На первых порах, когда я только начинал собирать, сохранять и высевать в своем саду семена диких цветов, я клал в каждую банку записку с названием растения. Сегодня я уже обхожусь без таких записок. Теперь я узнаю каждое из растений, которые выращиваю, и не только по его цветам, но и по отдельному листку, плоду, клубню, луковице и даже по одному-единственному семени.
Вот семена мака — черные или коричневые, самые маленькие из всех, какие у меня есть. Семена большого львиного зева тоже вроде маковых, но их черный цвет чернее, и они немного больше. У анемона семена выглядят, как темные комочки в светлом шерстяном облачении, предназначенном нести их по ветру. Семена лютика похожи на золотистые плоские хлопья, тесно прижатые к стеблю в том месте, где раньше был цветок. Семена морского лука тоже хлопьевидные, но они меньше, и цвет у них не золотистый, а блестяще-черный. У синего василька и льна семена скользкие, но у василька они светло-желтые, а у льна — коричнево-темные, меньше по размеру и даже на глаз маслянистые.
Добавлю, для полноты картины, что у штокрозы семена плоские, круглые и шероховатые; у люпина — большие, твердые и сплюснутые, их цвет меняется от темно-коричневого до светло-желтого, иногда даже с примесью розового; семена агростеммы темные и круглые, а у цикламена они не имеют определенной формы и больше всего напоминают мелкие камешки коричнево-фиолетового цвета, и, даже когда они совсем высыхают, чувствуется отголосок какого-то сладковатого запаха, который был у них внутри плода. А о семенах шафрана и гладиолуса я могу сказать только, что они фиолетовые и очень похожи друг на друга.
Все эти семена я теперь могу опознать через стекло банки, в которой они лежат, и на записках внутри я отмечаю только год сбора, потому что с годами семена растений теряют живучесть, особенно самые маленькие из семян однолетних.
После первого дождя — если он выпал рано и обильно — я разрыхляю землю культиватором, убирая проросшие дикие травы, и вместо них высеваю дикие цветы. При этом семена геофитов — цикламенов, анемонов, лютиков, гладиолусов и шафрана — я высеваю в горшках, причем очень осторожно: сначала наполняю горшок до половины землей, потом рассыпаю по земле семена, а поверх них добавляю еще один тонкий слой земли. Только через два-три года я перенесу клубни и луковицы, которые разовьются в горшке из этих семян, на их постоянное место.
Напротив, семена однолетних растений я высеваю сразу в саду. Но существенная и важнейшая разница между высеванием однолетних и высеванием геофитов — не в этой технической особенности: в горшке или сразу в земле, — а в том чувстве, с которым это делается. Когда я высеваю однолетние растения, вроде мака или синего василька, я понимаю, что они удостоят меня своим цветением уже через несколько месяцев, а еще через несколько недель после этого умрут вообще. Но когда я сажаю цикламен, я знаю, что он расцветет только через несколько лет, но после этого он будет цвести и цвести каждый год и проживет, возможно, дольше, чем я. И разница между этими двумя видами посева научает меня тому, что способность к терпеливому ожиданию столь же важна для человека, сколько и радость быстрого удовлетворения его желаний.
Именно такую радость я ощущаю, например, когда мне встречаются лежащие в поле луковицы морского лука, которые канавокопатель вырыл из земли, расширяя дорогу. Я ощущаю ее и в такие дни, как описанный несколько выше, когда какой-нибудь местный совет объявляет, что можно покопаться на холме, который собираются покрыть асфальтом или бетоном, и поискать там зрелые клубни цикламенов. Все это — радость быстрого удовлетворения. Но постепенно я научился ощущать и удовольствие совершенно иного рода — когда я высеваю эти многолетние растения и сознаю при этом, что не сокращаю путь, потому что должен повиноваться законам природы и ждать первого цветка еще несколько долгих лет. Это терпение я не принес с собой в сад — нет, это сад подарил мне его. Я мог бы сказать, что точно так же, как я выращиваю в саду растения, сад выращивает во мне терпение.
И странно — мне приятен этот настрой на долгое ожидание, хотя вообще-то я человек не очень терпеливый и не всегда готов долго ждать. Есть люди и ситуации, которые пробуждают во мне нетерпеливое желание поскорее отделаться, и я не всегда могу его скрыть. Но работа писателя, которую я начал в относительно позднем возрасте, и работа в саду, которую я начал еще позже, постепенно научили меня, что есть процессы, которые нельзя и не стоит подгонять, потому что среди прочих условий, в которых они нуждаются, важную роль играет также время. Мне даже кажется иногда, что растения так же нуждаются в определенных порциях времени, как они нуждаются в определенных порциях воды и света.
И вот так, работая в саду, я научился ждать, пока подрастут те молодые деревья, которые я посадил там и которые растут теперь вместе со мной, медленно-медленно, и ждать укрупнения клубней, которые должны наполниться и созреть, прежде чем выпустят стебли и породят цветы, и ждать созревания семян, которые не прорастут, пока их внутренние часы не напьются вдоволь. Точно так же за письменным столом я жду рассказа, который должен созреть медленно-медленно, привыкнуть к своим героям и узнать своего автора, и жду слов, которые должны привыкнуть к соседним словам и к сюжету, который все эти слова вместе потом понесут. И рассказ, и слова — все они нуждаются в определенной порции времени, и эта потребность на моем садоводческом языке означает терпение.
Кстати, между садоводством и писательством есть и другие подобия. И там, и там все начинается с семян, которые ждут годами и прорастают — если вообще прорастают — только после своевременного дождя. И в обоих этих занятиях наградой — в случае удачи — оказывается радость наслаждения красотой. Но и там, и там за этой красотой скрывается много труда — черного и однообразного: прополки, прореживания, и отсева, и подрезания. А вдобавок ко всему оба эти занятия могут вызвать боли в спине, которая не любит ни длительное сиденье у стола, ни долгое стояние наклонившись над грядкой. Как жаль, что я не умею писать книги так же, как выпалываю сорняки — ползком и на четвереньках.
Большую часть своего времени в саду я провожу босиком. Конечно, не в темноте, и не в разгар зимы, и не тогда, когда работаю с вилами, лопатой или мотокосой. Но когда я спускаюсь в сад глянуть, расцвел ли лен и выпустил ли бутоны морской лук, или же для того, чтобы собрать семена, подрезать побеги или закупорить дыры в поливальных трубах, — в это время я хожу по саду босиком, и мне это очень приятно.
Большинство знакомых мне людей не любят и не хотят ходить по земле босиком. Даже на морском берегу часто можно увидеть людей в туфлях. Там, правда, можно порезать ногу об осколок бутылки или наступить нечаянно на высохший собачий кал, но обычно люди не столько осторожничают, сколько просто боятся и сознательно избегают напрямую соприкасаться с землей. Я вижу в этом еще одно проявление той стерильности, которая проникает нынче в нашу жизнь в самых разных формах и через разные двери.
У этого явления есть даже особые слова в языке. Наряду с нейтральным «босой», и в иврите, и в русском есть слово «босяк», и оно описывает нечто большее, чем просто необутые ноги. Босой — это состояние на данный момент, тогда как босячество — это социальное явление, своего рода синдром, семантически родственный таким словам, как «нищий», «бездельник», «пустой», «ветреный» и даже «распущенный». И мне кажется, что нежелание ходить без обуви подсознательно диктуется также стереотипом, который связывает босоногость с нищетой, униженностью, нарушением правил хорошего тона. Может быть, это отношение возникло потому, что в древние времена обувь была только у богатых, а может, напротив — потому что именно так пленные и ссыльные брели к своей судьбе. Царь Давид, который вполне мог позволить себе обувь и даже, я думаю, не одну пару, продемонстрировал эту связь босоногости и несчастной судьбы, когда бежал от своего мятежного сына Авессалома. Он поднялся тогда по Масличной горе, усиленно изображая скорбь и унижение. «Давид пошел на гору Елеонскую, — рассказывает источник, — шел и плакал, голова у него была покрыта; он шел босой».
Пророк Исаия тоже однажды снял обувь и шел босиком, чтобы наглядно показать то изгнание, в которое Ассирия поведет пленников из Египта и Эфиопии. И знаменитый наказ Господа Моисею: «…сними обувь твою с ног твоих; ибо место, на котором ты стоишь, есть земля святая» — тоже выражает некое унижение: человек должен принизить и умалить себя перед Божьим присутствием. Мы и поныне порой повторяем этот призыв: «Сними обувь твою», — когда кто-то хвастается и мы хотим напомнить ему, что он находится в присутствии чего-то, что больше и важнее него, и должен вернуться к своей истинной величине.
В отличие от всех вышеперечисленных людей, которые ходили босиком по причинам показным или нравоучительным, были в нашей истории и знаменитости, ходившие босыми просто по причине бедности — например, Абу Халкия, внук того «заклинателя дождя» Хони, о котором я рассказывал выше. Когда этого Халкию спросили однажды, почему он несет свою обувь в руках, когда идет по сухому участку дороги, и надевает ее, когда проходит по участку, залитому водой, он ответил: «Сухую дорогу я вижу, в воде я не вижу», — иными словами, на сухом участке я вижу то, что может повредить мои ноги, если я буду идти по нему босиком, поэтому в таких местах я могу снять обувь и тем самым подольше сберечь ее. А в воде я не вижу, на что могу наступить, и потому боюсь снять свою обувь.
Что касается меня, то поскольку я не выращиваю у себя колючих кустов, не бегу от восставших против меня сыновей, не произношу пророчества о нашем политическом или военном будущем и не склонен к трюкам, рассчитанным на привлечение внимания простодушных, то я хожу босиком по совершенно иным — и более фундаментальным — причинам. Во-первых, потому, что я привык ходить так с детства и даже с младенчества, а во-вторых, потому, что так мне приятно и так я хочу. Я люблю прикосновение босой ступни к почве, то ощущение, которое передает ей земная пыль и высохшие листья. Но я люблю и прикосновение ступни к песчаной почве или к грязной земле. Я радуюсь знанию о земле, которое нога получает, ступая по ней босой ступней, и наслаждаюсь мягкими пожатиями, которыми меняющаяся неровная поверхность земли встречает мою ступню. Я люблю игру мышц и пальцев ног, которой почти нет места внутри туфель, а главное — я наслаждаюсь ощущением свободы, которое передается от босой ноги ее хозяину. Неслучайно, наверно, ивритские слова «нааль» (обувь) и «мануль» (закрывание, заточение) происходят от одного и того же корня.
Интересно, что многие люди, даже будучи обутыми, начинают спотыкаться, едва сходят с тротуара или с дороги на тропу или на поле. И тем более если они при этом разуваются. Требуется определенное привыкание босой ступни — сначала к непосредственному контакту с землей, затем — к наилучшему способу постановки на нее и, наконец, — к первому осторожному шагу, когда пальцы ног слегка погружаются в землю, едва уловимо ухватываются за нее в поисках поддержки и опоры, а потом решаются оторваться, приводя в действие забытые мышцы и вспоминая умение, которое их тело давно утратило. Но люди, которые долго ходят босиком, со временем приобретают глаза и на пятках, и на пальцах ног и уже не должны со страхом смотреть, куда они их ставят. Их нога сама видит поверхность земли.
Иногда, когда я останавливаюсь и стою так, босой, я вдруг чувствую, как земля с нежностью охватывает мою ступню, словно напоминая мне, что даже если я обычно отделен от нее туфлями или сандалиями, я все равно принадлежу ей, и вышел из нее, и вернусь в нее. Даже ради этого мига я рекомендую всем и каждому время от времени снимать туфли и ходить по земле босиком. Это приятно и полезно телу, и это хорошо и поучительно для души.
Сначала — немного о языке. Многие из говорящих на иврите неточно понимают слово «ситваниот», полагая, что это название маленьких розовых цветов, которые цветут у нас осенью, а смысла слова «сайафот», которое фигурирует в многотомном словаре Эвен-Шошана, вообще не знают. Между тем оказывается, что оба эти слова означают одно и то же — последние фиги сезона. Признаюсь: я тоже не знал этих важных слов, пока однажды не натолкнулся на них в Библии, что доставило мне большую радость. Во-первых, я обогатил свой язык двумя красивыми и не общеизвестными словами, а во-вторых, расширение или сужение смысла слов, относящихся к той или иной области, показывает нам, как меняется важность этой области в жизни людей. Действительно, наличие этих двух слов в Библии и их отсутствие в современной разговорной речи показывает нам, насколько важнее была роль фиг в жизни людей времен Первого и Второго храмов, какое место они занимали в этой жизни и какое широкое словесное поле в результате образовалось вокруг них. Тогда каждый ребенок, наверно, знал, что «пага» — это незрелая фига, «двела» — фига прессованная, «грогерет» — фига сушеная, «кция» — фига разрезанная, а «новелет» — фига-паданец. И каждый живший в то время человек разделял восторг, с которым пророк описывал поедание первых созревших плодов фиги: «…что бывает с созревшею прежде времени смоквою, которую, как скоро кто увидит, тотчас берет в руку, и проглатывает ее».
Как я уже рассказывал, в моем саду было большое и красивое фиговое дерево, но его ствол избуравили личинки жука-дровосека. Вначале я пытался спасти его: заталкивал в их норы вату, смоченную в бензине, и потом выковыривал их длинной железной проволокой, загнутой на конце крючком, как учил меня в детстве дед, когда боролся с личинками тигровой моли. И мне действительно удалось вытащить две личинки — большие, мягкотелые, с твердой злобной головой роющей машины. Но я опоздал. Оставшиеся личинки продолжали свою работу, изъедая ствол изнутри все больше и больше, и пару месяцев спустя дерево сломалось и упало. Беда случилась в три часа ночи, и оно рухнуло с таким шумом, что я проснулся. Я выбежал из дома и увидел его на земле.
Я был так потрясен жестокостью и силой этих гусениц, что в течение нескольких лет боялся посадить в саду другое фиговое дерево, взамен умершего. Но в конце концов решил все-таки рискнуть. При выборе саженца я руководствовался уроком, который преподал мне мой старый друг Пуи, художник и опытный садовод: «Не сажай у себя фигу, не попробовав плоды ее матери». Я попробовал и посадил, и теперь у меня есть новая фига, и до сих пор жук-дровосек не нападал на нее. Но вот незадача — она не растет. Точнее говоря, она растет, но со скоростью сантиметр в год. Я пошел к Пуи, и он успокоил меня. «Она вкладывает в корни», — сказал он с широкой улыбкой. Но сколько лет нужно вкладывать в корни? Если ее корни растут с той скоростью, с какой должна была бы расти она сама, то они уже наверняка достигли Австралии, а я все еще не имею возможности сидеть, как заповедано, в тени своей фиги и есть от ее плодов. А с другой стороны, Пуи уже ушел в лучший мир, и мне некого спросить. Кто знает, может, от слишком обильной поливки она и плоды свои образует под землей?!
В общем, пока что я продолжаю покупать фиги в магазине, получать в подарок от друзей, а во время поездок собираю фиги на заброшенных деревьях. Я встречаю такие в горах Иерусалима, Иудеи и Галилеи и кое-где на прибрежной равнине. Есть дикие фиги, которым повезло: они выросли возле колодца или источника — и тогда они выглядят свежими и зелеными. А у тех, что выросли в сухом месте, листья вялые, поникшие, потому что остатки их сил уходят на рождение плодов. Некоторые из этих деревьев случайно посеяли птицы, но большинство осталось в тех местах, где когда-то были арабские деревни. Подобно кактусам, которые разрослись непроходимой стеной, и неподрезанным оливкам, и заброшенным, не прореженным виноградникам, и горьким миндальным деревьям, эти умирающие фиги тоже напоминают о жизни, которая цвела здесь до Войны за независимость.
На первых порах, когда я только начинал собирать, сохранять и высевать в своем саду семена диких цветов, я клал в каждую банку записку с названием растения. Сегодня я уже обхожусь без таких записок. Теперь я узнаю каждое из растений, которые выращиваю, и не только по его цветам, но и по отдельному листку, плоду, клубню, луковице и даже по одному-единственному семени.
Вот семена мака — черные или коричневые, самые маленькие из всех, какие у меня есть. Семена большого львиного зева тоже вроде маковых, но их черный цвет чернее, и они немного больше. У анемона семена выглядят, как темные комочки в светлом шерстяном облачении, предназначенном нести их по ветру. Семена лютика похожи на золотистые плоские хлопья, тесно прижатые к стеблю в том месте, где раньше был цветок. Семена морского лука тоже хлопьевидные, но они меньше, и цвет у них не золотистый, а блестяще-черный. У синего василька и льна семена скользкие, но у василька они светло-желтые, а у льна — коричнево-темные, меньше по размеру и даже на глаз маслянистые.
Добавлю, для полноты картины, что у штокрозы семена плоские, круглые и шероховатые; у люпина — большие, твердые и сплюснутые, их цвет меняется от темно-коричневого до светло-желтого, иногда даже с примесью розового; семена агростеммы темные и круглые, а у цикламена они не имеют определенной формы и больше всего напоминают мелкие камешки коричнево-фиолетового цвета, и, даже когда они совсем высыхают, чувствуется отголосок какого-то сладковатого запаха, который был у них внутри плода. А о семенах шафрана и гладиолуса я могу сказать только, что они фиолетовые и очень похожи друг на друга.
Все эти семена я теперь могу опознать через стекло банки, в которой они лежат, и на записках внутри я отмечаю только год сбора, потому что с годами семена растений теряют живучесть, особенно самые маленькие из семян однолетних.
После первого дождя — если он выпал рано и обильно — я разрыхляю землю культиватором, убирая проросшие дикие травы, и вместо них высеваю дикие цветы. При этом семена геофитов — цикламенов, анемонов, лютиков, гладиолусов и шафрана — я высеваю в горшках, причем очень осторожно: сначала наполняю горшок до половины землей, потом рассыпаю по земле семена, а поверх них добавляю еще один тонкий слой земли. Только через два-три года я перенесу клубни и луковицы, которые разовьются в горшке из этих семян, на их постоянное место.
Напротив, семена однолетних растений я высеваю сразу в саду. Но существенная и важнейшая разница между высеванием однолетних и высеванием геофитов — не в этой технической особенности: в горшке или сразу в земле, — а в том чувстве, с которым это делается. Когда я высеваю однолетние растения, вроде мака или синего василька, я понимаю, что они удостоят меня своим цветением уже через несколько месяцев, а еще через несколько недель после этого умрут вообще. Но когда я сажаю цикламен, я знаю, что он расцветет только через несколько лет, но после этого он будет цвести и цвести каждый год и проживет, возможно, дольше, чем я. И разница между этими двумя видами посева научает меня тому, что способность к терпеливому ожиданию столь же важна для человека, сколько и радость быстрого удовлетворения его желаний.
Именно такую радость я ощущаю, например, когда мне встречаются лежащие в поле луковицы морского лука, которые канавокопатель вырыл из земли, расширяя дорогу. Я ощущаю ее и в такие дни, как описанный несколько выше, когда какой-нибудь местный совет объявляет, что можно покопаться на холме, который собираются покрыть асфальтом или бетоном, и поискать там зрелые клубни цикламенов. Все это — радость быстрого удовлетворения. Но постепенно я научился ощущать и удовольствие совершенно иного рода — когда я высеваю эти многолетние растения и сознаю при этом, что не сокращаю путь, потому что должен повиноваться законам природы и ждать первого цветка еще несколько долгих лет. Это терпение я не принес с собой в сад — нет, это сад подарил мне его. Я мог бы сказать, что точно так же, как я выращиваю в саду растения, сад выращивает во мне терпение.
И странно — мне приятен этот настрой на долгое ожидание, хотя вообще-то я человек не очень терпеливый и не всегда готов долго ждать. Есть люди и ситуации, которые пробуждают во мне нетерпеливое желание поскорее отделаться, и я не всегда могу его скрыть. Но работа писателя, которую я начал в относительно позднем возрасте, и работа в саду, которую я начал еще позже, постепенно научили меня, что есть процессы, которые нельзя и не стоит подгонять, потому что среди прочих условий, в которых они нуждаются, важную роль играет также время. Мне даже кажется иногда, что растения так же нуждаются в определенных порциях времени, как они нуждаются в определенных порциях воды и света.
И вот так, работая в саду, я научился ждать, пока подрастут те молодые деревья, которые я посадил там и которые растут теперь вместе со мной, медленно-медленно, и ждать укрупнения клубней, которые должны наполниться и созреть, прежде чем выпустят стебли и породят цветы, и ждать созревания семян, которые не прорастут, пока их внутренние часы не напьются вдоволь. Точно так же за письменным столом я жду рассказа, который должен созреть медленно-медленно, привыкнуть к своим героям и узнать своего автора, и жду слов, которые должны привыкнуть к соседним словам и к сюжету, который все эти слова вместе потом понесут. И рассказ, и слова — все они нуждаются в определенной порции времени, и эта потребность на моем садоводческом языке означает терпение.
Кстати, между садоводством и писательством есть и другие подобия. И там, и там все начинается с семян, которые ждут годами и прорастают — если вообще прорастают — только после своевременного дождя. И в обоих этих занятиях наградой — в случае удачи — оказывается радость наслаждения красотой. Но и там, и там за этой красотой скрывается много труда — черного и однообразного: прополки, прореживания, и отсева, и подрезания. А вдобавок ко всему оба эти занятия могут вызвать боли в спине, которая не любит ни длительное сиденье у стола, ни долгое стояние наклонившись над грядкой. Как жаль, что я не умею писать книги так же, как выпалываю сорняки — ползком и на четвереньках.
Большую часть своего времени в саду я провожу босиком. Конечно, не в темноте, и не в разгар зимы, и не тогда, когда работаю с вилами, лопатой или мотокосой. Но когда я спускаюсь в сад глянуть, расцвел ли лен и выпустил ли бутоны морской лук, или же для того, чтобы собрать семена, подрезать побеги или закупорить дыры в поливальных трубах, — в это время я хожу по саду босиком, и мне это очень приятно.
Большинство знакомых мне людей не любят и не хотят ходить по земле босиком. Даже на морском берегу часто можно увидеть людей в туфлях. Там, правда, можно порезать ногу об осколок бутылки или наступить нечаянно на высохший собачий кал, но обычно люди не столько осторожничают, сколько просто боятся и сознательно избегают напрямую соприкасаться с землей. Я вижу в этом еще одно проявление той стерильности, которая проникает нынче в нашу жизнь в самых разных формах и через разные двери.
У этого явления есть даже особые слова в языке. Наряду с нейтральным «босой», и в иврите, и в русском есть слово «босяк», и оно описывает нечто большее, чем просто необутые ноги. Босой — это состояние на данный момент, тогда как босячество — это социальное явление, своего рода синдром, семантически родственный таким словам, как «нищий», «бездельник», «пустой», «ветреный» и даже «распущенный». И мне кажется, что нежелание ходить без обуви подсознательно диктуется также стереотипом, который связывает босоногость с нищетой, униженностью, нарушением правил хорошего тона. Может быть, это отношение возникло потому, что в древние времена обувь была только у богатых, а может, напротив — потому что именно так пленные и ссыльные брели к своей судьбе. Царь Давид, который вполне мог позволить себе обувь и даже, я думаю, не одну пару, продемонстрировал эту связь босоногости и несчастной судьбы, когда бежал от своего мятежного сына Авессалома. Он поднялся тогда по Масличной горе, усиленно изображая скорбь и унижение. «Давид пошел на гору Елеонскую, — рассказывает источник, — шел и плакал, голова у него была покрыта; он шел босой».
Пророк Исаия тоже однажды снял обувь и шел босиком, чтобы наглядно показать то изгнание, в которое Ассирия поведет пленников из Египта и Эфиопии. И знаменитый наказ Господа Моисею: «…сними обувь твою с ног твоих; ибо место, на котором ты стоишь, есть земля святая» — тоже выражает некое унижение: человек должен принизить и умалить себя перед Божьим присутствием. Мы и поныне порой повторяем этот призыв: «Сними обувь твою», — когда кто-то хвастается и мы хотим напомнить ему, что он находится в присутствии чего-то, что больше и важнее него, и должен вернуться к своей истинной величине.
В отличие от всех вышеперечисленных людей, которые ходили босиком по причинам показным или нравоучительным, были в нашей истории и знаменитости, ходившие босыми просто по причине бедности — например, Абу Халкия, внук того «заклинателя дождя» Хони, о котором я рассказывал выше. Когда этого Халкию спросили однажды, почему он несет свою обувь в руках, когда идет по сухому участку дороги, и надевает ее, когда проходит по участку, залитому водой, он ответил: «Сухую дорогу я вижу, в воде я не вижу», — иными словами, на сухом участке я вижу то, что может повредить мои ноги, если я буду идти по нему босиком, поэтому в таких местах я могу снять обувь и тем самым подольше сберечь ее. А в воде я не вижу, на что могу наступить, и потому боюсь снять свою обувь.
Что касается меня, то поскольку я не выращиваю у себя колючих кустов, не бегу от восставших против меня сыновей, не произношу пророчества о нашем политическом или военном будущем и не склонен к трюкам, рассчитанным на привлечение внимания простодушных, то я хожу босиком по совершенно иным — и более фундаментальным — причинам. Во-первых, потому, что я привык ходить так с детства и даже с младенчества, а во-вторых, потому, что так мне приятно и так я хочу. Я люблю прикосновение босой ступни к почве, то ощущение, которое передает ей земная пыль и высохшие листья. Но я люблю и прикосновение ступни к песчаной почве или к грязной земле. Я радуюсь знанию о земле, которое нога получает, ступая по ней босой ступней, и наслаждаюсь мягкими пожатиями, которыми меняющаяся неровная поверхность земли встречает мою ступню. Я люблю игру мышц и пальцев ног, которой почти нет места внутри туфель, а главное — я наслаждаюсь ощущением свободы, которое передается от босой ноги ее хозяину. Неслучайно, наверно, ивритские слова «нааль» (обувь) и «мануль» (закрывание, заточение) происходят от одного и того же корня.
Интересно, что многие люди, даже будучи обутыми, начинают спотыкаться, едва сходят с тротуара или с дороги на тропу или на поле. И тем более если они при этом разуваются. Требуется определенное привыкание босой ступни — сначала к непосредственному контакту с землей, затем — к наилучшему способу постановки на нее и, наконец, — к первому осторожному шагу, когда пальцы ног слегка погружаются в землю, едва уловимо ухватываются за нее в поисках поддержки и опоры, а потом решаются оторваться, приводя в действие забытые мышцы и вспоминая умение, которое их тело давно утратило. Но люди, которые долго ходят босиком, со временем приобретают глаза и на пятках, и на пальцах ног и уже не должны со страхом смотреть, куда они их ставят. Их нога сама видит поверхность земли.
Иногда, когда я останавливаюсь и стою так, босой, я вдруг чувствую, как земля с нежностью охватывает мою ступню, словно напоминая мне, что даже если я обычно отделен от нее туфлями или сандалиями, я все равно принадлежу ей, и вышел из нее, и вернусь в нее. Даже ради этого мига я рекомендую всем и каждому время от времени снимать туфли и ходить по земле босиком. Это приятно и полезно телу, и это хорошо и поучительно для души.
Сначала — немного о языке. Многие из говорящих на иврите неточно понимают слово «ситваниот», полагая, что это название маленьких розовых цветов, которые цветут у нас осенью, а смысла слова «сайафот», которое фигурирует в многотомном словаре Эвен-Шошана, вообще не знают. Между тем оказывается, что оба эти слова означают одно и то же — последние фиги сезона. Признаюсь: я тоже не знал этих важных слов, пока однажды не натолкнулся на них в Библии, что доставило мне большую радость. Во-первых, я обогатил свой язык двумя красивыми и не общеизвестными словами, а во-вторых, расширение или сужение смысла слов, относящихся к той или иной области, показывает нам, как меняется важность этой области в жизни людей. Действительно, наличие этих двух слов в Библии и их отсутствие в современной разговорной речи показывает нам, насколько важнее была роль фиг в жизни людей времен Первого и Второго храмов, какое место они занимали в этой жизни и какое широкое словесное поле в результате образовалось вокруг них. Тогда каждый ребенок, наверно, знал, что «пага» — это незрелая фига, «двела» — фига прессованная, «грогерет» — фига сушеная, «кция» — фига разрезанная, а «новелет» — фига-паданец. И каждый живший в то время человек разделял восторг, с которым пророк описывал поедание первых созревших плодов фиги: «…что бывает с созревшею прежде времени смоквою, которую, как скоро кто увидит, тотчас берет в руку, и проглатывает ее».
Как я уже рассказывал, в моем саду было большое и красивое фиговое дерево, но его ствол избуравили личинки жука-дровосека. Вначале я пытался спасти его: заталкивал в их норы вату, смоченную в бензине, и потом выковыривал их длинной железной проволокой, загнутой на конце крючком, как учил меня в детстве дед, когда боролся с личинками тигровой моли. И мне действительно удалось вытащить две личинки — большие, мягкотелые, с твердой злобной головой роющей машины. Но я опоздал. Оставшиеся личинки продолжали свою работу, изъедая ствол изнутри все больше и больше, и пару месяцев спустя дерево сломалось и упало. Беда случилась в три часа ночи, и оно рухнуло с таким шумом, что я проснулся. Я выбежал из дома и увидел его на земле.
Я был так потрясен жестокостью и силой этих гусениц, что в течение нескольких лет боялся посадить в саду другое фиговое дерево, взамен умершего. Но в конце концов решил все-таки рискнуть. При выборе саженца я руководствовался уроком, который преподал мне мой старый друг Пуи, художник и опытный садовод: «Не сажай у себя фигу, не попробовав плоды ее матери». Я попробовал и посадил, и теперь у меня есть новая фига, и до сих пор жук-дровосек не нападал на нее. Но вот незадача — она не растет. Точнее говоря, она растет, но со скоростью сантиметр в год. Я пошел к Пуи, и он успокоил меня. «Она вкладывает в корни», — сказал он с широкой улыбкой. Но сколько лет нужно вкладывать в корни? Если ее корни растут с той скоростью, с какой должна была бы расти она сама, то они уже наверняка достигли Австралии, а я все еще не имею возможности сидеть, как заповедано, в тени своей фиги и есть от ее плодов. А с другой стороны, Пуи уже ушел в лучший мир, и мне некого спросить. Кто знает, может, от слишком обильной поливки она и плоды свои образует под землей?!
В общем, пока что я продолжаю покупать фиги в магазине, получать в подарок от друзей, а во время поездок собираю фиги на заброшенных деревьях. Я встречаю такие в горах Иерусалима, Иудеи и Галилеи и кое-где на прибрежной равнине. Есть дикие фиги, которым повезло: они выросли возле колодца или источника — и тогда они выглядят свежими и зелеными. А у тех, что выросли в сухом месте, листья вялые, поникшие, потому что остатки их сил уходят на рождение плодов. Некоторые из этих деревьев случайно посеяли птицы, но большинство осталось в тех местах, где когда-то были арабские деревни. Подобно кактусам, которые разрослись непроходимой стеной, и неподрезанным оливкам, и заброшенным, не прореженным виноградникам, и горьким миндальным деревьям, эти умирающие фиги тоже напоминают о жизни, которая цвела здесь до Войны за независимость.