— А еще накую-нибудь музыку написал твой Грибоедов?
— Жена его, Нина Чавчавадзе, она грузинка, играла другие его произведения. Это известно. Но остались только два этих вальса. А жалко. Шикарный музыкант, наверно, был! На органе умел… Вот люди! И когда все успевали?.. В общем, мало мы знаем про людей, не только про великих, а и друг про друга… Про самих себя… Кто что умеет, может. Или мог бы, если бы… ну, не знаю, что если бы… Вот ты про меня что знаешь?.. Может, я давно тебе стихи написал и музыку сейчас для них сочиняю… Ладно, ладно, идем… Уже третий ЗВОНОК…
Я помнил Ленинградское шоссе совсем не таким. Тогда по нему нечастой вереницей шли грузовые ЗИСы и полуторки, черные блестящие «эмки» и легковые «газики» с брезентовым верхом; еще реже проезжали переполненные автобусы, в их дверях висли пассажиры — издали было похоже, что лопнул огромный красный тюбик и наружу полезла какая-то разноцветная начинка; изредка проносились казавшиеся очень шикарными ЗИСы-101, и совсем уж раз в год по обещанию появлялись доживающие свой век «линкольны» с металлической охотничьей собакой на капоте, с необычным музыкальным сигналом («а-у-а») и «паккарды», блестевшие остроугольной решеткой радиаторов; а сбоку от шоссе громыхали желто-красные трамваи с одним, с двумя прицепными вагонами: девятый номер, шестой, кажется, и еще двадцать третий — и все это негусто двигалось к заводу Войкова, к динамовскому пляжу, к Речному вокзалу, откуда начиналось путешествие по молодому еще тогда каналу Москва — Волга…
А сейчас на Ленинградском шоссе было тесно от людей и машин, не протолкнуться, как во время праздничной демонстрации. Только никто не играл на гармошке, не плясал, не хлопал в ладоши, не пел: «Эх, сыпь, Семен, да подсыпай, Семен!..», или с подвизгиванием: «Лиза, Лиза, Лизавета, я люблю тебя за это!..» Никто не хрустел кремовыми трубочками, не надувал резиновые шарики «уйди, уйди»… Не было ни песен, ни плясок, лишь гул моторов да скрип снега под ногами. И все это двигалось, шагало и ехало в одном направлении — от Москвы.
Шло первое наступление после начала войны. Было пятое декабря сорок первого года.
Я ехал в кабине полуторки рядом с водителем моего взвода Апресяном. Вернее, сидел, не ехал, потому что у моста через канал образовалась пробка и мы никуда не могли двинуться; а потом, когда она стала рассасываться, вперед пошли танки. Тогда еще у нас не было службы регулирования, не было серьезных громкоголосых девушек-регулировщиц в красных нарукавных повязках с черным кругом и буквой «Р», и растасовкой машин на дорогах обычно занимались старшие по званию командиры, которым случалось застрять в той же колонне.
Вот и сейчас какой-то здоровяк со шпалой в петлицах бегал вдоль строя машин, кричал, даже хватался за пистолет. Но никто его, конечно, не боялся и тем более не обижался на него: понимали — человек торопится не к теще на блины, а ближе к передовой.
Мы с Апресяном ехали разыскивать штаб армии. Нужно было срочно связаться с ним, уточнить новые маршруты подвоза продуктов и боеприпасов; а куда его забросил могучий и безалаберный наступательный поток, один бог ведает!
Не без помощи здоровяка-капитана пробка возле моста благополучно рассосалась, танки прошли, мы двинулись дальше.
За Химками уже стали видны следы недавних, утренних боев. Страшные картины, но как отрадны они были нам после пяти месяцев отступлений, щемящих сводок Информбюро, после всех недоуменных слов и вопросов, опасений и страхов.
Вот первые деревни, отбитые у противника: разваленные дома, полуразрушенные церкви, черные квадраты пепелищ на белом снегу.
— Смотрите, — сказал Апресян.
Он показывал куда-то вниз, на дорогу, почти под колеса. Там, на обочинах, в кюветах и немного дальше, в поле — словно кочки, с которых стаял снег, бугрились мышино-серые и табачно-зеленые шинели… Их становилось с каждым метром все больше, этих серо-зеленых мертвецов, — на снегу, в разбитых машинах, в подорванных танках. Они уже валялись в колее, и машины ехали по ним.
— Крепко вдарили! — сказал Апресян. — Давно бы так.
Я впервые видел результаты наступления. И не было во мне жалости к этим растоптанным людям; не было страха, отвращения перед трупами. Это были не люди для нас — это были признаки, вехи, символы долгожданного ответного удара.
Наша машина въехала в Солнечногорск, я начал лихорадочно разыскивать армейский штаб, расспрашивал всех и каждого. Но никто ничего не знал, а на беду мою, в те дни мы еще не приучились с немецкой аккуратностью расставлять повсюду указатели, дорожные и другие. Убедившись, что в городе штаб не задержался, мы двинулись дальше. Дорога наступления свернула вскоре на Нудоль, к Волоколамску, и везде было одно и то же: запорошенные снежком руины и серо-зеленые тела.
Мимо провели первую колонну пленных: показалось, что внезапно ожили те, кого мы только что видели под колесами. Жалкие, замерзшие, в напяленных на уши пилотках, с ногами, обернутыми в солому, они уже меньше напоминали какого-то безликого врага, а были похожи на обыкновенных людей — испуганных, злых, удивленных, думающих лишь об одном: согреться!.. И как люди, уже вызывали жалость…
— А где жители? — спросил Апресян, кивая на разрушенную деревню.
И правда, не подумалось в те часы, что везде тут были люди. Теперь уже, вглядываясь внимательней в однообразный страшный пейзаж, я порою различал затянутые мешковиной окна, людей, копающихся в мерзлой земле, тонкие струйки дыма… Жизнь продолжалась.
Второй эшелон штаба армии мы разыскали наконец под самым Волоколамском. Расположился он в здании школы. Приказы и донесения писали прямо за партами, а у доски висели карты, только не Африки и не Австралии с Океанией, которые я еще не так давно видел у себя в школе на Большой Грузинской, а подробные топографические карты Подмосковья с обозначением всех впадин, высоток и чуть ли не канав.
Майор Климов, начальник автодорожного отдела, сказал, что решено передислоцировать нашу роту в район деревни Глуховка, и теперь, значит, такая задача: загрузиться на артскладе боеприпасами под завязку и попутно доставить их завтра сюда к 13.00. Но до этого выслать квартирьера. А снаряды пойдут в корпус Доватора, они тут слева орудуют; к завтрашнему дню будет уточнено…
Мы двинулись обратно. Короткий зимний день быстро шел к концу, и темнота застала нас задолго до Москвы. А ездить во время войны ночью — не простое дело: на фары надеты затемнители, фанерные или металлические кружки с поперечной прорезью, так что машина катит вслепую, сама для себя ничего не освещая, лишь предупреждая встречных о своем существовании проблесками тусклых щелок, похожих на мерцающие зрачки какого-то зверя.
— А еще накую-нибудь музыку написал твой Грибоедов?
— Жена его, Нина Чавчавадзе, она грузинка, играла другие его произведения. Это известно. Но остались только два этих вальса. А жалко. Шикарный музыкант, наверно, был! На органе умел… Вот люди! И когда все успевали?.. В общем, мало мы знаем про людей, не только про великих, а и друг про друга… Про самих себя… Кто что умеет, может. Или мог бы, если бы… ну, не знаю, что если бы… Вот ты про меня что знаешь?.. Может, я давно тебе стихи написал и музыку сейчас для них сочиняю… Ладно, ладно, идем… Уже третий ЗВОНОК…
Я помнил Ленинградское шоссе совсем не таким. Тогда по нему нечастой вереницей шли грузовые ЗИСы и полуторки, черные блестящие «эмки» и легковые «газики» с брезентовым верхом; еще реже проезжали переполненные автобусы, в их дверях висли пассажиры — издали было похоже, что лопнул огромный красный тюбик и наружу полезла какая-то разноцветная начинка; изредка проносились казавшиеся очень шикарными ЗИСы-101, и совсем уж раз в год по обещанию появлялись доживающие свой век «линкольны» с металлической охотничьей собакой на капоте, с необычным музыкальным сигналом («а-у-а») и «паккарды», блестевшие остроугольной решеткой радиаторов; а сбоку от шоссе громыхали желто-красные трамваи с одним, с двумя прицепными вагонами: девятый номер, шестой, кажется, и еще двадцать третий — и все это негусто двигалось к заводу Войкова, к динамовскому пляжу, к Речному вокзалу, откуда начиналось путешествие по молодому еще тогда каналу Москва — Волга…
А сейчас на Ленинградском шоссе было тесно от людей и машин, не протолкнуться, как во время праздничной демонстрации. Только никто не играл на гармошке, не плясал, не хлопал в ладоши, не пел: «Эх, сыпь, Семен, да подсыпай, Семен!..», или с подвизгиванием: «Лиза, Лиза, Лизавета, я люблю тебя за это!..» Никто не хрустел кремовыми трубочками, не надувал резиновые шарики «уйди, уйди»… Не было ни песен, ни плясок, лишь гул моторов да скрип снега под ногами. И все это двигалось, шагало и ехало в одном направлении — от Москвы.
Шло первое наступление после начала войны. Было пятое декабря сорок первого года.
Я ехал в кабине полуторки рядом с водителем моего взвода Апресяном. Вернее, сидел, не ехал, потому что у моста через канал образовалась пробка и мы никуда не могли двинуться; а потом, когда она стала рассасываться, вперед пошли танки. Тогда еще у нас не было службы регулирования, не было серьезных громкоголосых девушек-регулировщиц в красных нарукавных повязках с черным кругом и буквой «Р», и растасовкой машин на дорогах обычно занимались старшие по званию командиры, которым случалось застрять в той же колонне.
Вот и сейчас какой-то здоровяк со шпалой в петлицах бегал вдоль строя машин, кричал, даже хватался за пистолет. Но никто его, конечно, не боялся и тем более не обижался на него: понимали — человек торопится не к теще на блины, а ближе к передовой.
Мы с Апресяном ехали разыскивать штаб армии. Нужно было срочно связаться с ним, уточнить новые маршруты подвоза продуктов и боеприпасов; а куда его забросил могучий и безалаберный наступательный поток, один бог ведает!
Не без помощи здоровяка-капитана пробка возле моста благополучно рассосалась, танки прошли, мы двинулись дальше.
За Химками уже стали видны следы недавних, утренних боев. Страшные картины, но как отрадны они были нам после пяти месяцев отступлений, щемящих сводок Информбюро, после всех недоуменных слов и вопросов, опасений и страхов.
Вот первые деревни, отбитые у противника: разваленные дома, полуразрушенные церкви, черные квадраты пепелищ на белом снегу.
— Смотрите, — сказал Апресян.
Он показывал куда-то вниз, на дорогу, почти под колеса. Там, на обочинах, в кюветах и немного дальше, в поле — словно кочки, с которых стаял снег, бугрились мышино-серые и табачно-зеленые шинели… Их становилось с каждым метром все больше, этих серо-зеленых мертвецов, — на снегу, в разбитых машинах, в подорванных танках. Они уже валялись в колее, и машины ехали по ним.
— Крепко вдарили! — сказал Апресян. — Давно бы так.
Я впервые видел результаты наступления. И не было во мне жалости к этим растоптанным людям; не было страха, отвращения перед трупами. Это были не люди для нас — это были признаки, вехи, символы долгожданного ответного удара.
Наша машина въехала в Солнечногорск, я начал лихорадочно разыскивать армейский штаб, расспрашивал всех и каждого. Но никто ничего не знал, а на беду мою, в те дни мы еще не приучились с немецкой аккуратностью расставлять повсюду указатели, дорожные и другие. Убедившись, что в городе штаб не задержался, мы двинулись дальше. Дорога наступления свернула вскоре на Нудоль, к Волоколамску, и везде было одно и то же: запорошенные снежком руины и серо-зеленые тела.
Мимо провели первую колонну пленных: показалось, что внезапно ожили те, кого мы только что видели под колесами. Жалкие, замерзшие, в напяленных на уши пилотках, с ногами, обернутыми в солому, они уже меньше напоминали какого-то безликого врага, а были похожи на обыкновенных людей — испуганных, злых, удивленных, думающих лишь об одном: согреться!.. И как люди, уже вызывали жалость…
— А где жители? — спросил Апресян, кивая на разрушенную деревню.
И правда, не подумалось в те часы, что везде тут были люди. Теперь уже, вглядываясь внимательней в однообразный страшный пейзаж, я порою различал затянутые мешковиной окна, людей, копающихся в мерзлой земле, тонкие струйки дыма… Жизнь продолжалась.
Второй эшелон штаба армии мы разыскали наконец под самым Волоколамском. Расположился он в здании школы. Приказы и донесения писали прямо за партами, а у доски висели карты, только не Африки и не Австралии с Океанией, которые я еще не так давно видел у себя в школе на Большой Грузинской, а подробные топографические карты Подмосковья с обозначением всех впадин, высоток и чуть ли не канав.
Майор Климов, начальник автодорожного отдела, сказал, что решено передислоцировать нашу роту в район деревни Глуховка, и теперь, значит, такая задача: загрузиться на артскладе боеприпасами под завязку и попутно доставить их завтра сюда к 13.00. Но до этого выслать квартирьера. А снаряды пойдут в корпус Доватора, они тут слева орудуют; к завтрашнему дню будет уточнено…
Мы двинулись обратно. Короткий зимний день быстро шел к концу, и темнота застала нас задолго до Москвы. А ездить во время войны ночью — не простое дело: на фары надеты затемнители, фанерные или металлические кружки с поперечной прорезью, так что машина катит вслепую, сама для себя ничего не освещая, лишь предупреждая встречных о своем существовании проблесками тусклых щелок, похожих на мерцающие зрачки какого-то зверя.