нашего, потерявшего себя, общества, и это подсознание тоже кому-то принадлежит. Человеку? Неужели — человеку? Или монстру с иной планеты? Динозавру из Мезозоя? А может, наоборот, — замечательно разумному созданию далекого будущего, для которого темные инстинкты лишь возможность на какое-то время ощутить себя не стерильно чистой мыслящей машиной, но существом эмоциональным и глубоко чувствующим?

Назад Дальше