— Маша? Машенька? Ты или не ты?
Она вздрогнула, испугалась за Валерика и за дочку, но быстро взяла себя в руки и даже волосы поправила:
— Коля? Какими судьбами?
И опять, на всякий случай, покачала Валерика, но он крепко спал, достала платок, вытерла ему нос и рот, как надо было, и посмотрела на него, на Колю:
— Неужели это ты? Боже ты мой!..
Последнее она не сказала вслух, а только про себя.
Он остался таким же, каким и был, но столько лет прошло, и они не виделись, и вообще это ужасно — встретиться вдруг вот так, когда за окнами электрички такие тучи…
— Ну, расскажи! Как ты? Что? Это твой? — Он показал на Валерика.
— Мой, — сказала она. — Внук мой, понимаешь? — И лицо ее сбросило страх неожиданной встречи, просветлело, расправило морщинки, и она готова была броситься к нему, броситься, броситься… Если б не Валерик на коленях.
— Какой внук? Ты что? Значит, ты бабушка Маша? — Он не понял, и встряхнул головой, как всегда прежде, и переспросил: — Ты же молодая, Машка, Машенька!
Она промолчала, и он понял:
— Не сердись, выпил я сегодня… Праздник! А помнишь Апрелевку? Сорок первый? Помнишь?
— Как же!
— А Юго-Западный? Помнишь?
— Как же!
— А госпиталь под Кенигсбергом?
— Еще бы…
— А после войны Новосибирск, Академгородок?
Еще бы она не помнила…
Он сидел сейчас рядом с ней, на одной скамейке электрички, такой же, как и был — в сорок первом, сорок втором, сорок третьем, сорок четвертом, сорок пятом и после войны в Новосибирске. Ничуть не изменился! Ничуть! А если изменился, то ей этого не увидеть, потому что и она изменилась.
— Ты здорово выпил, Коля, — сказала она, не зная, что сказать, но без упрека.
— Узнаю тебя, Машенька, — сказал он. — Узнаю, и не представляешь себе, как я рад, что вижу тебя… Как чертовски глупа жизнь!
— Маша? Машенька? Ты или не ты?
Она вздрогнула, испугалась за Валерика и за дочку, но быстро взяла себя в руки и даже волосы поправила:
— Коля? Какими судьбами?
И опять, на всякий случай, покачала Валерика, но он крепко спал, достала платок, вытерла ему нос и рот, как надо было, и посмотрела на него, на Колю:
— Неужели это ты? Боже ты мой!..
Последнее она не сказала вслух, а только про себя.
Он остался таким же, каким и был, но столько лет прошло, и они не виделись, и вообще это ужасно — встретиться вдруг вот так, когда за окнами электрички такие тучи…
— Ну, расскажи! Как ты? Что? Это твой? — Он показал на Валерика.
— Мой, — сказала она. — Внук мой, понимаешь? — И лицо ее сбросило страх неожиданной встречи, просветлело, расправило морщинки, и она готова была броситься к нему, броситься, броситься… Если б не Валерик на коленях.
— Какой внук? Ты что? Значит, ты бабушка Маша? — Он не понял, и встряхнул головой, как всегда прежде, и переспросил: — Ты же молодая, Машка, Машенька!
Она промолчала, и он понял:
— Не сердись, выпил я сегодня… Праздник! А помнишь Апрелевку? Сорок первый? Помнишь?
— Как же!
— А Юго-Западный? Помнишь?
— Как же!
— А госпиталь под Кенигсбергом?
— Еще бы…
— А после войны Новосибирск, Академгородок?
Еще бы она не помнила…
Он сидел сейчас рядом с ней, на одной скамейке электрички, такой же, как и был — в сорок первом, сорок втором, сорок третьем, сорок четвертом, сорок пятом и после войны в Новосибирске. Ничуть не изменился! Ничуть! А если изменился, то ей этого не увидеть, потому что и она изменилась.
— Ты здорово выпил, Коля, — сказала она, не зная, что сказать, но без упрека.
— Узнаю тебя, Машенька, — сказал он. — Узнаю, и не представляешь себе, как я рад, что вижу тебя… Как чертовски глупа жизнь!