Расовая теория - Далин Максим Андреевич 10 стр.


— Уже ночь, — скрипнул Жук. — Ночью спят.

— Скажи, как тебя зовут на языке Раэти? — спросила Дотти. — Пожалуйста!

Жук издал такой звук, что услышать его как «Хнжу» мог только гуманоид с гипертрофированным воображением. Мне стало смешно, но я оценил лингвистические способности Матери Хейр.

— Ты сам сделал такой кокон? — спросил я.

— Это капсула для метаморфоза-три, — пояснил Жук. — Я её сделал на прошлом этапе. Так делает любая букашка с Раэти — когда приходит срок.

— Ты был куколкой, да? — спросил я, расслабившись.

— Это Дотти была куколкой, — проскрипел Жук, и Дотти прыснула. — Я прошёл критический метаморфоз, полную перестройку во взрослую особь.

Мне вдруг стало неистово интересно. Я понял, что хочу задать Жуку минимум сотню вопросов, хочу спросить, как он узнал, что пора делать кокон и окукливаться, что он чувствовал, когда менялось его тело, помнит ли он, каково быть личинкой — и ещё много-много всего. Ужасная голова Хнжу меня уже не пугала — и я удивился тому, как страх сменило любопытство, почти симпатия.

Но Жук не стал долго распространяться.

— Ночью все спят, — скрипнул он напоследок. — Поговорим утром, — и его голова пропала в коконе.

— У букашек — чёткий ритм сна и бодрствования, — сказал Эрзинг. — Но завтра он поговорит, если обещал. Ты ему приглянулся, Ли-Рэй: сперва он принёс тебе еду, для него это много значит, а теперь вот разговаривать обещал. Вообще-то Жучара — парень неразговорчивый. Ему больше нравится работать лапами.

— Он мне тоже приглянулся, — сказал я и сам с удивлением сообразил, что это — правда. — Он очень интересный.

— Точно, — улыбнулся Эрзинг. — Раэтяне вообще интересные поголовно, они — наши союзники, но их понять тяжело. Они обычно с трудом подбирают человеческие слова. А Жук — приспособился. Его же Ма учила говорить с червяковского возраста, он в людях разбирается хорошо и может всё доступно объяснить. Даже человеческие хохмы ловит.

На Мейне всё происходит удивительно быстро — может, потому что местные авантюристы живут быстро и недолго. Мне хватило двух суток: Мейна выломала из меня кэлнорца, а я даже охнуть не успел.

В первые дни жизни на Мейне я то и дело пытался снова вызвать у себя чувство вины или вспомнить о долге — но получалось плохо. Говоря начистоту, если я о ком и жалел, то лишь о сокурсниках: их обманули так же, как и меня — только повезло им меньше. Воспоминания о родителях вызывали только раздражение, иногда переходящее в приступы ярости. Отец отправил меня в ЭлитАкадемию, где сладко врали, делая из меня квалифицированного убийцу, и сам врал не менее сладко, когда я приходил домой — а ведь он воевал и знал правду. Что мешало ему хоть раз поговорить со мной откровенно? Мать мной гордилась и хвасталась, потому что я родился с высоким генетическим индексом: родись я уродом — она бы от меня избавилась, родись низкоактивным — она бы меня презирала. Она прямо говорила о своём везении: ей лишь раз пришлось удалять из организма потенциально неудачный плод; я видел, как мать относилась к братьям индексом ниже. Само собой, между мной и братьями шла постоянная тихая война за внимание родителей: в ход шло всё, от кулаков до мелких подлостей. Вспоминать об этом в доме Матери Хейр было противно.

Ни один мой брат, даже в лучшие минуты моего детства, не вёл себя, как Эрзинг; удивительно, но я сходу принял и ни разу не оспорил его более высокий статус — легко, без внутреннего протеста признал старшинство и первенство недочеловека и урода.

Ни одна моя сестра ни разу не сказала мне чего-нибудь неофициально-доброго; впрочем, сёстры меня попросту игнорировали, я был им не интересен. Дотти на второй день знакомства вдруг сказала, что я красивый.

Прозвучало невероятно. И пропустить мимо ушей не получилось.

С кэлнорской точки зрения, «красота» — это что-то, намекающее на разврат. Мужчина должен быть рационален и высокоактивен, женщина должна быть здорова и послушна. С «красотой» носятся недочеловеки — об этом нам твердили с детства. Но я был уже заражён мейнскими взглядами, нормальные кэлнорские представления теперь не умещались в моём бедном сознании, идущем вразнос.

Я вспомнил великолепных мейнцев на мёртвой станции — и мне до невозможности захотелось быть таким же развратно-прекрасным, как и они. Слово Дотти пролилось маслом мне на сердце: я решил, что именно это она и имеет в виду.

На всякий случай я уточнил у Эрзинга.

— Вообще-то, — сказал он, ухмыляясь, — этикет велит тебя поправить. Сказать, что только очень легкомысленная маленькая девочка может счесть красивым громилу с габаритами портового погрузчика и мордой, сияющей, как медный таз. Но да уж ладно. Мы, красавцы, снисходительны к чужим слабостям. Ты — ничего себе. Морда инстинктивно не отворачивается.

— Уже ночь, — скрипнул Жук. — Ночью спят.

— Скажи, как тебя зовут на языке Раэти? — спросила Дотти. — Пожалуйста!

Жук издал такой звук, что услышать его как «Хнжу» мог только гуманоид с гипертрофированным воображением. Мне стало смешно, но я оценил лингвистические способности Матери Хейр.

— Ты сам сделал такой кокон? — спросил я.

— Это капсула для метаморфоза-три, — пояснил Жук. — Я её сделал на прошлом этапе. Так делает любая букашка с Раэти — когда приходит срок.

— Ты был куколкой, да? — спросил я, расслабившись.

— Это Дотти была куколкой, — проскрипел Жук, и Дотти прыснула. — Я прошёл критический метаморфоз, полную перестройку во взрослую особь.

Мне вдруг стало неистово интересно. Я понял, что хочу задать Жуку минимум сотню вопросов, хочу спросить, как он узнал, что пора делать кокон и окукливаться, что он чувствовал, когда менялось его тело, помнит ли он, каково быть личинкой — и ещё много-много всего. Ужасная голова Хнжу меня уже не пугала — и я удивился тому, как страх сменило любопытство, почти симпатия.

Но Жук не стал долго распространяться.

— Ночью все спят, — скрипнул он напоследок. — Поговорим утром, — и его голова пропала в коконе.

— У букашек — чёткий ритм сна и бодрствования, — сказал Эрзинг. — Но завтра он поговорит, если обещал. Ты ему приглянулся, Ли-Рэй: сперва он принёс тебе еду, для него это много значит, а теперь вот разговаривать обещал. Вообще-то Жучара — парень неразговорчивый. Ему больше нравится работать лапами.

— Он мне тоже приглянулся, — сказал я и сам с удивлением сообразил, что это — правда. — Он очень интересный.

— Точно, — улыбнулся Эрзинг. — Раэтяне вообще интересные поголовно, они — наши союзники, но их понять тяжело. Они обычно с трудом подбирают человеческие слова. А Жук — приспособился. Его же Ма учила говорить с червяковского возраста, он в людях разбирается хорошо и может всё доступно объяснить. Даже человеческие хохмы ловит.

На Мейне всё происходит удивительно быстро — может, потому что местные авантюристы живут быстро и недолго. Мне хватило двух суток: Мейна выломала из меня кэлнорца, а я даже охнуть не успел.

В первые дни жизни на Мейне я то и дело пытался снова вызвать у себя чувство вины или вспомнить о долге — но получалось плохо. Говоря начистоту, если я о ком и жалел, то лишь о сокурсниках: их обманули так же, как и меня — только повезло им меньше. Воспоминания о родителях вызывали только раздражение, иногда переходящее в приступы ярости. Отец отправил меня в ЭлитАкадемию, где сладко врали, делая из меня квалифицированного убийцу, и сам врал не менее сладко, когда я приходил домой — а ведь он воевал и знал правду. Что мешало ему хоть раз поговорить со мной откровенно? Мать мной гордилась и хвасталась, потому что я родился с высоким генетическим индексом: родись я уродом — она бы от меня избавилась, родись низкоактивным — она бы меня презирала. Она прямо говорила о своём везении: ей лишь раз пришлось удалять из организма потенциально неудачный плод; я видел, как мать относилась к братьям индексом ниже. Само собой, между мной и братьями шла постоянная тихая война за внимание родителей: в ход шло всё, от кулаков до мелких подлостей. Вспоминать об этом в доме Матери Хейр было противно.

Ни один мой брат, даже в лучшие минуты моего детства, не вёл себя, как Эрзинг; удивительно, но я сходу принял и ни разу не оспорил его более высокий статус — легко, без внутреннего протеста признал старшинство и первенство недочеловека и урода.

Ни одна моя сестра ни разу не сказала мне чего-нибудь неофициально-доброго; впрочем, сёстры меня попросту игнорировали, я был им не интересен. Дотти на второй день знакомства вдруг сказала, что я красивый.

Прозвучало невероятно. И пропустить мимо ушей не получилось.

С кэлнорской точки зрения, «красота» — это что-то, намекающее на разврат. Мужчина должен быть рационален и высокоактивен, женщина должна быть здорова и послушна. С «красотой» носятся недочеловеки — об этом нам твердили с детства. Но я был уже заражён мейнскими взглядами, нормальные кэлнорские представления теперь не умещались в моём бедном сознании, идущем вразнос.

Я вспомнил великолепных мейнцев на мёртвой станции — и мне до невозможности захотелось быть таким же развратно-прекрасным, как и они. Слово Дотти пролилось маслом мне на сердце: я решил, что именно это она и имеет в виду.

На всякий случай я уточнил у Эрзинга.

— Вообще-то, — сказал он, ухмыляясь, — этикет велит тебя поправить. Сказать, что только очень легкомысленная маленькая девочка может счесть красивым громилу с габаритами портового погрузчика и мордой, сияющей, как медный таз. Но да уж ладно. Мы, красавцы, снисходительны к чужим слабостям. Ты — ничего себе. Морда инстинктивно не отворачивается.

Назад Дальше