Боровой нахмурился, дежурная улыбка сползла с его лица. Он снова уселся за письменный стол, передвинул папки с бумагами, с надеждой взглянул на три телефона, стоящих на отдельном столике: не позвонит ли кто и не избавит его от неприятного разговора. И Бог внял его безмолвной мольбе: зазвонила черная вертушка. Одежка обрадованно схватил трубку, круглое розовое лицо его расплылось в подобострастной улыбке, и, позабыв про меня, он заговорил с каким-то Виталием Алексеевичем о предстоящем худсовете в Пушкинском театре, обещал выступить, похвалить поставленную там пьесу Осинского...
Я смотрел мимо него на стену с портретом Горбачева и думал о его предшественнике Боре Нольском, который просидел в этом кресле шесть лет. Пришел в кабинет никому не известным детским писателем — автором трех тоненьких книжек о спортсменах, а ушел раздутым, захваленным прессой писателем, автором десяти толстых книг, которые даже его подхалимы не смогли дочитать до конца, потому что они были настолько серы и бездарны, что удивительно, как их вообще издали. По двум романам о чемпионах лодочной гребли были поставлены телефильмы. Высокий, с длинным лошадиным лицом и пышной седой гривой Боря Нольский никогда не был спортсменом и не умеет играть даже в бадминтон. Я как-то пришел, уже не помню по какому поводу, к Боре в этот самый кабинет, а он сидит за письменным столом и увлеченно правит свою толстенную рукопись. И даже не убрал ее со стола, когда увидел меня на пороге. Боря делал свой бизнес и не стеснялся этого. Он тоже везде издавался, выступал по телевидению, часто ездил бесплатно за рубеж, дважды его выдвигали на премии, но даже его высокая должность в Союзе писателей не сработала: отклонили его как вопиюще серого писателя. Но власть и возможность широко издаваться вскружили Нольскому голову, он вышел в «отставку», решив стать профессиональным писателем. И тут произошла метаморфоза: все издатели, которые включали в планы его романы, буквально на другой же день выкинули их из списков, газеты намертво замолчали о нем, будто и не было такого деятеля и литератора. Сообразив, что это конец — ведь, будучи секретарем, он получал большие деньги за издание и переиздание своих книг, — Боря кинулся к Осинскому и слезно просил дать ему какую-нибудь должность, ведь он верой и правдой служил ему, групповщине, все делал, что приказывали... И Боре Нольскому дали новую должность в крупном издательстве, снова он, как моллюск, присосался к кормушке, снова в планах замелькала его фамилия на издания и переиздания, опять заговорили о выдвижении его на премию...
Вот что такое в наше время быть секретарем Союза писателей.
Будто очнувшись — Олежка продолжал говорить по вертушке, — я поднялся, кивнул ему и вышел из кабинета. Надо было справку отнести в торг, в отдел мебели. Время было обеденное, контора наверняка закрыта, я спустился вниз, в столовую. Не успел заказать обед, как ко мне подсел Михаил Дедкин. Лицо у него было такое же широкое, как у Олежки, и такое же розовое. Как всегда от него попахивало спиртным, для Мишки Китайца не существовали запреты на водку и прочее, он в любое время где-то находил себе выпивку.
— Есть пиво... — радостным шепотом сообщил он мне. — Аннушка может организовать по две бутылки!
Я понял, что он не отвяжется, пока не куплю пива, и сказал, чтобы он взял только две, для себя, я ничего пить не собирался.
С удовольствием потягивая мутноватое «Жигулевское», Мишка Китаец рассказывал мне последние писательские новости:
— Самого Осипа Марковича обложили в одном московском журнале... — сыпал он, как из решета. — Понимаешь, он написал пьесу о перебежчике, и ее тут же поставили — сам знаешь, какие связи у Осинского. Беленький тут же написал хвалебную рецензию, а потом эта статья... Как Осип проморгал? У него же везде свои люди. Короче говоря, обругали его за воспевание образа врага народа, предателя Родины, который служил Гитлеру, потом отсидел срок и теперь требует к себе внимания и милосердия... Не пойму, чего взбрело ему написать такое? Говорят, во все инстанции идут письма от бывших фронтовиков, военных, от людей, близкие которых погибли в войну...
Я пьесу не смотрел, но читал в газетах восторженные статьи о ней. Критики взахлеб писали, что пьеса по-новому открывает характер человека, ставшего на войне предателем, но потом осознавшего свою неправоту... Своего мнения, не увидев спектакля и не прочтя пьесы, я, конечно, составить не мог, но и меня, помнится, поразила тема, выбранная Осинским. Сейчас столько открылось имен репрессированных честных борцов за дело революции, высших военачальников, которых зверски истребляли перед самой войной и даже во время войны, а Осинский из всех них выделил образ предателя? И даже оправдывает его измену: мол, были такие обстоятельства, попал в плен, не смог ради спасения собственной жизни отказаться сотрудничать с фашистами. А как же десятки, тысячи людей, выбравших смерть, концлагеря, но не ставших предателями?
Признаться, от умного, чувствующего конъюнктуру Осипа Марковича, я такого не ожидал! Предыдущие пьесы его как раз прославляли комиссаров, ученых, интеллигентов, сделавших многое для своей страны. А может, я мыслю традиционно, по старинке? А хитрый Осинский как раз знает, что сейчас нужно? Ведь официально никто еще не высказал отрицательного мнения о его пьесе! Наоборот, она широко рекламируется, ставится во многих театрах страны. И даже за рубежом.
— ...Осип Маркович ходит гоголем и говорит, плевать хотел на журнал, напечатавший разгромную статью о нем. Говорит, есть и другие журналы... Раскрываю сегодня газету, гляжу — портрет Осинского и статья профессора-историка с окончанием фамилии на «ский», он защищает драматурга и обвиняет критика и журнал в непонимании исторической ситуации в то время, а заканчивает тем, что, мол, любой автор вправе выбирать свою тему, писать о том, что ему хочется. Должны в прошлое уйти те времена, когда писали только то, что нужно было...
— Может, то, что написал Осинский, тоже кому-то нужно? — вставил я.
— Еще бы! — расхохотался Дедкин. — В пяти капстранах будут ставить его пьесу! Уже договора с ним в ВААПе заключили... А сколько шуму теперь вокруг его имени? В «застой» гремел и теперь гремит! Уметь надо, Андрюша! Вот у кого надо учиться жить...
Я знал, что у Дедкина никогда не было собственного мнения: только что вроде бы осуждал пьесу Осинского, а через пять минут уже восторгается...
В нашем писательском кафе еще не было случая, чтобы за твой столик не подсели знакомые. Вместе с Китайцем вскоре за нашим столом очутились братья Тодик Минский и Додик Киевский, чуть позже к нам присоединился Саша Сорочкин. Уже не первый раз замечаю, что они подсаживаются за мой стол. Потолкуют о том о сем, а потом обязательно начнут провокационные разговоры, стараясь и меня в них втянуть. Можно подумать, что эти сатанинские люди специально ошиваются в Союзе писателей, в кафе, чтобы «улавливать грешные души». Тодик был в светлом костюме, а Додик — в цвета хаки. Рубашки у них были одинаковые — светлые, в мелкий горошек, видно, в одном магазине купленные. Саша Сорочкин, как всегда, был ласково-приветлив, однако на его тонких губах змеилась этакая подленькая улыбочка. Про таких, как он, говорят: мягко стелет да жестко спать. На нем джинсы и безрукавка с какой-то заграничной этикеткой, напоминающей Звезду Давида.
Мишка Дедкин принес еще пива. Каким же методом он примется меня сегодня обрабатывать? После пива наверняка заведет разговор о том, что у Аннушки по большому блату можно взять и кое-что покрепче... Меня раздражала эта плебейская привычка некоторых людей нагло пить за чужой счет. Причем уверен, что у них в кармане есть деньги, но выставить знакомого доставляло им ни с чем не сравнимое наслаждение. В этом отношении Китайцу не было равных. Несколько раз он сунулся с бутылкой к моему стакану, но я решительно прикрывал его ладонью. Я зашел пообедать, а не пить с ними.
Окна были затянуты тяжелыми шторами, горел электрический свет, а на улице солнце светит, Нева сверкает, сияют шпили и купола храмов. После деревенского уединения я не прочь был поболтать, хотя, разумеется, предпочтительнее бы не в этой компании, но серьезные, известные писатели не ходят в это кафе. Во-первых, здесь кормят плохо, во-вторых, вот как и сейчас, за твой стол бесцеремонно садятся посторонние люди.
— Ну как там, в твоих Сороках, люди живут? — обратился ко мне Саша Сорочкин, как и положено, перепутав название деревни. — Все пьют русские мужички? Или после того, как на сахар ввели талоны, затосковали?
— Русские мужички ждут, когда такие, как ты, приедут в деревни поднимать сельское хозяйство, — в тон ему ответил я. — Будет ведь когда-нибудь в Союзе писателей чистка!
— И вас, братики Минские—Киевские, первыми погонят поганой метлой из литературы, — решил, видно, подыграть мне чуть захмелевший Дедкин.
— Ну зачем так грубо, — улыбнулся Сорочкин. — Чистку нужно везде теперь проводить, даже в вашей партии...
— А в вашей? — хмыкнул Мишка Китаец.
Боровой нахмурился, дежурная улыбка сползла с его лица. Он снова уселся за письменный стол, передвинул папки с бумагами, с надеждой взглянул на три телефона, стоящих на отдельном столике: не позвонит ли кто и не избавит его от неприятного разговора. И Бог внял его безмолвной мольбе: зазвонила черная вертушка. Одежка обрадованно схватил трубку, круглое розовое лицо его расплылось в подобострастной улыбке, и, позабыв про меня, он заговорил с каким-то Виталием Алексеевичем о предстоящем худсовете в Пушкинском театре, обещал выступить, похвалить поставленную там пьесу Осинского...
Я смотрел мимо него на стену с портретом Горбачева и думал о его предшественнике Боре Нольском, который просидел в этом кресле шесть лет. Пришел в кабинет никому не известным детским писателем — автором трех тоненьких книжек о спортсменах, а ушел раздутым, захваленным прессой писателем, автором десяти толстых книг, которые даже его подхалимы не смогли дочитать до конца, потому что они были настолько серы и бездарны, что удивительно, как их вообще издали. По двум романам о чемпионах лодочной гребли были поставлены телефильмы. Высокий, с длинным лошадиным лицом и пышной седой гривой Боря Нольский никогда не был спортсменом и не умеет играть даже в бадминтон. Я как-то пришел, уже не помню по какому поводу, к Боре в этот самый кабинет, а он сидит за письменным столом и увлеченно правит свою толстенную рукопись. И даже не убрал ее со стола, когда увидел меня на пороге. Боря делал свой бизнес и не стеснялся этого. Он тоже везде издавался, выступал по телевидению, часто ездил бесплатно за рубеж, дважды его выдвигали на премии, но даже его высокая должность в Союзе писателей не сработала: отклонили его как вопиюще серого писателя. Но власть и возможность широко издаваться вскружили Нольскому голову, он вышел в «отставку», решив стать профессиональным писателем. И тут произошла метаморфоза: все издатели, которые включали в планы его романы, буквально на другой же день выкинули их из списков, газеты намертво замолчали о нем, будто и не было такого деятеля и литератора. Сообразив, что это конец — ведь, будучи секретарем, он получал большие деньги за издание и переиздание своих книг, — Боря кинулся к Осинскому и слезно просил дать ему какую-нибудь должность, ведь он верой и правдой служил ему, групповщине, все делал, что приказывали... И Боре Нольскому дали новую должность в крупном издательстве, снова он, как моллюск, присосался к кормушке, снова в планах замелькала его фамилия на издания и переиздания, опять заговорили о выдвижении его на премию...
Вот что такое в наше время быть секретарем Союза писателей.
Будто очнувшись — Олежка продолжал говорить по вертушке, — я поднялся, кивнул ему и вышел из кабинета. Надо было справку отнести в торг, в отдел мебели. Время было обеденное, контора наверняка закрыта, я спустился вниз, в столовую. Не успел заказать обед, как ко мне подсел Михаил Дедкин. Лицо у него было такое же широкое, как у Олежки, и такое же розовое. Как всегда от него попахивало спиртным, для Мишки Китайца не существовали запреты на водку и прочее, он в любое время где-то находил себе выпивку.
— Есть пиво... — радостным шепотом сообщил он мне. — Аннушка может организовать по две бутылки!
Я понял, что он не отвяжется, пока не куплю пива, и сказал, чтобы он взял только две, для себя, я ничего пить не собирался.
С удовольствием потягивая мутноватое «Жигулевское», Мишка Китаец рассказывал мне последние писательские новости:
— Самого Осипа Марковича обложили в одном московском журнале... — сыпал он, как из решета. — Понимаешь, он написал пьесу о перебежчике, и ее тут же поставили — сам знаешь, какие связи у Осинского. Беленький тут же написал хвалебную рецензию, а потом эта статья... Как Осип проморгал? У него же везде свои люди. Короче говоря, обругали его за воспевание образа врага народа, предателя Родины, который служил Гитлеру, потом отсидел срок и теперь требует к себе внимания и милосердия... Не пойму, чего взбрело ему написать такое? Говорят, во все инстанции идут письма от бывших фронтовиков, военных, от людей, близкие которых погибли в войну...
Я пьесу не смотрел, но читал в газетах восторженные статьи о ней. Критики взахлеб писали, что пьеса по-новому открывает характер человека, ставшего на войне предателем, но потом осознавшего свою неправоту... Своего мнения, не увидев спектакля и не прочтя пьесы, я, конечно, составить не мог, но и меня, помнится, поразила тема, выбранная Осинским. Сейчас столько открылось имен репрессированных честных борцов за дело революции, высших военачальников, которых зверски истребляли перед самой войной и даже во время войны, а Осинский из всех них выделил образ предателя? И даже оправдывает его измену: мол, были такие обстоятельства, попал в плен, не смог ради спасения собственной жизни отказаться сотрудничать с фашистами. А как же десятки, тысячи людей, выбравших смерть, концлагеря, но не ставших предателями?
Признаться, от умного, чувствующего конъюнктуру Осипа Марковича, я такого не ожидал! Предыдущие пьесы его как раз прославляли комиссаров, ученых, интеллигентов, сделавших многое для своей страны. А может, я мыслю традиционно, по старинке? А хитрый Осинский как раз знает, что сейчас нужно? Ведь официально никто еще не высказал отрицательного мнения о его пьесе! Наоборот, она широко рекламируется, ставится во многих театрах страны. И даже за рубежом.
— ...Осип Маркович ходит гоголем и говорит, плевать хотел на журнал, напечатавший разгромную статью о нем. Говорит, есть и другие журналы... Раскрываю сегодня газету, гляжу — портрет Осинского и статья профессора-историка с окончанием фамилии на «ский», он защищает драматурга и обвиняет критика и журнал в непонимании исторической ситуации в то время, а заканчивает тем, что, мол, любой автор вправе выбирать свою тему, писать о том, что ему хочется. Должны в прошлое уйти те времена, когда писали только то, что нужно было...
— Может, то, что написал Осинский, тоже кому-то нужно? — вставил я.
— Еще бы! — расхохотался Дедкин. — В пяти капстранах будут ставить его пьесу! Уже договора с ним в ВААПе заключили... А сколько шуму теперь вокруг его имени? В «застой» гремел и теперь гремит! Уметь надо, Андрюша! Вот у кого надо учиться жить...
Я знал, что у Дедкина никогда не было собственного мнения: только что вроде бы осуждал пьесу Осинского, а через пять минут уже восторгается...
В нашем писательском кафе еще не было случая, чтобы за твой столик не подсели знакомые. Вместе с Китайцем вскоре за нашим столом очутились братья Тодик Минский и Додик Киевский, чуть позже к нам присоединился Саша Сорочкин. Уже не первый раз замечаю, что они подсаживаются за мой стол. Потолкуют о том о сем, а потом обязательно начнут провокационные разговоры, стараясь и меня в них втянуть. Можно подумать, что эти сатанинские люди специально ошиваются в Союзе писателей, в кафе, чтобы «улавливать грешные души». Тодик был в светлом костюме, а Додик — в цвета хаки. Рубашки у них были одинаковые — светлые, в мелкий горошек, видно, в одном магазине купленные. Саша Сорочкин, как всегда, был ласково-приветлив, однако на его тонких губах змеилась этакая подленькая улыбочка. Про таких, как он, говорят: мягко стелет да жестко спать. На нем джинсы и безрукавка с какой-то заграничной этикеткой, напоминающей Звезду Давида.
Мишка Дедкин принес еще пива. Каким же методом он примется меня сегодня обрабатывать? После пива наверняка заведет разговор о том, что у Аннушки по большому блату можно взять и кое-что покрепче... Меня раздражала эта плебейская привычка некоторых людей нагло пить за чужой счет. Причем уверен, что у них в кармане есть деньги, но выставить знакомого доставляло им ни с чем не сравнимое наслаждение. В этом отношении Китайцу не было равных. Несколько раз он сунулся с бутылкой к моему стакану, но я решительно прикрывал его ладонью. Я зашел пообедать, а не пить с ними.
Окна были затянуты тяжелыми шторами, горел электрический свет, а на улице солнце светит, Нева сверкает, сияют шпили и купола храмов. После деревенского уединения я не прочь был поболтать, хотя, разумеется, предпочтительнее бы не в этой компании, но серьезные, известные писатели не ходят в это кафе. Во-первых, здесь кормят плохо, во-вторых, вот как и сейчас, за твой стол бесцеремонно садятся посторонние люди.
— Ну как там, в твоих Сороках, люди живут? — обратился ко мне Саша Сорочкин, как и положено, перепутав название деревни. — Все пьют русские мужички? Или после того, как на сахар ввели талоны, затосковали?
— Русские мужички ждут, когда такие, как ты, приедут в деревни поднимать сельское хозяйство, — в тон ему ответил я. — Будет ведь когда-нибудь в Союзе писателей чистка!
— И вас, братики Минские—Киевские, первыми погонят поганой метлой из литературы, — решил, видно, подыграть мне чуть захмелевший Дедкин.
— Ну зачем так грубо, — улыбнулся Сорочкин. — Чистку нужно везде теперь проводить, даже в вашей партии...
— А в вашей? — хмыкнул Мишка Китаец.