Девять хат окнами на Глазомойку - Пальман Вячеслав Иванович 4 стр.


— Отдохнул. А Катя еще спит?

— Посуду моет, где там спать. Меня отослала, чтобы лежала, а я вижу солнышко, ну и вышла погреть косточки. Все-то мне холодно, сынок, все никак не согреюсь. Вот она какая, старость. Ведь третий год на девятый десяток. Зажилась.

— Чего годы считать, мама. Все наши. Я тоже не бог весть какой молодой. И Катя… — Он вздохнул. Как просто вчера переступил круглую дату. И ничего не произошло, все такой же. Только вот не спал, и спать не хочется.

Они посидели на крыльце. Тепло. Тихо. Петровна вдруг сказала:

— Ты о старости не думай. Пока жива, загораживаю от плохого, стою, значит, на дороге у этой безглазой. Вот так-то. Тебе надо долго жить, делов много, заботушки не убавляется. Слышу, как охаешь по ночам, когда здеся ночуешь. Ты отдохни хоть нонешний день. Твой он, день-то, праздничный.

Из большой когда-то семьи у Петровны остался один Миша. А младшая дочь с мужем проживала на востоке, писала раз в год, ко дню рождения, и давно считалась отрезанным ломтем. Отец Михаила Иларионовича покоился на лужковском кладбище. Так что он один; тем дороже, что один. Когда бывал в Лужках, Петровна так и ходила следом, радовалась за него и боялась, зная, какой он напористый, неуступчивый в делах. С такими-то и случается всякое скверное.

Сейчас она стояла против сына и разглядывала, баюкала ласковыми глазами, цепко запоминающими все: и какой он суховато-крепкий телом, и какое у него смышленое, упрямо-округлое, отцовское лицо со светлыми глазами, глядевшими на мир требовательно и спокойно. И что-то новое видела на этом знакомом до последней черточки лице — две глубокие складки от носа к подбородку, придающие особенную твердость и волю. И поредевшие волосы, будто и не было у Миши тех русых и мягких волос, которые она не без труда промывала со щелоком, а он, неловко наклонившись, все покрикивал мальчишеским дискантом: «Хватит, ну хватит тебе!..»

Ладным и крепким еще человеком видела его мать. Радовалась бесконечно приезду в такой день. Вот здесь он появился на свет белый, в это окно первый раз осмысленно поглядел на зеленые берега Глазомойки.

На крыльцо подымались рядышком. Савин даже под локоть ее взял. И двери перед ней открыл. Этак приятно, что загордилась.

Михаил Иларионович походил по комнатам, пошел на кухню, поздоровался, поговорил с женой и, вернувшись, сказал:

— Прилягу. Ты закрой ко мне дверь.

Он медленно разделся, лег на бок. И почти сразу уснул, подложив под щеку ладонь, как засыпал в детстве в этой же комнате.

Петровна с невесткой посудачили на кухне и, не сговариваясь, пошли в огород, чтобы не пропадал даром такой яркий день. Разделали по грядочке и взялись сеять морковь и петрушку, семена которых уже набухли в мокром песке, завернутые в тряпочку.

Вечером Савины уехали домой. В Кудрино.

Между тем апрель проходил, он запомнился как месяц добрый, тепла и солнца дал земле столько, что успел озеленить леса и поднять травы, особенно клевер. Рожь раскустилась, прихорошилась, все более укрывая зеленью пашню, так что к началу мая земля под ней уже не стала проглядываться.

С лугов потянуло совсем летним запахом, согрелись. Над ними, как и над нивой, целыми днями висели рано прилетевшие жаворонки, невидимые в солнечном небе. Пели-заливались, славили жизнь и свет. Люди полагали, что для них поют, их услаждают, но ошибались. Серыми комочками в тени подросших стеблей и листьев уже сидели на гнездах жаворонкины подруги, песни с неба предназначались им, во имя будущего потомства, пока заключенного в крошечных яичках, покрытых густыми коричневыми пятнами. Но и людям от песен, как говорится, перепадало: на душе веселей, когда с ранней рани слышишь, как заливаются. А тут еще солнечные дни и близкое уже лето. Все предвещало доброе лето, душевный покой.

Май не дошел и до половины, как для Савиных — гром с ясного неба: умерла Петровна, Михаила Иларионовича мать. В одночасье.

Печальное известие привез в Кудрино паренек Тимохин, Васятка, лужковский сосед старой Савиной, который более других бывал в центральной усадьбе колхоза. По просохшей тропе он катал на стареньком, скрипучем велосипеде за газетами и письмами на почту, по своим мальчишеским делам, всякий раз безошибочно отыскивая подходящий для своих резиновых сапог брод в болотистом препятствии, перемешанном тракторными колесами и гусеницами. Примчался, перевел дух возле савинского дома и шепотом сказал вышедшей к нему Катерине Григорьевне:

— Померла Петровна. Ночью, когда спала.

Савина отшатнулась, словно ударили ее в грудь. И глаза закрыла. Пересилив себя, приказала:

— Повтори…

И, выслушав известие еще раз, поняв скорбную правду, бросилась в дом за лекарством, потом выскочила — и мимо Тимохина, мимо каких-то людей побежала в правление, начисто забыв, что в такие дни агроном не сидит в конторе, картошку начали сажать в поле, она тоже собиралась после обеда вместе со всеми бухгалтерами и плановиками на переборку в хранилище. Пока разыскали Михаила Иларионовича, пока оседлали для него Орлика и он, ни на кого не глядя, суетливо забрался в седло и отъехал, Катерина Григорьевна успела отбить телеграммы невестке и сыну в область, дочери в Москву, сбегать к фельдшеру, и только тогда, вместе с четырьмя самыми близкими подругами покойницы, забралась в председательский газик и, плача, причитая вместе с ними, все торопила и торопила шофера, словно чем-то могла помочь Петровне, когда никакая помощь уже не требовалась.

— Отдохнул. А Катя еще спит?

— Посуду моет, где там спать. Меня отослала, чтобы лежала, а я вижу солнышко, ну и вышла погреть косточки. Все-то мне холодно, сынок, все никак не согреюсь. Вот она какая, старость. Ведь третий год на девятый десяток. Зажилась.

— Чего годы считать, мама. Все наши. Я тоже не бог весть какой молодой. И Катя… — Он вздохнул. Как просто вчера переступил круглую дату. И ничего не произошло, все такой же. Только вот не спал, и спать не хочется.

Они посидели на крыльце. Тепло. Тихо. Петровна вдруг сказала:

— Ты о старости не думай. Пока жива, загораживаю от плохого, стою, значит, на дороге у этой безглазой. Вот так-то. Тебе надо долго жить, делов много, заботушки не убавляется. Слышу, как охаешь по ночам, когда здеся ночуешь. Ты отдохни хоть нонешний день. Твой он, день-то, праздничный.

Из большой когда-то семьи у Петровны остался один Миша. А младшая дочь с мужем проживала на востоке, писала раз в год, ко дню рождения, и давно считалась отрезанным ломтем. Отец Михаила Иларионовича покоился на лужковском кладбище. Так что он один; тем дороже, что один. Когда бывал в Лужках, Петровна так и ходила следом, радовалась за него и боялась, зная, какой он напористый, неуступчивый в делах. С такими-то и случается всякое скверное.

Сейчас она стояла против сына и разглядывала, баюкала ласковыми глазами, цепко запоминающими все: и какой он суховато-крепкий телом, и какое у него смышленое, упрямо-округлое, отцовское лицо со светлыми глазами, глядевшими на мир требовательно и спокойно. И что-то новое видела на этом знакомом до последней черточки лице — две глубокие складки от носа к подбородку, придающие особенную твердость и волю. И поредевшие волосы, будто и не было у Миши тех русых и мягких волос, которые она не без труда промывала со щелоком, а он, неловко наклонившись, все покрикивал мальчишеским дискантом: «Хватит, ну хватит тебе!..»

Ладным и крепким еще человеком видела его мать. Радовалась бесконечно приезду в такой день. Вот здесь он появился на свет белый, в это окно первый раз осмысленно поглядел на зеленые берега Глазомойки.

На крыльцо подымались рядышком. Савин даже под локоть ее взял. И двери перед ней открыл. Этак приятно, что загордилась.

Михаил Иларионович походил по комнатам, пошел на кухню, поздоровался, поговорил с женой и, вернувшись, сказал:

— Прилягу. Ты закрой ко мне дверь.

Он медленно разделся, лег на бок. И почти сразу уснул, подложив под щеку ладонь, как засыпал в детстве в этой же комнате.

Петровна с невесткой посудачили на кухне и, не сговариваясь, пошли в огород, чтобы не пропадал даром такой яркий день. Разделали по грядочке и взялись сеять морковь и петрушку, семена которых уже набухли в мокром песке, завернутые в тряпочку.

Вечером Савины уехали домой. В Кудрино.

Между тем апрель проходил, он запомнился как месяц добрый, тепла и солнца дал земле столько, что успел озеленить леса и поднять травы, особенно клевер. Рожь раскустилась, прихорошилась, все более укрывая зеленью пашню, так что к началу мая земля под ней уже не стала проглядываться.

С лугов потянуло совсем летним запахом, согрелись. Над ними, как и над нивой, целыми днями висели рано прилетевшие жаворонки, невидимые в солнечном небе. Пели-заливались, славили жизнь и свет. Люди полагали, что для них поют, их услаждают, но ошибались. Серыми комочками в тени подросших стеблей и листьев уже сидели на гнездах жаворонкины подруги, песни с неба предназначались им, во имя будущего потомства, пока заключенного в крошечных яичках, покрытых густыми коричневыми пятнами. Но и людям от песен, как говорится, перепадало: на душе веселей, когда с ранней рани слышишь, как заливаются. А тут еще солнечные дни и близкое уже лето. Все предвещало доброе лето, душевный покой.

Май не дошел и до половины, как для Савиных — гром с ясного неба: умерла Петровна, Михаила Иларионовича мать. В одночасье.

Печальное известие привез в Кудрино паренек Тимохин, Васятка, лужковский сосед старой Савиной, который более других бывал в центральной усадьбе колхоза. По просохшей тропе он катал на стареньком, скрипучем велосипеде за газетами и письмами на почту, по своим мальчишеским делам, всякий раз безошибочно отыскивая подходящий для своих резиновых сапог брод в болотистом препятствии, перемешанном тракторными колесами и гусеницами. Примчался, перевел дух возле савинского дома и шепотом сказал вышедшей к нему Катерине Григорьевне:

— Померла Петровна. Ночью, когда спала.

Савина отшатнулась, словно ударили ее в грудь. И глаза закрыла. Пересилив себя, приказала:

— Повтори…

И, выслушав известие еще раз, поняв скорбную правду, бросилась в дом за лекарством, потом выскочила — и мимо Тимохина, мимо каких-то людей побежала в правление, начисто забыв, что в такие дни агроном не сидит в конторе, картошку начали сажать в поле, она тоже собиралась после обеда вместе со всеми бухгалтерами и плановиками на переборку в хранилище. Пока разыскали Михаила Иларионовича, пока оседлали для него Орлика и он, ни на кого не глядя, суетливо забрался в седло и отъехал, Катерина Григорьевна успела отбить телеграммы невестке и сыну в область, дочери в Москву, сбегать к фельдшеру, и только тогда, вместе с четырьмя самыми близкими подругами покойницы, забралась в председательский газик и, плача, причитая вместе с ними, все торопила и торопила шофера, словно чем-то могла помочь Петровне, когда никакая помощь уже не требовалась.

Назад Дальше