Сказки Леты - Елена Блонди 15 стр.


— А меня?

— Что?

— Ну, если она на меня похожа. Ты меня тоже любишь?

— Не она на тебя. А ты на нее.

Он ответил на вопрос через три месяца. Когда привез ее в ресторан и, оставив за столиком, куда-то ушел. А она сидела одна, среди шума, смеха и оценивающих взглядов. И вдруг увидела, стоит у другого стола, с мужчиной, лет сорока, темным с лица, мрачным. Говорит ему что-то, встряхивая руками, и вдруг оба оглянулись, на нее. И темный, не отводя глаз, общупал взглядом, всю, от копны светло-рыжих волос до положенных на стол рук с серебряным колечком на безымянном пальце. И кивнул, соглашаясь.

Когда отвернулись, о чем-то договаривая, она тихо встала. Взяла потной рукой сумочку, и, криво улыбаясь жадным мужским взглядам, прошла между столов, ни разу не оглянувшись. Шла к выходу, музыка орала, толкая в спину. И внутри все от ужаса леденело, комкаясь и сваливаясь вниз живота, промораживая непослушные ноги.

На работу не вышла, уволилась по телефону, выслушав крики старшей про статью и наказания. Месяц не подходила к телефону. А после уехала на полгода к тетке, поступала и провалилась. Вернулась. Пришлось.

— Светлана, вы идете? Мне еще Катю забирать, они там опять нагрузились, всем отделом.

Внизу шофер открыл дверцу машины, вдернулась внутрь пола дорогого плаща. Черный джип потыкался в бордюр, сминая ветки барбариса. Уехал.

— Да, Роман Петрович. Идемте.

Через год Петра убили. Он выходил из своего офиса, свеженького, только отремонтированного, на первом этаже красивого дома с белыми колоннами. Шел к машине, расстреляли в упор, в клочья изорвав очередной плащ, длинный, светлый, что он носил нараспашку.

Маша передавала мамины рассказы о том, что четвертая была диво как хороша, бледненькая, вся в черном кружеве и с черной бархатной лентой на бронзовых волосах. С маленькой дочкой.

— Весь «Меридиан» сняли, прикиньте, девки! Полгорода там было!

Все частные дома были похожи, видно строились по одному утвержденному плану, и потому — два высоких окна смотрели на прохожих через зеленый или синий штакетник, рябящий меж толстых, сложенных из «камушка» (пиленого известняка) тумб, похожих на квадратных белых медведей. Ворота, тоже зеленые или синие, имели в себе отдельную дверь, чтоб не открывать их всякий раз для человека. Но чаще — без ворот. Личных автомобилей тогда было меньше, намного. Так что — высокая калитка и кнопочка звонка на побелке тумбы. Звонок тоже не у всех и это всегда меня мучило. Потому что, приходя к подружке, нужно было высматривать через копья штакетника, а есть ли кто во дворе, и хорошо, если этот кто — был. Или кричать что-то, в надежде, что услышат в доме, через непрерывный гул телевизора. А что кричать? Я даже в магазин зайти не могла, если от холода и ветра дверь внутрь была прикрыта. Все представляла себе, как подхожу, дергаю ручку, а вдруг закрыто и мне придется обратно, на глазах у всех. — Грузчиков, выпивающих на бетонных блоках в траве, бабок на дальней лавочке, — да все припали к окнам и из-за занавесок следят, ухмыляясь за моим топтанием у закрытой двери! Тогда я приходила домой, неся в кулаке зажатую мелочь на хлеб, и врала, что в магазине обед, а мама удивлялась, — переучет, что ли, у них…

Однажды на вранье меня поймала бабка, схватила потную руку с мелочью своей огромной ладонью и потащила через дорогу, к закрытой двери магазина. Рванула ее на себя и повернулась, обдав черной ненавистью в глазах.

— Уу, идиотка, — прошипела почти без голоса. И ярость смяла в глубокие морщины большое лицо с бульдожьими брылами. Она ненавидела меня так, будто я взрослая, а она беспомощна передо мной. Сейчас понимаю, да, беспомощна. Потому что я существовала, и этого уже не отменить. Разве что через убийство, но это нельзя; и волевая старуха, вырастившая троих сыновей без погибшего на войне мужа, построившая сама дом вместо сгоревшего от спички, запаленной моим папой в четыре года, она, умеющая все преодолеть, — ничего не могла сделать с тем, что я была — младшая дочь ее самого младшего сына. Это корежило. Я читала это на большом яростном лице и боялась ее до немоты.

Так что, стоя у чужих ворот, я всегда думала, ну что кричать-то? Подружку по имени? И снова что-то внутри отбегало, показывая со стороны меня — маленькую, с набитым портфелем, у высокой калитки, с которой к осени отваливаются стрелки краски с острейшими концами, открывая серое дерево под ней. И все соседи в огородах и на летних кухнях поднимают головы, слушая:

— Ооооляааа…

Кричать «тетя Людаааа» или «дядя Мишааа» — лучше убейте, думала я, и снова:

— Оооляаа!..

Наконец, хлопала в доме дверь, распахивалась дверь на застекленной веранде и выбегала Олька — тощенькая, как олененок, с такими же большими темными глазами. Моталась по плечу растрепанная темная коса. Улыбаясь и кивая, совала ноги в огромные тапки и шаркала, теряя их и прыгая на одной ноге по трем ступенькам крыльца. А я с покоем в душе смотрела на нее через частокол синих штакетин. Все хорошо…

Над асфальтированным двором плелась по железным прутьям виноградная зелень, гроздья свисали над нашими головами. На небольшой веранде стол под старой клеенкой в клетку был загроможден кастрюлями и банками — время закаток. Олька отбирала у меня портфель и совала его в дальний угол на стул. Трехлитровые банки стояли вверх дном и внутри в желтом и красном сиропе, просвеченном солнцем, оседали горками алыча и персики. Через открытую форточку со стороны летней кухни плыла сладость, будто и там, на заднем дворе за домом — вместо воздуха ранней осени — алычовый сироп.

— А меня?

— Что?

— Ну, если она на меня похожа. Ты меня тоже любишь?

— Не она на тебя. А ты на нее.

Он ответил на вопрос через три месяца. Когда привез ее в ресторан и, оставив за столиком, куда-то ушел. А она сидела одна, среди шума, смеха и оценивающих взглядов. И вдруг увидела, стоит у другого стола, с мужчиной, лет сорока, темным с лица, мрачным. Говорит ему что-то, встряхивая руками, и вдруг оба оглянулись, на нее. И темный, не отводя глаз, общупал взглядом, всю, от копны светло-рыжих волос до положенных на стол рук с серебряным колечком на безымянном пальце. И кивнул, соглашаясь.

Когда отвернулись, о чем-то договаривая, она тихо встала. Взяла потной рукой сумочку, и, криво улыбаясь жадным мужским взглядам, прошла между столов, ни разу не оглянувшись. Шла к выходу, музыка орала, толкая в спину. И внутри все от ужаса леденело, комкаясь и сваливаясь вниз живота, промораживая непослушные ноги.

На работу не вышла, уволилась по телефону, выслушав крики старшей про статью и наказания. Месяц не подходила к телефону. А после уехала на полгода к тетке, поступала и провалилась. Вернулась. Пришлось.

— Светлана, вы идете? Мне еще Катю забирать, они там опять нагрузились, всем отделом.

Внизу шофер открыл дверцу машины, вдернулась внутрь пола дорогого плаща. Черный джип потыкался в бордюр, сминая ветки барбариса. Уехал.

— Да, Роман Петрович. Идемте.

Через год Петра убили. Он выходил из своего офиса, свеженького, только отремонтированного, на первом этаже красивого дома с белыми колоннами. Шел к машине, расстреляли в упор, в клочья изорвав очередной плащ, длинный, светлый, что он носил нараспашку.

Маша передавала мамины рассказы о том, что четвертая была диво как хороша, бледненькая, вся в черном кружеве и с черной бархатной лентой на бронзовых волосах. С маленькой дочкой.

— Весь «Меридиан» сняли, прикиньте, девки! Полгорода там было!

Все частные дома были похожи, видно строились по одному утвержденному плану, и потому — два высоких окна смотрели на прохожих через зеленый или синий штакетник, рябящий меж толстых, сложенных из «камушка» (пиленого известняка) тумб, похожих на квадратных белых медведей. Ворота, тоже зеленые или синие, имели в себе отдельную дверь, чтоб не открывать их всякий раз для человека. Но чаще — без ворот. Личных автомобилей тогда было меньше, намного. Так что — высокая калитка и кнопочка звонка на побелке тумбы. Звонок тоже не у всех и это всегда меня мучило. Потому что, приходя к подружке, нужно было высматривать через копья штакетника, а есть ли кто во дворе, и хорошо, если этот кто — был. Или кричать что-то, в надежде, что услышат в доме, через непрерывный гул телевизора. А что кричать? Я даже в магазин зайти не могла, если от холода и ветра дверь внутрь была прикрыта. Все представляла себе, как подхожу, дергаю ручку, а вдруг закрыто и мне придется обратно, на глазах у всех. — Грузчиков, выпивающих на бетонных блоках в траве, бабок на дальней лавочке, — да все припали к окнам и из-за занавесок следят, ухмыляясь за моим топтанием у закрытой двери! Тогда я приходила домой, неся в кулаке зажатую мелочь на хлеб, и врала, что в магазине обед, а мама удивлялась, — переучет, что ли, у них…

Однажды на вранье меня поймала бабка, схватила потную руку с мелочью своей огромной ладонью и потащила через дорогу, к закрытой двери магазина. Рванула ее на себя и повернулась, обдав черной ненавистью в глазах.

— Уу, идиотка, — прошипела почти без голоса. И ярость смяла в глубокие морщины большое лицо с бульдожьими брылами. Она ненавидела меня так, будто я взрослая, а она беспомощна передо мной. Сейчас понимаю, да, беспомощна. Потому что я существовала, и этого уже не отменить. Разве что через убийство, но это нельзя; и волевая старуха, вырастившая троих сыновей без погибшего на войне мужа, построившая сама дом вместо сгоревшего от спички, запаленной моим папой в четыре года, она, умеющая все преодолеть, — ничего не могла сделать с тем, что я была — младшая дочь ее самого младшего сына. Это корежило. Я читала это на большом яростном лице и боялась ее до немоты.

Так что, стоя у чужих ворот, я всегда думала, ну что кричать-то? Подружку по имени? И снова что-то внутри отбегало, показывая со стороны меня — маленькую, с набитым портфелем, у высокой калитки, с которой к осени отваливаются стрелки краски с острейшими концами, открывая серое дерево под ней. И все соседи в огородах и на летних кухнях поднимают головы, слушая:

— Ооооляааа…

Кричать «тетя Людаааа» или «дядя Мишааа» — лучше убейте, думала я, и снова:

— Оооляаа!..

Наконец, хлопала в доме дверь, распахивалась дверь на застекленной веранде и выбегала Олька — тощенькая, как олененок, с такими же большими темными глазами. Моталась по плечу растрепанная темная коса. Улыбаясь и кивая, совала ноги в огромные тапки и шаркала, теряя их и прыгая на одной ноге по трем ступенькам крыльца. А я с покоем в душе смотрела на нее через частокол синих штакетин. Все хорошо…

Над асфальтированным двором плелась по железным прутьям виноградная зелень, гроздья свисали над нашими головами. На небольшой веранде стол под старой клеенкой в клетку был загроможден кастрюлями и банками — время закаток. Олька отбирала у меня портфель и совала его в дальний угол на стул. Трехлитровые банки стояли вверх дном и внутри в желтом и красном сиропе, просвеченном солнцем, оседали горками алыча и персики. Через открытую форточку со стороны летней кухни плыла сладость, будто и там, на заднем дворе за домом — вместо воздуха ранней осени — алычовый сироп.

Назад Дальше