Маститого прозаика, у которого мы накануне собирались, на собрании не оказалось, как, позже выяснилось, он рано утром уехал в Приозерск на свою дачу. Можно сказать, дезертировал! Мишка Китаец и не подумал выступать, промолчал и Кремний Бородулин. Таким образом, прозвучал лишь мой глас вопиющего в пустыне... Но самым убийственным для меня было другое: когда назвали в списке и мою фамилию, поднялся на трибуну Кремний Бородулин и заявил, что отводит мою кандидатуру: мол, я в своей рецензии замахнулся на самое дорогое в нашей писательской организации — на молодых, начинающих прозаиков. «Молодые, начинающие прозаики», присутствующие в зале, устроили Бородулину овацию.
Этого я уже выдержать не смог. Поднявшись с места, я покинул собрание. Кремний Бородулин, которого я тогда считал, как и Мишку Китайца, своим приятелем, в тот самый вечер, когда мы сидели у маститого прозаика, приветствовал мою рецензию в газете, горячо возмущался тем, что в угоду Осинскому-Беленькому принимаются в Союз писателей бездарные люди, в том числе дети и родственники видных литераторов, нынче утром публично заявил с трибуны совершенно противоположное тому, что говорил вечером!
Но это еще было не все. Окончательную точку на этом этапе моей активной общественной жизни в Союзе писателей, поставил Михаил Дедкин, которого я дальновидно прозвал Мишкой Китайцем вторым...
У Мишки Китайца было одно неоспоримое достоинство: он был обаятелен. С широкой добродушной улыбкой садился за чужой стол, рассказывая смешной анекдот, а он их знал тьму, брал вилкой с тарелки закуску, небрежно просил заказать ему сто граммов. Издали увидев знакомого в длинных коридорах дома писателей, шел, выпятив объемистый живот, навстречу, чтобы поцеловать, похлопать по плечу, сообщить какую-нибудь сногсшибательную новость. Дедкин знал все и про всех, будь это в Ленинграде или Москве. Кстати, и там он был известной личностью. Примелькался везде. Редактор одного издательства показывал мне его письмо: Китаец писал, что умирает с голоду, два дня не было крошки во рту, умоляет срочно переиздать пару повестей, которые давно послал в издательство... Шариковой ручкой обвел большое желтое пятно, дескать, это его горючая слеза вместо подписи...
Ну, как было ему отказать? Редактор знал, что у Дедкина тьма бывших жен, которые охотятся за его гонорарами.
Встретились мы с Мишкой Китайцем в одном из издательств на Невском, и он тут же поведал, как по-свински напился на собрании и как его заперли в комнате референтов, так что он никак не мог выступить... Хвалил мое выступление, мол, о нем только и разговоров в Союзе писателей.
— А какая сволочь Бородулин? — округлив и без того круглые глаза, возмущался Дедкин. — Как он тебя предал, а? Я свидетель, что он говорил у классика совсем другое... Я уверен, он накапал Осинскому, а тот велел ему отвести твою кандидатуру...
К тому времени я уже был убежден, что кто-то из нашей компании, бывшей у классика, все, о чем мы там говорили, досконально передал Осинскому. И когда тот подсел ко мне с предложением «сделать» мне квартиру, он уже все знал.
В правление, как и всегда, прошли его люди, а Олежка Боровой был избран первым секретарем, как и намечалось. Так что я в одиночку воевал.
Из издательства Мишка Китаец, без умолку треща, затащил меня в наше кафе. Мне бы отказаться, тем более что ему я не верил, но, как часто бывает, дал слабину и пошел с ним.
Не успели мы занять столик у окна, как подсели два брата — Тодик Минский и Додик Киевский. Оба уже навеселе. Выглядели они довольно вальяжно: оба невысокого роста, с брюшком, коротко подстриженные, бородатые. Тодик Минский в серой тройке с синим галстуком, а Додик Киевский в синей тройке с серым галстуком. Первый писал длинные и скучные повести, второй — короткие скучные новеллы на деревенские темы. Братья были знамениты еще и тем, что один из них записался в паспорте русским, а второй — евреем. Когда они были вместе и навеселе, то нередко заводили разговоры, потешавшие присутствующих в кафе. Тодик Минский — он был по паспорту русским — резко критиковал родного брата за язык его рассказов, дескать, он обедненный, будто это перевод с иностранного, в ответ на что Додик Киевский — и по паспорту и по рождению еврей — похвалялся, что он подражает лучшим образцам западноевропейской литературы, в его новеллах нужно искать скрытый подтекст...
Братья тоже взяли несколько банок пива. В кафе то и дело слышались негромкие хлопки: с таким салютом открывалось баночное финское пиво. Мишка Китаец уже успел заказать по бифштексу и бутылку коньяку. Деньги у меня были, и я внутренне смирился с неизбежностью одному рассчитываться за столик. За братьев я, конечно, платить не собирался, да они и не были такими нахалами, как Дедкин. Было и еще одно, что привело меня с Китайцем в кафе, — это желание узнать, почему меня так нагло подставили на собрании, казалось бы, мои единомышленники...
Додик Киевский несколько раз как-то странно посмотрел на меня, будто прицеливаясь. Рыжеватая бородка его была коротко подстрижена, в карих глазах — не то скрытая насмешка, не то сожаление. Додик в это время, сипло хихикая, что-то рассказывал официантке. Тодик Минский, смакуя, пил из высокого фужера янтарное, с колечком белоснежной пены заграничное пиво.
— Чего тебя понесло на собрании, Андрей? — начал разговор Додик Киевский. — Вроде умный мужик, а попер на самого Осинского...
— Трудненько тебе, братец, теперь придется... — подхватил Тодик Минский.
— В каком смысле? — уточнил я.
— Печататься будет трудно, — пояснил Додик Киевский. — У Осипа Марковича во всех издательствах свои люди. Принесешь новый роман, дадут его на рецензирование — и «зарежут»! Не знаешь, как это делается?
— Не знаю, — сказал я, хотя, конечно, прекрасно знал, как гробятся в издательствах даже талантливые рукописи. Этот же Осинский, он наверняка член редсовета, попросит «зарезать» повесть или роман, и послушные рецензенты, которых он и подбирал для этого, сделают все, что он скажет. Точнее, прикажет. В любой рукописи можно найти недостатки и придраться к ним.
— Это тебя классик подогрел, — заметил Тодик Минский. — Заведет человека, настроит, наобещает с три короба, а сам — в кусты...
«И это знают! — подивился я про себя. — Кто же Осинскому все-таки рассказал?» Я подозревал сразу двоих — Мишку Китайца и Кремния Бородулина. Последний меня наповал сразил! Говорил, что графоманы заполонили нашу организацию, пора поставить им заслон... Кажется, он употребил слово «шлагбаум». И вдруг с такой же горячностью напал на меня, защищая молодых графоманов.
— Годика три-четыре подержат тебя на голодном пайке, а там, может, и простят, — добродушно продолжал Додик Киевский. — Не знаешь ты, Андрей, какому тебе Богу молиться...
— Ну уж, только не вашему! — вырвалось у меня. Меня начали злить их поучения. Делают вид, что сочувствуют, а сами на собрании дружно подняли ручонки, чтобы отвести меня из списка для тайного голосования.
Маститого прозаика, у которого мы накануне собирались, на собрании не оказалось, как, позже выяснилось, он рано утром уехал в Приозерск на свою дачу. Можно сказать, дезертировал! Мишка Китаец и не подумал выступать, промолчал и Кремний Бородулин. Таким образом, прозвучал лишь мой глас вопиющего в пустыне... Но самым убийственным для меня было другое: когда назвали в списке и мою фамилию, поднялся на трибуну Кремний Бородулин и заявил, что отводит мою кандидатуру: мол, я в своей рецензии замахнулся на самое дорогое в нашей писательской организации — на молодых, начинающих прозаиков. «Молодые, начинающие прозаики», присутствующие в зале, устроили Бородулину овацию.
Этого я уже выдержать не смог. Поднявшись с места, я покинул собрание. Кремний Бородулин, которого я тогда считал, как и Мишку Китайца, своим приятелем, в тот самый вечер, когда мы сидели у маститого прозаика, приветствовал мою рецензию в газете, горячо возмущался тем, что в угоду Осинскому-Беленькому принимаются в Союз писателей бездарные люди, в том числе дети и родственники видных литераторов, нынче утром публично заявил с трибуны совершенно противоположное тому, что говорил вечером!
Но это еще было не все. Окончательную точку на этом этапе моей активной общественной жизни в Союзе писателей, поставил Михаил Дедкин, которого я дальновидно прозвал Мишкой Китайцем вторым...
У Мишки Китайца было одно неоспоримое достоинство: он был обаятелен. С широкой добродушной улыбкой садился за чужой стол, рассказывая смешной анекдот, а он их знал тьму, брал вилкой с тарелки закуску, небрежно просил заказать ему сто граммов. Издали увидев знакомого в длинных коридорах дома писателей, шел, выпятив объемистый живот, навстречу, чтобы поцеловать, похлопать по плечу, сообщить какую-нибудь сногсшибательную новость. Дедкин знал все и про всех, будь это в Ленинграде или Москве. Кстати, и там он был известной личностью. Примелькался везде. Редактор одного издательства показывал мне его письмо: Китаец писал, что умирает с голоду, два дня не было крошки во рту, умоляет срочно переиздать пару повестей, которые давно послал в издательство... Шариковой ручкой обвел большое желтое пятно, дескать, это его горючая слеза вместо подписи...
Ну, как было ему отказать? Редактор знал, что у Дедкина тьма бывших жен, которые охотятся за его гонорарами.
Встретились мы с Мишкой Китайцем в одном из издательств на Невском, и он тут же поведал, как по-свински напился на собрании и как его заперли в комнате референтов, так что он никак не мог выступить... Хвалил мое выступление, мол, о нем только и разговоров в Союзе писателей.
— А какая сволочь Бородулин? — округлив и без того круглые глаза, возмущался Дедкин. — Как он тебя предал, а? Я свидетель, что он говорил у классика совсем другое... Я уверен, он накапал Осинскому, а тот велел ему отвести твою кандидатуру...
К тому времени я уже был убежден, что кто-то из нашей компании, бывшей у классика, все, о чем мы там говорили, досконально передал Осинскому. И когда тот подсел ко мне с предложением «сделать» мне квартиру, он уже все знал.
В правление, как и всегда, прошли его люди, а Олежка Боровой был избран первым секретарем, как и намечалось. Так что я в одиночку воевал.
Из издательства Мишка Китаец, без умолку треща, затащил меня в наше кафе. Мне бы отказаться, тем более что ему я не верил, но, как часто бывает, дал слабину и пошел с ним.
Не успели мы занять столик у окна, как подсели два брата — Тодик Минский и Додик Киевский. Оба уже навеселе. Выглядели они довольно вальяжно: оба невысокого роста, с брюшком, коротко подстриженные, бородатые. Тодик Минский в серой тройке с синим галстуком, а Додик Киевский в синей тройке с серым галстуком. Первый писал длинные и скучные повести, второй — короткие скучные новеллы на деревенские темы. Братья были знамениты еще и тем, что один из них записался в паспорте русским, а второй — евреем. Когда они были вместе и навеселе, то нередко заводили разговоры, потешавшие присутствующих в кафе. Тодик Минский — он был по паспорту русским — резко критиковал родного брата за язык его рассказов, дескать, он обедненный, будто это перевод с иностранного, в ответ на что Додик Киевский — и по паспорту и по рождению еврей — похвалялся, что он подражает лучшим образцам западноевропейской литературы, в его новеллах нужно искать скрытый подтекст...
Братья тоже взяли несколько банок пива. В кафе то и дело слышались негромкие хлопки: с таким салютом открывалось баночное финское пиво. Мишка Китаец уже успел заказать по бифштексу и бутылку коньяку. Деньги у меня были, и я внутренне смирился с неизбежностью одному рассчитываться за столик. За братьев я, конечно, платить не собирался, да они и не были такими нахалами, как Дедкин. Было и еще одно, что привело меня с Китайцем в кафе, — это желание узнать, почему меня так нагло подставили на собрании, казалось бы, мои единомышленники...
Додик Киевский несколько раз как-то странно посмотрел на меня, будто прицеливаясь. Рыжеватая бородка его была коротко подстрижена, в карих глазах — не то скрытая насмешка, не то сожаление. Додик в это время, сипло хихикая, что-то рассказывал официантке. Тодик Минский, смакуя, пил из высокого фужера янтарное, с колечком белоснежной пены заграничное пиво.
— Чего тебя понесло на собрании, Андрей? — начал разговор Додик Киевский. — Вроде умный мужик, а попер на самого Осинского...
— Трудненько тебе, братец, теперь придется... — подхватил Тодик Минский.
— В каком смысле? — уточнил я.
— Печататься будет трудно, — пояснил Додик Киевский. — У Осипа Марковича во всех издательствах свои люди. Принесешь новый роман, дадут его на рецензирование — и «зарежут»! Не знаешь, как это делается?
— Не знаю, — сказал я, хотя, конечно, прекрасно знал, как гробятся в издательствах даже талантливые рукописи. Этот же Осинский, он наверняка член редсовета, попросит «зарезать» повесть или роман, и послушные рецензенты, которых он и подбирал для этого, сделают все, что он скажет. Точнее, прикажет. В любой рукописи можно найти недостатки и придраться к ним.
— Это тебя классик подогрел, — заметил Тодик Минский. — Заведет человека, настроит, наобещает с три короба, а сам — в кусты...
«И это знают! — подивился я про себя. — Кто же Осинскому все-таки рассказал?» Я подозревал сразу двоих — Мишку Китайца и Кремния Бородулина. Последний меня наповал сразил! Говорил, что графоманы заполонили нашу организацию, пора поставить им заслон... Кажется, он употребил слово «шлагбаум». И вдруг с такой же горячностью напал на меня, защищая молодых графоманов.
— Годика три-четыре подержат тебя на голодном пайке, а там, может, и простят, — добродушно продолжал Додик Киевский. — Не знаешь ты, Андрей, какому тебе Богу молиться...
— Ну уж, только не вашему! — вырвалось у меня. Меня начали злить их поучения. Делают вид, что сочувствуют, а сами на собрании дружно подняли ручонки, чтобы отвести меня из списка для тайного голосования.