Темные зеркала - Василий Щепетнев 17 стр.


Он попросил воды. Не то чтобы ему действительно хотелось пить, просто последний час в голову шли паскудные мысли. Авось рассеются от питья. Все равно никакого другого отвлечения не было.

Воды ему принесли — в поильнике, такой кружке с трубочкой, чтобы можно было пить полулежа, и, пока он пил, сестра держала его за плечи. Прислониться-то не к чему! Палатка. Потом сестра вытерла ему рот и пообещала позвать врача. Зачем врача? Но он не противился: положено, значит положено. Может, порядок такой — после питья врачу показываться. Мало ли. Врач не спешил, и ефрейтор опять стал задумываться. Вот приходил кто-то, расспрашивал, кажется? Зачем? Нечто изменится жизнь, пуля из него выскочит, и рана затянется? Он попытался вспомнить точно, кто же это приходил, вроде недавно, совсем недавно, но казалось — минули дни, месяцы. Лекарство. Очень сильное лекарство. Хмельное.

— Как, Евтюхов, водичка?

Он не сразу понял, что обращаются к нему. С таким лекарством и ханжи искать не нужно.

— Мокрая, господин доктор, — величать врача «благородием» не поворачивался язык. Не «благородия» было жалко, но казалось — ни к месту, благородиев кругом хватало, но до ефрейтора дела благородиям было мало, а этот вон возится, лечит. По службе, по обязанности, но…

— Сухую в другой раз получишь. Если понравится. А кроме питья еще чего-нибудь… хочешь?

— Не понял, господин доктор. Домой хочу.

— Домой… Ниночка, катетер приготовьте, — Это он сестре милосердия. Катетер. Иностранное слово. За такие слова наказывали нещадно, бац-бац по мордасам в учебной части. Матерное слово не то чтобы прощалось, тоже влетало, но — снисходительно, мол, ты смотри, не со своим братом говоришь. А за иностранное могли отпуска лишить, увольнительной — наверное.

— Вас срочно этот… из Особого… — Сестра милосердия держала в руке прозрачный сосуд странной формы.

— Ох, — доктор вздохнул. — Тогда ты сама…

— Ты, милый, лежи спокойно, — Женщина откинула одеяло.

Он скосил глаза и тут же отвел их. Срамота. Правда, если не смотреть, то ничего и не чувствовалось. Краем глаза он видел, как женщина взяла резиновую трубочку и… Нет, лучше о другом подумать. Почему так — в синеме все сестры милосердия молодые и красивые, красивые по-барски, тонкие, узкие в кости, а на деле — бабы, хоть в оглобли ставь да паши? И то, работа не легкая… Синему им показывали часто, раз в месяц — точно, за время службы он пересмотрел картин больше, чем за всю жизнь. Они, картины, ему нравились. Все было как в жизни, только лучше. Про войну бы поменьше. Конечно, была и смешная синема, про дурачка-коминтерновца, что постоянно падал в длинной шинели, плохонькой, дырявой, в дыры эти постоянно вываливался харч, патроны, гранаты, секретный приказ, любовное письмо… Смешно. В госпитале, говорят, синему еще чаще показывают.

— А ты боялся, — Женщина одной рукой держала на весу сосуд, теперь полный янтарной жидкостью, другой набросила на него одеяло.

— Я не боялся, — возразил он. Что за жидкость? Пиво? Он вдруг понял, застыдился.

— Ладно-ладно, лежи. Поправляйся.

Она ушла. Ефрейтор посмотрел на лежавшего у дальней стеночки. Тот по-прежнему молчал и дышал тихо, едва слышно. Вот к тому доктор почему-то не подходит. Даже странно.

— Земляк! Эй, земляк!

Но ответом было прежнее сопение. Может, заразный? Но таких, кажется, держат отдельно.

Контуженый? Он поправил одеяло. Руки слушались, пальцы шевелились проворно, споро. А его пугали ранением. Или нет? Прошлое было зыбким, нечетким, особенно сегодняшнее, вчерашнее. Что раньше — помнилось лучше.

Захотелось есть. Нестерпимо, по-волчьи, рвать зубами, глотать, не разжевывая. Начала представляться еда, въявь — жирный борщ, мясо, сало, хлеб. Когда ж поесть дадут? Или раненым не положено?

Голод прошел столь же внезапно, как и появился, и запахи пищи, что доносились до него, переносились легко, спокойно.

— В соответствии с приказом я эвакуирую раненых, — весело, громко говорил доктор. Ефрейтор смотрел в щель полога, но ничего не видел.

Он попросил воды. Не то чтобы ему действительно хотелось пить, просто последний час в голову шли паскудные мысли. Авось рассеются от питья. Все равно никакого другого отвлечения не было.

Воды ему принесли — в поильнике, такой кружке с трубочкой, чтобы можно было пить полулежа, и, пока он пил, сестра держала его за плечи. Прислониться-то не к чему! Палатка. Потом сестра вытерла ему рот и пообещала позвать врача. Зачем врача? Но он не противился: положено, значит положено. Может, порядок такой — после питья врачу показываться. Мало ли. Врач не спешил, и ефрейтор опять стал задумываться. Вот приходил кто-то, расспрашивал, кажется? Зачем? Нечто изменится жизнь, пуля из него выскочит, и рана затянется? Он попытался вспомнить точно, кто же это приходил, вроде недавно, совсем недавно, но казалось — минули дни, месяцы. Лекарство. Очень сильное лекарство. Хмельное.

— Как, Евтюхов, водичка?

Он не сразу понял, что обращаются к нему. С таким лекарством и ханжи искать не нужно.

— Мокрая, господин доктор, — величать врача «благородием» не поворачивался язык. Не «благородия» было жалко, но казалось — ни к месту, благородиев кругом хватало, но до ефрейтора дела благородиям было мало, а этот вон возится, лечит. По службе, по обязанности, но…

— Сухую в другой раз получишь. Если понравится. А кроме питья еще чего-нибудь… хочешь?

— Не понял, господин доктор. Домой хочу.

— Домой… Ниночка, катетер приготовьте, — Это он сестре милосердия. Катетер. Иностранное слово. За такие слова наказывали нещадно, бац-бац по мордасам в учебной части. Матерное слово не то чтобы прощалось, тоже влетало, но — снисходительно, мол, ты смотри, не со своим братом говоришь. А за иностранное могли отпуска лишить, увольнительной — наверное.

— Вас срочно этот… из Особого… — Сестра милосердия держала в руке прозрачный сосуд странной формы.

— Ох, — доктор вздохнул. — Тогда ты сама…

— Ты, милый, лежи спокойно, — Женщина откинула одеяло.

Он скосил глаза и тут же отвел их. Срамота. Правда, если не смотреть, то ничего и не чувствовалось. Краем глаза он видел, как женщина взяла резиновую трубочку и… Нет, лучше о другом подумать. Почему так — в синеме все сестры милосердия молодые и красивые, красивые по-барски, тонкие, узкие в кости, а на деле — бабы, хоть в оглобли ставь да паши? И то, работа не легкая… Синему им показывали часто, раз в месяц — точно, за время службы он пересмотрел картин больше, чем за всю жизнь. Они, картины, ему нравились. Все было как в жизни, только лучше. Про войну бы поменьше. Конечно, была и смешная синема, про дурачка-коминтерновца, что постоянно падал в длинной шинели, плохонькой, дырявой, в дыры эти постоянно вываливался харч, патроны, гранаты, секретный приказ, любовное письмо… Смешно. В госпитале, говорят, синему еще чаще показывают.

— А ты боялся, — Женщина одной рукой держала на весу сосуд, теперь полный янтарной жидкостью, другой набросила на него одеяло.

— Я не боялся, — возразил он. Что за жидкость? Пиво? Он вдруг понял, застыдился.

— Ладно-ладно, лежи. Поправляйся.

Она ушла. Ефрейтор посмотрел на лежавшего у дальней стеночки. Тот по-прежнему молчал и дышал тихо, едва слышно. Вот к тому доктор почему-то не подходит. Даже странно.

— Земляк! Эй, земляк!

Но ответом было прежнее сопение. Может, заразный? Но таких, кажется, держат отдельно.

Контуженый? Он поправил одеяло. Руки слушались, пальцы шевелились проворно, споро. А его пугали ранением. Или нет? Прошлое было зыбким, нечетким, особенно сегодняшнее, вчерашнее. Что раньше — помнилось лучше.

Захотелось есть. Нестерпимо, по-волчьи, рвать зубами, глотать, не разжевывая. Начала представляться еда, въявь — жирный борщ, мясо, сало, хлеб. Когда ж поесть дадут? Или раненым не положено?

Голод прошел столь же внезапно, как и появился, и запахи пищи, что доносились до него, переносились легко, спокойно.

— В соответствии с приказом я эвакуирую раненых, — весело, громко говорил доктор. Ефрейтор смотрел в щель полога, но ничего не видел.

Назад Дальше