— ...Наберет тираж и снова откроет дорогу своим графоманам! — закончил я.
— Боба Нольский — человек Осинского, — согласился Георгий Сидорович. — У них все продумано. Бобу давно готовили в начальники, печатали его серые романы, а Холстинникова расхваливала их в газете. — Он повернул большую голову ко мне. — Ты прочел хоть один его роман?
— С трудом, — признался я. — Странно, что такую дребедень напечатали.
— Я не смог осилить, — улыбнулся Горохов. — Он подарил мне с автографом, потом позвонил и попросил рецензию в еженедельник написать, мол, он договорился с завотделом — сразу напечатают.
— Написал? — покосился я на него.
— За кого ты меня принимаешь? — обиделся Георгий Сидорович.
— Его роман — дерьмо, надо было так и написать, — заметил я.
— Да кто же напечатает? — удивился Горохов. — Там ждут положительную. Кстати, Тодик Минский и написал. Заявил, что это новое слово в нашей литературе!
Увидев спешащих к парадной литераторов, Георгий Сидорович выразительно взглянул на меня и замолчал. Вот он, стиль поведения ленинградского писателя: наедине с приятелем говорит смело, задиристо, кажется, готов ради справедливости горы свернуть, а как попал в коллектив, так и замкнулся в себе, с опаской на всех посматривает, чего-то выжидает... Я не был уверен, что Горохов сегодня выступит.
Однако он выступил... Но сначала все по порядку.
Все происходило по раз и навсегда заведенному правилу: избрали председателя собрания Бориса Семеновича Нольского, секретаря — Германа Будкина, объявили повестку дня, дали слово докладчику Олежке Боровому, который пробубнил по бумажке доклад о перестройке в писательской организации, затем открылись прения.
Как и следовало ожидать, одним из первых на трибуну колобком покатился жирный Владимир Конторкин — этот решительно на всех собраниях выступал, а последние месяцы чувствовал себя на трибуне хозяином. Бросал в адрес руководителей идеологией гневные обвинения, выдвигал какие-то непонятные требования к ним, пытался хохмить, но большей частью неудачно. Длинные черные будто завитые волосы спускались с треугольной головы на женские покатые плечи, тройной подбородок трясся то ли от возмущения, то ли от скрытого смеха. А Конторкину было над чем посмеяться — над нами, сидящими в зале и слушающими его пустую болтовню. Я не сомневался, что он еще не раз вскочит с места, когда будут принимать резолюцию, внесет какие-то поправки, если выступающие заденут кого-либо из его приятелей, он тут же попросит слово для справки.
На него с удовольствием смотрел сидящий в первом ряду рядом с райкомовским начальством наш секретарь Боровой. Он был почти точно такой же комплекции, как и Владимир, только круглое улыбающееся лицо было налито нездоровой краснотой — не поймешь, от частых выпивок или от повышенного давления. С неменьшим удовлетворением взирал на Конторкина и Осип Маркович Осинский. Правда, патриарх не слушал его, потому что инструктировал поэтессу Майю Брык, сидящую рядом с ним. Осинскому и незачем было слушать оратора, он заранее знал, что тот скажет. Ни один выступающий из его группы не поднимется на трибуну, предварительно не обсудив с ним, что он будет говорить. Публичным выступлениям Осип Маркович придавал большое значение.
Сидя на собрании, я чувствовал себя дурак-дураком. Тут все разворачивалось по заранее разработанному сценарию. Группа Осинского навязывала присутствующим свое мнение на все случаи писательской жизни, на трибуну поднимались «попки», которые не забывали воздать хвалу Осинскому, подчеркнуть, что он выдающийся драматург. Это делал каждый выступающий, к этому все давно привыкли и принимали похвалы в адрес Осипа Марковича, как должное. Сам он делал вид, что это его не касается, мог негромко переговариваться с соседом, отвернувшись от выступающего. Брежнев, когда подхалимы в глаза его хвалили на съездах, поднимался вместе со всеми с кресла и аплодировал сам себе опять же вместе со всеми. Осинский так не поступал, он просто делал вид, что хвала в его адрес — это нормальное явление, то же самое, что и принятие резолюции после собрания.
Больше всего меня поражало то, что люди, болтающие о перестройке, новых веяниях, ненавидели эту перестройку, издевались над ней. Даже слово это произносили с долей иронии. Буквально ничего не изменилось у нас, даже собрания остались такими же спланированными, как и дежурные выступления штатных «выступальщиков». Немного иной стала лишь фразеология.
На трибуну поднялась Майя Брык. Это была женщина лет шестидесяти с круглым плоским лицом, маленькими невыразительными глазками и большим ртом со вставными зубами. Волосы цвета ржавчины были коротко пострижены, что придавало Брык мужеподобность. А когда она заговорила, это ощущение еще больше усилилось. Голос у поэтессы был прокуренный, грубый.
Не знаю, как в других сообществах, но в нашем литературном мире развелось немало мужеподобных женщин, которые прикидываются этакими рубахами-парнями. Они могут завернуть крепкое словечко, курят «беломор», наравне с мужчинами пьют в барах пиво и если подают, то что-либо и крепкое. Это самый неприятный для меня тип женщины. Да и от женщины-то у них мало чего осталось, разве что маникюр на ногтях да изредка надеваемая: юбка.
Типичной представительницей этой разновидности и была Майя Брык. Утратив женственность и понимая это, она позволяла себе говорить то, что не каждый мужчина позволит. Помню, как на одном из собраний Майя Брык произнесла с трибуны: «Да этот подхалим лижет задницу Тарсану Тарасову!» Это было сказано про Олежку Борового, когда он еще не был секретарем Союза. А сейчас Майя Брык — лучшая подруга Борового.
Обычно Осинский выпускал Брык на трибуну, когда надо было кого-либо скомпрометировать в глазах общественности. Она усвоила манеру разговаривать с народом с трибуны якобы доверительно, по-свойски, что ж за беда, ежели с языка и сорвется крепкое словечко! Таких женщин, как Майя Брык, я давно называл: «Оно». Да она и была типичное «оно»: не женщина, не мужчина. Этакое бесполое существо.
В перерывах на собраниях ее всегда можно было увидеть в вестибюле рядом с курящими мужчинами. У нее и у самой во рту торчала беломорина. Я, будучи некурящим, обходил стороной эту шумную, окутанную едким голубоватым дымком компанию. Да и грубый, прокуренный голос Майи Брык почти ничем не отличался от голосов мужчин.
И вот «рубаха-парень» поднялась на трибуну. Роста она невысокого, из-за деревянного полированного ящика видна лишь ее растрепанная голова с ржавыми волосами. Как раз на уровне ее щеки виднелся стакан с водой.
Поэтесса тоже заговорила о перестройке, пожалуй, справедливо покритиковала московских литературных начальников, которые по-прежнему заботятся лишь о себе самих, напихали в издательские планы на пятилетку вперед свои избранные сочинения. О том, что Осинский, Боровой, Тарасов, Кремний Бородулин тоже всякими правдами и неправдами ухитрились пробить свои «избранные», она не сказала ни слова. А Осинский, Тарасов, Боровой уже не по первому разу издают свои собрания сочинений. Кстати, я сам видел в плане и однотомник избранного самой Майи Брык, хотя на издательских редсоветах работники книготорга и говорили, что ее поэтические сборники не раскупаются, мол, не надо новые книги поэтессы издавать, пока старые лежат в магазинах и на складах мертвым грузом.
— ...Наберет тираж и снова откроет дорогу своим графоманам! — закончил я.
— Боба Нольский — человек Осинского, — согласился Георгий Сидорович. — У них все продумано. Бобу давно готовили в начальники, печатали его серые романы, а Холстинникова расхваливала их в газете. — Он повернул большую голову ко мне. — Ты прочел хоть один его роман?
— С трудом, — признался я. — Странно, что такую дребедень напечатали.
— Я не смог осилить, — улыбнулся Горохов. — Он подарил мне с автографом, потом позвонил и попросил рецензию в еженедельник написать, мол, он договорился с завотделом — сразу напечатают.
— Написал? — покосился я на него.
— За кого ты меня принимаешь? — обиделся Георгий Сидорович.
— Его роман — дерьмо, надо было так и написать, — заметил я.
— Да кто же напечатает? — удивился Горохов. — Там ждут положительную. Кстати, Тодик Минский и написал. Заявил, что это новое слово в нашей литературе!
Увидев спешащих к парадной литераторов, Георгий Сидорович выразительно взглянул на меня и замолчал. Вот он, стиль поведения ленинградского писателя: наедине с приятелем говорит смело, задиристо, кажется, готов ради справедливости горы свернуть, а как попал в коллектив, так и замкнулся в себе, с опаской на всех посматривает, чего-то выжидает... Я не был уверен, что Горохов сегодня выступит.
Однако он выступил... Но сначала все по порядку.
Все происходило по раз и навсегда заведенному правилу: избрали председателя собрания Бориса Семеновича Нольского, секретаря — Германа Будкина, объявили повестку дня, дали слово докладчику Олежке Боровому, который пробубнил по бумажке доклад о перестройке в писательской организации, затем открылись прения.
Как и следовало ожидать, одним из первых на трибуну колобком покатился жирный Владимир Конторкин — этот решительно на всех собраниях выступал, а последние месяцы чувствовал себя на трибуне хозяином. Бросал в адрес руководителей идеологией гневные обвинения, выдвигал какие-то непонятные требования к ним, пытался хохмить, но большей частью неудачно. Длинные черные будто завитые волосы спускались с треугольной головы на женские покатые плечи, тройной подбородок трясся то ли от возмущения, то ли от скрытого смеха. А Конторкину было над чем посмеяться — над нами, сидящими в зале и слушающими его пустую болтовню. Я не сомневался, что он еще не раз вскочит с места, когда будут принимать резолюцию, внесет какие-то поправки, если выступающие заденут кого-либо из его приятелей, он тут же попросит слово для справки.
На него с удовольствием смотрел сидящий в первом ряду рядом с райкомовским начальством наш секретарь Боровой. Он был почти точно такой же комплекции, как и Владимир, только круглое улыбающееся лицо было налито нездоровой краснотой — не поймешь, от частых выпивок или от повышенного давления. С неменьшим удовлетворением взирал на Конторкина и Осип Маркович Осинский. Правда, патриарх не слушал его, потому что инструктировал поэтессу Майю Брык, сидящую рядом с ним. Осинскому и незачем было слушать оратора, он заранее знал, что тот скажет. Ни один выступающий из его группы не поднимется на трибуну, предварительно не обсудив с ним, что он будет говорить. Публичным выступлениям Осип Маркович придавал большое значение.
Сидя на собрании, я чувствовал себя дурак-дураком. Тут все разворачивалось по заранее разработанному сценарию. Группа Осинского навязывала присутствующим свое мнение на все случаи писательской жизни, на трибуну поднимались «попки», которые не забывали воздать хвалу Осинскому, подчеркнуть, что он выдающийся драматург. Это делал каждый выступающий, к этому все давно привыкли и принимали похвалы в адрес Осипа Марковича, как должное. Сам он делал вид, что это его не касается, мог негромко переговариваться с соседом, отвернувшись от выступающего. Брежнев, когда подхалимы в глаза его хвалили на съездах, поднимался вместе со всеми с кресла и аплодировал сам себе опять же вместе со всеми. Осинский так не поступал, он просто делал вид, что хвала в его адрес — это нормальное явление, то же самое, что и принятие резолюции после собрания.
Больше всего меня поражало то, что люди, болтающие о перестройке, новых веяниях, ненавидели эту перестройку, издевались над ней. Даже слово это произносили с долей иронии. Буквально ничего не изменилось у нас, даже собрания остались такими же спланированными, как и дежурные выступления штатных «выступальщиков». Немного иной стала лишь фразеология.
На трибуну поднялась Майя Брык. Это была женщина лет шестидесяти с круглым плоским лицом, маленькими невыразительными глазками и большим ртом со вставными зубами. Волосы цвета ржавчины были коротко пострижены, что придавало Брык мужеподобность. А когда она заговорила, это ощущение еще больше усилилось. Голос у поэтессы был прокуренный, грубый.
Не знаю, как в других сообществах, но в нашем литературном мире развелось немало мужеподобных женщин, которые прикидываются этакими рубахами-парнями. Они могут завернуть крепкое словечко, курят «беломор», наравне с мужчинами пьют в барах пиво и если подают, то что-либо и крепкое. Это самый неприятный для меня тип женщины. Да и от женщины-то у них мало чего осталось, разве что маникюр на ногтях да изредка надеваемая: юбка.
Типичной представительницей этой разновидности и была Майя Брык. Утратив женственность и понимая это, она позволяла себе говорить то, что не каждый мужчина позволит. Помню, как на одном из собраний Майя Брык произнесла с трибуны: «Да этот подхалим лижет задницу Тарсану Тарасову!» Это было сказано про Олежку Борового, когда он еще не был секретарем Союза. А сейчас Майя Брык — лучшая подруга Борового.
Обычно Осинский выпускал Брык на трибуну, когда надо было кого-либо скомпрометировать в глазах общественности. Она усвоила манеру разговаривать с народом с трибуны якобы доверительно, по-свойски, что ж за беда, ежели с языка и сорвется крепкое словечко! Таких женщин, как Майя Брык, я давно называл: «Оно». Да она и была типичное «оно»: не женщина, не мужчина. Этакое бесполое существо.
В перерывах на собраниях ее всегда можно было увидеть в вестибюле рядом с курящими мужчинами. У нее и у самой во рту торчала беломорина. Я, будучи некурящим, обходил стороной эту шумную, окутанную едким голубоватым дымком компанию. Да и грубый, прокуренный голос Майи Брык почти ничем не отличался от голосов мужчин.
И вот «рубаха-парень» поднялась на трибуну. Роста она невысокого, из-за деревянного полированного ящика видна лишь ее растрепанная голова с ржавыми волосами. Как раз на уровне ее щеки виднелся стакан с водой.
Поэтесса тоже заговорила о перестройке, пожалуй, справедливо покритиковала московских литературных начальников, которые по-прежнему заботятся лишь о себе самих, напихали в издательские планы на пятилетку вперед свои избранные сочинения. О том, что Осинский, Боровой, Тарасов, Кремний Бородулин тоже всякими правдами и неправдами ухитрились пробить свои «избранные», она не сказала ни слова. А Осинский, Тарасов, Боровой уже не по первому разу издают свои собрания сочинений. Кстати, я сам видел в плане и однотомник избранного самой Майи Брык, хотя на издательских редсоветах работники книготорга и говорили, что ее поэтические сборники не раскупаются, мол, не надо новые книги поэтессы издавать, пока старые лежат в магазинах и на складах мертвым грузом.