— Варя… родная… Ей-ей вот, ничего я не думаю… ничего не сделаю тебе. Попросту я… Пела вот ты сейчас про рябину, а сама ты — ярый черемуховый цвет… Белотал медовый… Вишь, ты какая… радостная… так и брызжет от тебя… Жалко тебе. Все равно в воздух уходит.
— Ох, ты, леший… ласый какой. Пусти, однако — некода мне..
— Праздник сегодня — куда спешить?
— С тобой вот сидеть! Пп-а-а-ра — кулик да гагара…
Давясь смехом, вывернулась все-таки она и, тяжело дыша, встала в двух шагах, — оправляясь, залитая вся темным румянцем. А Иванов откинулся на спину и закрыл глаза от солнца или чего другого.
Тысячи бы часов лежать так и чуять там за головой вешнее земное счастье!
— Варенька! — с закрытыми глазами медленно, как черемушник начал пригибать он. — Ты только взгляни вокруг. Как земля разубрана, разукрашена. Небо — голубое, глубокое — опрокинуто. И Бакса течет-журчует по травяному дну — тихая, ласковая… Дышишь, как над брагой стоишь…
Тут он повернулся на живот и глянул на нее снизу вверх, а она лепестки теребила-обрывала, и видно было, по нраву ей стоять так и слушать.
— Давеча, как запела ты — брага эта запенилась вся… сразу… А вышла к мосткам — в сердце и в голову духом ударила мне.
— Ай, больно ты липуч на речи, леший. Подластиться хошь.
— Ничего я не хочу и ничего не думаю. А вникнуть-так и правда: от тебя радость-то вся густая… Пожалуй, что и у мостков-то для тебя присел. Ждал — вот, мол, ты обратно в деревню пройдешь…
— Ишь, леший!..
— …посмотреть хоть, пригубить хоть у ковша-то: ты, ведь, что ковшик золотой. Брага-то кругом, да как ее выпить? Гляжу, — а ты несешь ковшик-то.
— Темно и несуразно баешь ты, как спишь… — прошептала вдруг девушка, почему-то оглянувшись. — И ни к чему все это. Ты-то и в-сам-деле, может, спроста, а люди-то живо на что свернут?.. Ну тя…
Отступила несколько шагов, повернулась и быстро-неровно пошла к деревне.
насмешливо донеслось до Иванова уже из кедровника. А он лежал и — верно что — ни о чем не думал, чуя только: мерцает темная кровь, и сердце вытягивается в звонкую, тонкую струну за уходящей девушкой…
Целый день он после того из окна видит, как она сидит с пестро-разряженными девками на бревнах против школы. Девки, как белки, грызут кедровые, каленые орехи. Немного поодаль ломятся парни в черных пиджаках, яростно-цветных рубахах и в густо смазанных дегтем сапогах. Болезненный, бледный парень-гармонист без перерыву оглашает деревню переливчатой таежной частушкой.
Парни отдельно — девки отдельно: согласно этикета.
Один Семен его частенько не выдерживает, зубатит с девками, балует: скорлупу ореховую за шиворот спустит, либо платок расписной с головы сорвет и подвяжет старый пенёк на поляне.
Хохот и гуд толкаются по ней. Больше всего льнет Семен к Варваре Королевой, будто невзначай — с намереньем — на коленки к ней садится и мгновенно слетает оттуда под общий визг и смех девок.
Самостоятельно держатся от прочих и три новобранца — они «гуляют».
Выходит и Иванов на поляну и подсаживается к гурьбе мужиков, беседующих чинно, степенно и вразумительно.
— Варя… родная… Ей-ей вот, ничего я не думаю… ничего не сделаю тебе. Попросту я… Пела вот ты сейчас про рябину, а сама ты — ярый черемуховый цвет… Белотал медовый… Вишь, ты какая… радостная… так и брызжет от тебя… Жалко тебе. Все равно в воздух уходит.
— Ох, ты, леший… ласый какой. Пусти, однако — некода мне..
— Праздник сегодня — куда спешить?
— С тобой вот сидеть! Пп-а-а-ра — кулик да гагара…
Давясь смехом, вывернулась все-таки она и, тяжело дыша, встала в двух шагах, — оправляясь, залитая вся темным румянцем. А Иванов откинулся на спину и закрыл глаза от солнца или чего другого.
Тысячи бы часов лежать так и чуять там за головой вешнее земное счастье!
— Варенька! — с закрытыми глазами медленно, как черемушник начал пригибать он. — Ты только взгляни вокруг. Как земля разубрана, разукрашена. Небо — голубое, глубокое — опрокинуто. И Бакса течет-журчует по травяному дну — тихая, ласковая… Дышишь, как над брагой стоишь…
Тут он повернулся на живот и глянул на нее снизу вверх, а она лепестки теребила-обрывала, и видно было, по нраву ей стоять так и слушать.
— Давеча, как запела ты — брага эта запенилась вся… сразу… А вышла к мосткам — в сердце и в голову духом ударила мне.
— Ай, больно ты липуч на речи, леший. Подластиться хошь.
— Ничего я не хочу и ничего не думаю. А вникнуть-так и правда: от тебя радость-то вся густая… Пожалуй, что и у мостков-то для тебя присел. Ждал — вот, мол, ты обратно в деревню пройдешь…
— Ишь, леший!..
— …посмотреть хоть, пригубить хоть у ковша-то: ты, ведь, что ковшик золотой. Брага-то кругом, да как ее выпить? Гляжу, — а ты несешь ковшик-то.
— Темно и несуразно баешь ты, как спишь… — прошептала вдруг девушка, почему-то оглянувшись. — И ни к чему все это. Ты-то и в-сам-деле, может, спроста, а люди-то живо на что свернут?.. Ну тя…
Отступила несколько шагов, повернулась и быстро-неровно пошла к деревне.
насмешливо донеслось до Иванова уже из кедровника. А он лежал и — верно что — ни о чем не думал, чуя только: мерцает темная кровь, и сердце вытягивается в звонкую, тонкую струну за уходящей девушкой…
Целый день он после того из окна видит, как она сидит с пестро-разряженными девками на бревнах против школы. Девки, как белки, грызут кедровые, каленые орехи. Немного поодаль ломятся парни в черных пиджаках, яростно-цветных рубахах и в густо смазанных дегтем сапогах. Болезненный, бледный парень-гармонист без перерыву оглашает деревню переливчатой таежной частушкой.
Парни отдельно — девки отдельно: согласно этикета.
Один Семен его частенько не выдерживает, зубатит с девками, балует: скорлупу ореховую за шиворот спустит, либо платок расписной с головы сорвет и подвяжет старый пенёк на поляне.
Хохот и гуд толкаются по ней. Больше всего льнет Семен к Варваре Королевой, будто невзначай — с намереньем — на коленки к ней садится и мгновенно слетает оттуда под общий визг и смех девок.
Самостоятельно держатся от прочих и три новобранца — они «гуляют».
Выходит и Иванов на поляну и подсаживается к гурьбе мужиков, беседующих чинно, степенно и вразумительно.