Пёс в колодце - Вольский Марчин 2 стр.


— Гля… гляжу, отче-отче.

В то время я переживал период усиленного заикания, хотя оборот "отче-отче" в отношении человека, который наверняка был мне двойным отцом, можно посчитать вполне обоснованным.

— Тогда гляди внимательнее, именно так будет выглядеть преисподняя!

Я глядел, запомнил. И когда спустя четверть века мне пришлось писать фрески в капелле Мудрости божией, это видение я передал, как только мог лучше. Безграничное отчаяние осужденных на вечные муки, недоверие, что нет уже ни обратного пути, ни бегства; зависть по отношению к тем, что подняли головы, отчаяние по причине собственной непредусмотрительности. Позднее, когда работа уже была завершена, я любил вмешиваться в толпу верующих, посещавших капеллу, слушать их откровения, произносимые приглушенным голосом; следить за их суеверными, переполненными откровенным покаянием жестами. Для усиления эффекта преисподней, специально оплаченный мною сторож каждое утро перед открытием сжигал немного серы. Это стимулировало воображение, так что не удивительно, что среди потрясенных грешников на каждом шагу я мог услышать и плач, и зубовный скрежет.

Как я уже упоминал, рос я быстро, словно полевой сорняк, черпая знания отовсюду, но без склада и лада. Лишенный контакта с иными детьми ("А не связывайся с босяками, а то еще чесотку заработаешь!", — нудила тетка), в четыре года я научился читать. Когда мне исполнилось девять, я уже прочел всю отцовскую библиотеку, по тем временам весьма обширную, поскольку насчитывающую двести сорок три тома.

Эти книги нельзя было назвать полностью систематизированным собранием, труд Витрувия об архитектуре соседствовал с руководством "О всесторонних пользах от пиявок", а трактат святого Августина "О добродетели" какой-то глупец-переплетчик свел под одной обложкой с распутными "Житиями куртизанок" Аретино. (Сегодня мне кажется, что он попросту расположил авторов по алфавиту). Правда, в этом была и своя хорошая сторона: Когда, будучи живым и непослушным ребенком, я творил требующую наказания каверзу, к примеру, сам выедал теткино варенье, отец Филиппо спрашивал: "Что хочешь почитать ради покаяния?", я неизменно выбирал "О добродетели".

— Даст бог, священником вырастет, — хвалил меня иезуит.

Жемчужиной коллекции была созданная в темные века "Антология всеобщей литературы", in folio, переписываемая, похоже, безграмотными монахами, совершенно не понимающими, что они вообще переписывают. Потому там сплошняком присутствовали курьезные произведения: греческую литературу представляли "Илиада" и "Обсессия" некоего Гемара плюс кулинарная книга "Жизни сваренных мужей"; римскую — "Медный мор и позы" Ови Д. Ия; франкскую — "Плесень от Роланда"; британскую — пособие по разведению грибов "Рыжики круглого стола", ну а славянскую — "Про Крака, драку и королевну в ванне".

Дополняли мое образование беседы в потемках (тетка из врожденной скупости и страха перед пожаром запрещала использовать дома любые источники освещения) с капитаном Массимо, заядлым болтуном и в чем-то полиглотом. Если, описывая свои странствования, добирался он, к примеру, к путешествию в регионы Счастливой Аравии, то далее свой рассказ он мог вести по-арабски. Благодаря чему, не успел кто-либо и заметить, я тоже освоил все эти языки. У меня еще и усы не проклюнулись — а я уже владел (понятное дело, в маринистическо-эротической сфере) и арабским, и греческим, и французским, и каталонским языками, еще я мог ругаться по-берберски и считать по-еврейски Наблюдая за людьми моря, может сложиться впечатление, что это простые люди, словно судовая швабра. Но вот безногий капитан, с душой сложной, словно астролябия, был истинным художником, и если бы нужно было выискивать в нем какие-то недостатки, то нашелся бы только один — он терпеть не мог воды.

Зато невозможно было отказать Массимо в необычайной способности к сопереживанию его рассказов. Когда он описывал плавание по бурным водам Бискайского Залива во время шторма, он делал это настолько пластично, что слушатели начинали страдать морской болезнью. Как-то раз он забавлял нас рассказом о плавании вокруг Африки, он говорил о страшной жаре, о малярии и о страданиях экипажа, умирающего от цинги.

— Спасения нет ниоткуда, солнце в зените, суши ни клочка, вокруг акулы, а у нас десны исходят гноем… — снизил он голос.

И туи в напряженной тишине раздалось бряцание. Это у преподобного Филиппо выпал золотой зуб.

Легко понять, почему в возрасте одиннадцати лет я хотел стать моряком. Открывать новые земли, заполнять белые пятна на картах, преследовать морских чудищ и знакомиться со вкусами шоколадных женщин. Хотя тогда, ясен перец, я еще не имел понятия, в чем эти вкусы должны были заключаться. Другое дело, что в те щенячьи годы я трижды в день мог менять решение, кем желаю стать — утром я вполне был уверен, что хочу быть священником, как дон Филиппо; в полдень — медиком, это уже по желанию тетки, которая мечтала, чтобы кто-то надлежащим образом занимался ее здоровьем на старость, а под вечер — моряком, как Массимо.

Тем временем судьба постучала в наш дом и в мое воображение с совершенно неожиданной стороны. А в роли Ананке — мой богини рока — должен был выступить Маркус ван Тарн, кузен моей голландской кормилицы.

На время карнавала у всех в Розеттине крыша съезжала. Почтенные в течение целого года обыватели вели себя словно ососки поросячьи, а весь город, казалось, забывал, что век безумств уже прошел, и что настала дисциплинированная эпоха контрреформации. Словно спущенные с цепи собаки или дорвавшиеся до меда медведи, целую неделю горожане предавались истинному безумию, чтобы затем вернуться к сдержанной будничности. Несмотря на зимние холода, город охватывала горячка, фронтоны дворцов вдоль головного Корсо и на площади над Изумрудной Лагуной покрывались волнами драгоценных тканей, галеры выстилались парчой; отовсюду доносились звуки музыки, а улицы заполнялись толпой переодетых типов. Несмотря на то, что, по словам святого Мерилле: "Люди богатые развлекаются, когда хотят, а бедные — когда их к этому принуждают", во время festa carnevale чрезвычайно демократическим образом плебс смешивался с патрициатом, атаманы разбойничьих шаек, переодевшись в восточных принцев, соблазняли представительниц старой аристократии, неоднократно переодетых монашками. Общаясь с масками Коломбины, Пульчинелло, Арлекино или Панталоне, ты никогда не мог знать, то ли ты лично разговариваешь с послом какого-нибудь королевского двора, то ли с кем-то из еще бодрящихся пиратов, то ли с отпущенным на вольные хлеба подмастерьем-текстильщиком.

Когда же наступала кульминация карнавала, безумие достигало хмурого неба. На городских стенах зажигали факелы; барки, гондолы и мосты сияли сотнями светильников; люди пили, танцевали и пели, словно всему миру осталось, самое большее, недели три существования…

Пока я сам не стал заботиться о себе, тетка не позволяла мне принимать участие в этом гадком празднестве разврата. В полдень она забирала меня в церковь, и как бы случаем по дороге я мог видеть выступления циркачей и фокусников. Иногда со ступеней базилики напротив Лоджия дель Пополо, она разрешал поглядеть на приготовления к Большому Параду. И сразу же после того бесцеремонно, не обращая внимания на все мои просьбы, она тащила меня домой. Точно так же было и с казнями — если на Площади Плача кого-нибудь колесовали или варил в масле, Джованнина вечно держала меня дома.

По данному вопросу случались даже полемики с отцом Филиппо, который считал, что наблюдение за наказаниями преступников прекрасно служит формированию юных характеров. Тетка же этого мнения иезуита никак не разделяла. Пока могла, она защищала меня от мира насилия и преступлений, обостряя тем самым мое воображение. Дело в том, что в библиотеке отца я нашел богато иллюстрированный кодекс De iustitia et concordia, и множество времени я потратил, рассматривая гравюры, изображающие насаживаемых на кол, разрываемых лошадьми или же, по ориентальной методе, попросту каменованных преступников. Через какое-то время картинки начинали вибрировать у меня перед глазами и оживать так, что я почти что чувствовал запах крови, пота, жареного мяса, а из-за пергаментных страниц до меня доносился животный вой страдающих. Но как было мне представлять карнавал во всей его разнузданности и безумии?

Есть у Платона диалог о рабе, прикованном к стене в пещере, который только лишь на основании теней, проходящих перед входом, может догадываться о формах внешнего мира. В моем контролируемом познании реальности я испытал подобные впечатления. Дружелюбный микрокосм находился в стенах дома, чуждая внешняя вселенная — снаружи. Но однажды зимой мне удалось открыть, что если подняться на чердак в маленькую эркерную башенку, которую строитель нашего дома возвел явно в приливе вдохновения, и если соответствующим образом выставить тело и наклониться, то можно увидеть просвет между Палаццо Беневентури и Тора Леоне, благодаря чему прослеживать отрезок Пьяцца д'Эсмеральда где-то в семь локтей.

Чего не видели глаза, дорисовывало воображение. В просвете мелькали флаги братств и цеховые знаки, на лошадях ехали гонцы в цветах самых замечательных родов, а потом — сплошная куча повозок и — наконец — переодетые люди. В фантастическом хороводе двигались толпы масок, как будто бы извлеченные из кошмарных снов мастера Иеронимуса Босха — всяческого рода грифоны и кентавры, гиперборейские медведи, двуногие псы с чудовищно распахнутыми пастями, элефанты и жирафы, различнейшие стриги, крылатые лошади. Многие бестии носили маски, на которых зафиксировано было лицо великих мира сего: императора, римского папы или хотя бы только подесты. В мгновение ока прокатился пышущий огнем дракон в окружении роя девиц в прозрачных одеяниях, предназначенных на поедание чудищу… Вот только, как рассказывал мне Массимо, девиц этих изображали клирики из духовной семинарии, и это, к сожалению, было видно. Чем сильнее смеркалось, тем больше появлялось огней, а звука звучала все громче и настойчивей.

Я напирал на окошко и вдруг почувствовал, что рама поддается. То ли ее небрежно вставили, то ли раствор от старости выкрошился? Я осторожненько вынул окно вместе с рамой и высунул голову наружу. Под эркером расстилалась пропасть, но вдоль окошка шел солидный карниз. Вот если бы встать на нем…

По этому карнизу я вылез на крышу, а с нее спустился на террасу. Потом по стене и по наклоненному дереву добрался на зады контор, потом обнаружил незакрытую калитку, и дорога на улицу уже была открыта. Я побаивался тетки и Господа Бога, хотя Творца и чуточку поменьше, поскольку отец Филиппо, будучи исповедником, приучил меня к дисконтному тарифу. Впрочем, возвращаться я собрался тем же образом.

— Гля… гляжу, отче-отче.

В то время я переживал период усиленного заикания, хотя оборот "отче-отче" в отношении человека, который наверняка был мне двойным отцом, можно посчитать вполне обоснованным.

— Тогда гляди внимательнее, именно так будет выглядеть преисподняя!

Я глядел, запомнил. И когда спустя четверть века мне пришлось писать фрески в капелле Мудрости божией, это видение я передал, как только мог лучше. Безграничное отчаяние осужденных на вечные муки, недоверие, что нет уже ни обратного пути, ни бегства; зависть по отношению к тем, что подняли головы, отчаяние по причине собственной непредусмотрительности. Позднее, когда работа уже была завершена, я любил вмешиваться в толпу верующих, посещавших капеллу, слушать их откровения, произносимые приглушенным голосом; следить за их суеверными, переполненными откровенным покаянием жестами. Для усиления эффекта преисподней, специально оплаченный мною сторож каждое утро перед открытием сжигал немного серы. Это стимулировало воображение, так что не удивительно, что среди потрясенных грешников на каждом шагу я мог услышать и плач, и зубовный скрежет.

Как я уже упоминал, рос я быстро, словно полевой сорняк, черпая знания отовсюду, но без склада и лада. Лишенный контакта с иными детьми ("А не связывайся с босяками, а то еще чесотку заработаешь!", — нудила тетка), в четыре года я научился читать. Когда мне исполнилось девять, я уже прочел всю отцовскую библиотеку, по тем временам весьма обширную, поскольку насчитывающую двести сорок три тома.

Эти книги нельзя было назвать полностью систематизированным собранием, труд Витрувия об архитектуре соседствовал с руководством "О всесторонних пользах от пиявок", а трактат святого Августина "О добродетели" какой-то глупец-переплетчик свел под одной обложкой с распутными "Житиями куртизанок" Аретино. (Сегодня мне кажется, что он попросту расположил авторов по алфавиту). Правда, в этом была и своя хорошая сторона: Когда, будучи живым и непослушным ребенком, я творил требующую наказания каверзу, к примеру, сам выедал теткино варенье, отец Филиппо спрашивал: "Что хочешь почитать ради покаяния?", я неизменно выбирал "О добродетели".

— Даст бог, священником вырастет, — хвалил меня иезуит.

Жемчужиной коллекции была созданная в темные века "Антология всеобщей литературы", in folio, переписываемая, похоже, безграмотными монахами, совершенно не понимающими, что они вообще переписывают. Потому там сплошняком присутствовали курьезные произведения: греческую литературу представляли "Илиада" и "Обсессия" некоего Гемара плюс кулинарная книга "Жизни сваренных мужей"; римскую — "Медный мор и позы" Ови Д. Ия; франкскую — "Плесень от Роланда"; британскую — пособие по разведению грибов "Рыжики круглого стола", ну а славянскую — "Про Крака, драку и королевну в ванне".

Дополняли мое образование беседы в потемках (тетка из врожденной скупости и страха перед пожаром запрещала использовать дома любые источники освещения) с капитаном Массимо, заядлым болтуном и в чем-то полиглотом. Если, описывая свои странствования, добирался он, к примеру, к путешествию в регионы Счастливой Аравии, то далее свой рассказ он мог вести по-арабски. Благодаря чему, не успел кто-либо и заметить, я тоже освоил все эти языки. У меня еще и усы не проклюнулись — а я уже владел (понятное дело, в маринистическо-эротической сфере) и арабским, и греческим, и французским, и каталонским языками, еще я мог ругаться по-берберски и считать по-еврейски Наблюдая за людьми моря, может сложиться впечатление, что это простые люди, словно судовая швабра. Но вот безногий капитан, с душой сложной, словно астролябия, был истинным художником, и если бы нужно было выискивать в нем какие-то недостатки, то нашелся бы только один — он терпеть не мог воды.

Зато невозможно было отказать Массимо в необычайной способности к сопереживанию его рассказов. Когда он описывал плавание по бурным водам Бискайского Залива во время шторма, он делал это настолько пластично, что слушатели начинали страдать морской болезнью. Как-то раз он забавлял нас рассказом о плавании вокруг Африки, он говорил о страшной жаре, о малярии и о страданиях экипажа, умирающего от цинги.

— Спасения нет ниоткуда, солнце в зените, суши ни клочка, вокруг акулы, а у нас десны исходят гноем… — снизил он голос.

И туи в напряженной тишине раздалось бряцание. Это у преподобного Филиппо выпал золотой зуб.

Легко понять, почему в возрасте одиннадцати лет я хотел стать моряком. Открывать новые земли, заполнять белые пятна на картах, преследовать морских чудищ и знакомиться со вкусами шоколадных женщин. Хотя тогда, ясен перец, я еще не имел понятия, в чем эти вкусы должны были заключаться. Другое дело, что в те щенячьи годы я трижды в день мог менять решение, кем желаю стать — утром я вполне был уверен, что хочу быть священником, как дон Филиппо; в полдень — медиком, это уже по желанию тетки, которая мечтала, чтобы кто-то надлежащим образом занимался ее здоровьем на старость, а под вечер — моряком, как Массимо.

Тем временем судьба постучала в наш дом и в мое воображение с совершенно неожиданной стороны. А в роли Ананке — мой богини рока — должен был выступить Маркус ван Тарн, кузен моей голландской кормилицы.

На время карнавала у всех в Розеттине крыша съезжала. Почтенные в течение целого года обыватели вели себя словно ососки поросячьи, а весь город, казалось, забывал, что век безумств уже прошел, и что настала дисциплинированная эпоха контрреформации. Словно спущенные с цепи собаки или дорвавшиеся до меда медведи, целую неделю горожане предавались истинному безумию, чтобы затем вернуться к сдержанной будничности. Несмотря на зимние холода, город охватывала горячка, фронтоны дворцов вдоль головного Корсо и на площади над Изумрудной Лагуной покрывались волнами драгоценных тканей, галеры выстилались парчой; отовсюду доносились звуки музыки, а улицы заполнялись толпой переодетых типов. Несмотря на то, что, по словам святого Мерилле: "Люди богатые развлекаются, когда хотят, а бедные — когда их к этому принуждают", во время festa carnevale чрезвычайно демократическим образом плебс смешивался с патрициатом, атаманы разбойничьих шаек, переодевшись в восточных принцев, соблазняли представительниц старой аристократии, неоднократно переодетых монашками. Общаясь с масками Коломбины, Пульчинелло, Арлекино или Панталоне, ты никогда не мог знать, то ли ты лично разговариваешь с послом какого-нибудь королевского двора, то ли с кем-то из еще бодрящихся пиратов, то ли с отпущенным на вольные хлеба подмастерьем-текстильщиком.

Когда же наступала кульминация карнавала, безумие достигало хмурого неба. На городских стенах зажигали факелы; барки, гондолы и мосты сияли сотнями светильников; люди пили, танцевали и пели, словно всему миру осталось, самое большее, недели три существования…

Пока я сам не стал заботиться о себе, тетка не позволяла мне принимать участие в этом гадком празднестве разврата. В полдень она забирала меня в церковь, и как бы случаем по дороге я мог видеть выступления циркачей и фокусников. Иногда со ступеней базилики напротив Лоджия дель Пополо, она разрешал поглядеть на приготовления к Большому Параду. И сразу же после того бесцеремонно, не обращая внимания на все мои просьбы, она тащила меня домой. Точно так же было и с казнями — если на Площади Плача кого-нибудь колесовали или варил в масле, Джованнина вечно держала меня дома.

По данному вопросу случались даже полемики с отцом Филиппо, который считал, что наблюдение за наказаниями преступников прекрасно служит формированию юных характеров. Тетка же этого мнения иезуита никак не разделяла. Пока могла, она защищала меня от мира насилия и преступлений, обостряя тем самым мое воображение. Дело в том, что в библиотеке отца я нашел богато иллюстрированный кодекс De iustitia et concordia, и множество времени я потратил, рассматривая гравюры, изображающие насаживаемых на кол, разрываемых лошадьми или же, по ориентальной методе, попросту каменованных преступников. Через какое-то время картинки начинали вибрировать у меня перед глазами и оживать так, что я почти что чувствовал запах крови, пота, жареного мяса, а из-за пергаментных страниц до меня доносился животный вой страдающих. Но как было мне представлять карнавал во всей его разнузданности и безумии?

Есть у Платона диалог о рабе, прикованном к стене в пещере, который только лишь на основании теней, проходящих перед входом, может догадываться о формах внешнего мира. В моем контролируемом познании реальности я испытал подобные впечатления. Дружелюбный микрокосм находился в стенах дома, чуждая внешняя вселенная — снаружи. Но однажды зимой мне удалось открыть, что если подняться на чердак в маленькую эркерную башенку, которую строитель нашего дома возвел явно в приливе вдохновения, и если соответствующим образом выставить тело и наклониться, то можно увидеть просвет между Палаццо Беневентури и Тора Леоне, благодаря чему прослеживать отрезок Пьяцца д'Эсмеральда где-то в семь локтей.

Чего не видели глаза, дорисовывало воображение. В просвете мелькали флаги братств и цеховые знаки, на лошадях ехали гонцы в цветах самых замечательных родов, а потом — сплошная куча повозок и — наконец — переодетые люди. В фантастическом хороводе двигались толпы масок, как будто бы извлеченные из кошмарных снов мастера Иеронимуса Босха — всяческого рода грифоны и кентавры, гиперборейские медведи, двуногие псы с чудовищно распахнутыми пастями, элефанты и жирафы, различнейшие стриги, крылатые лошади. Многие бестии носили маски, на которых зафиксировано было лицо великих мира сего: императора, римского папы или хотя бы только подесты. В мгновение ока прокатился пышущий огнем дракон в окружении роя девиц в прозрачных одеяниях, предназначенных на поедание чудищу… Вот только, как рассказывал мне Массимо, девиц этих изображали клирики из духовной семинарии, и это, к сожалению, было видно. Чем сильнее смеркалось, тем больше появлялось огней, а звука звучала все громче и настойчивей.

Я напирал на окошко и вдруг почувствовал, что рама поддается. То ли ее небрежно вставили, то ли раствор от старости выкрошился? Я осторожненько вынул окно вместе с рамой и высунул голову наружу. Под эркером расстилалась пропасть, но вдоль окошка шел солидный карниз. Вот если бы встать на нем…

По этому карнизу я вылез на крышу, а с нее спустился на террасу. Потом по стене и по наклоненному дереву добрался на зады контор, потом обнаружил незакрытую калитку, и дорога на улицу уже была открыта. Я побаивался тетки и Господа Бога, хотя Творца и чуточку поменьше, поскольку отец Филиппо, будучи исповедником, приучил меня к дисконтному тарифу. Впрочем, возвращаться я собрался тем же образом.

Назад Дальше