Связь времён. В Новом Свете - Ефимов Игорь Маркович 26 стр.


Так для неё началась «жизнь на подмостках». Десятки тысяч молодых американцев ступают на этот манящий путь, кочуют от одного маленького театрика к другому, берутся за любую подвернувшуюся роль в рекламе или массовке, подрабатывают, ведя театральные классы в школах и колледжах (Лена преподавала даже в тюрьме!), выступают на свадьбах и ярмарках. Конечно, в какой-то мере родительское тщеславие подогревало нас, когда мы ездили смотреть нашу дочь на сцене. Но был в этих спектаклях всегда и некий живительный фермент, который исчезал для меня в бродвейских театрах. Там выступали порой замечательные профессиональные актёры, но на сцене они всегда именно «выступали, работали». Тревога «а что напишет обо мне этот противный критик? а получу ли я следующий контракт? а раздастся ли завтра звонок от агента?» лежала на них невидимым грузом. Наши же именно играли — самозабвенно, непредсказуемо, с полной отдачей.

Однажды Лена получила роль в «Укрощении строптивой» в маленьком пенсильванском театре, и мы поехали посмотреть её на сцене. И что же? Прошло полчаса, прежде чем мы узнали её в согнутом, бородатом, пылком старичке — женихе младшей дочери Бьянки. Видимо, ей понравилось удивлять нас, потому что неделю спустя она позвонила и сообщила, что её мичиганский поклонник, Эрик Олсон, приехал к ней и они поженились в церкви. Венчал их священник, который так любил театр, что бесплатно — сам! — шил все костюмы к спектаклям. Вскоре молодые прибыли к нам, и мы устроили микросвадьбу (от настоящей они отказались).

Другая внучка актрисы Ани Ефимовой тоже пробовала свои силы на сцене. В семейных альбомах хранятся фотографии Наташи, участвующей в школьных спектаклях: то в длинном красном платье, то в белом брючном костюме на палубе теплохода, то в форме медсестры. Но для неё театр не стал делом жизни. Обычные муки созревания, поисков себя в её судьбе усугублялись тем, что она оказалась в двух мирах, плохо понимавших друг друга.

В мире родителей и их друзей больше всего ценили книги, стихи, классическую музыку, европейские фильмы и умные разговоры обо всём на свете. В этом мире ей было трудно почувствовать себя вполне принятой, своей, потому что её русский язык годился лишь для бытового общения, тонкостей и многих шуток она не улавливала. В школьном мире она блистала как лучшая ученица, как остроумная собеседница, как щедрый и надёжный товарищ. Но там у неё был один неодолимый «недостаток», врождённый порок: она была белой. А 80% учеников в штатной — не частной — школе Энгелвуда были чёрными.

На что только Наташа ни шла, чтобы преодолеть границу между двумя расами! Она освоила язык чёрных, так называемый black english, в такой степени, что по телефону они принимали её за свою. Она стала прятать волосы под плотную косынку, почти отказалась от косметики. Как русская курсистка в конце XIX века переполнялась состраданием к угнетённому народу и рвалась прийти ему на помощь, так и Наташа принимала близко к сердцу все несправедливости, совершённые по отношению к неграм на протяжении американской истории, и рвалась искупить их. Возненавидела все формы неравенства, не признавала даже врождённое неравенство талантов. «Я учусь лучше своих друзей только потому, что в нашем доме я уже в детстве могла пользоваться энциклопедией “Британника”, а у них на книжных полках нет ничего, кроме спортивных журналов».

Наташин порыв к самостоятельности и независимости часто оборачивался тем, что она застревала после вечеринки или концерта в ночном Нью-Йорке, не возвращалась к обещанному сроку. Мы умирали от страха, но понимали, что запретами и скандалами делу не поможешь, только оттолкнёшь дочь от себя. Поэтому я сказал ей: «Если такое случится, позвони мне в любое время ночи. Я приеду за тобой и заберу без слова упрёка». И не раз мне случалось выполнять своё обещание — мчаться в ночной город и везти её домой, тут же засыпающую на автомобильном сиденье.

Мы не спорили с ней по расовому вопросу, лишь осторожно пытались указать на то, что в других странах белые умели зверствовать над белыми соотечественниками ничуть не меньше, чем расисты в Америке — над чёрными, что русские помещики могли быть страшнее плантаторов-южан. Но наши исторические экскурсы плохо помогали. Общаясь со своими чёрными друзьями, Наташа поневоле заражалась их вечно тлеющей враждебностью к миру белых — то есть, по сути, к нашему миру.

И вот, когда Наташа уже закончила школу первой ученицей и благодаря этому поступила в престижный Барнардский колледж, мы с Мариной подумали: а не пора ли ей взглянуть на её историческую родину? Раз уж эта родина так вовремя перестала быть «империей зла», не воспользоваться ли этим в корыстно-воспитательных целях?

Предложение съездить в Россию Наташа приняла настороженно, но одновременно разволновалась. Успокаивая её в аэропорту, Марина пустила в ход довольно смелое сравнение: «Не бойся, ты увидишь, что русские по характеру больше похожи на чёрных американцев, чем на белых».

В России друзья и родственники встретили Наташу с восторгом, передавали её из рук в руки, из дома в дом. Они помнили её пятилетней, а теперь перед ними предстала девятнадцатилетняя американка, полная очарования и жадного любопытства ко всему в новой для неё стране. Москва и Ленинград-Петербург поразили её своими дворцами, театрами, храмами, она впервые смогла воочию увидеть блеск имперской культуры, которую её родители впитывали с детства. Вернувшись в Америку, она объявила:

— Мать, ты не представляешь, как мне помогло сделанное тобою сравнение русских с неграми. «Всё через чувство» — это было так привычно и понятно мне. Общение сразу стало лёгким и радостным. Так что я теперь точно знаю, кто я и откуда. Я — русская.

Со следующего семестра Наташа записалась в колледже на курсы русского языка, русской литературы, русской истории. Её профессорами оказались многие наши друзья из академического мира: Ирина Рейфман, Мара Кашпер, Марина Викторовна Ледковская. Хорошие отметки дочери очень помогали нам выбивать в университетской бухгалтерии разные гранты на её учёбу, оплатить которую полностью мы бы никогда не могли.

Мы были счастливы возвращением дочери в прямом и переносном смысле — в страну, в семью. Однако её рассказы об общей бедности в России, упадке духа, нехватке самого необходимого снова наполнили нас тревогой, желанием как-то вмешаться, помочь. Но что мы могли предпринять? У нас был только один вечный инструмент интеллигента: слова, слова, слова.

NB: Как много новых и чудесных свойств можно было бы открыть в своих детях, если бы только удалось заставить сердце перестать так болеть за них.

С ними средний американец чаще всего сталкивается, когда едет в своём автомобиле. Трудно найти человека, который ни разу в жизни не был бы оштрафован за какое-нибудь нарушение правил или превышение скорости. Обычно основной поток машин катит по шоссе с превышением допустимого предела миль на пять — можно останавливать любого и выписывать штраф. Но полицейские предпочитают охотиться за теми, кто нарушает всерьёз — миль на двадцать-тридцать: эти и опасны по-настоящему, и штрафы с них гораздо выше.

В середине 1980-х меня раза два останавливали за превышение скорости, но, заглянув в машину, увидев мирного гражданина с женой и дочерью, ограничивались устным предупреждением и отпускали. Эти буколические времена ушли в прошлое. Теперь для многих полицейских участков в небольших городках штрафы стали важной статьёй их бюджета. В конце месяца, чтобы свести баланс с плюсом, полицейские выезжают на дороги, как рыбаки в путину. Если настоящих нарушителей будет недостаточно, можно остановить и невинного — финансы важнее.

Однажды, поздно вечером в Вашингтоне, услышал за собой короткое би-би полицейской сирены. Остановился. «В чём дело?» — «У вас не горит левая фара». — «Спасибо, что сказали, завтра же исправлю». — «Нет, придётся уплатить штраф». — «Но я только что приехал в город из другого штата, как я мог заметить?» — «Нас не касается. Вот штрафной билет на сорок долларов».

В другой раз мне нужно было в Нью-Йорке везти мать к врачу. Вдруг сзади засверкали красно-синие огни. Я затормозил. Подошедший полицейский заявил, что я проехал перекрёсток, не остановившись перед знаком «стоп», выписал штрафную квитанцию. Я точно помнил, что никаких правил не нарушал, и решил побороться. Деньги были небольшие, но не хотелось добавлять штрафные очки в своё водительское досье. В назначенный день и час явился в здание суда в Манхэттене. Передо мной судья рассматривал протест другого водителя. Тот же полицейский остановил его на том же перекрёстке, предъявил то же обвинение.

— Но у меня есть свидетель, — сказал оштрафованный. — Вот здесь, в зале, сидит моя мать — она ехала со мной и может подтвердить, что я аккуратно остановился перед знаком «стоп».

— Показания близкого родственника суд не может принять во внимание, — ответил судья. — Вам придётся уплатить штраф.

Естественно, и мой протест был отклонён. Видимо, ловкач в полицейском мундире выбирал именно такие автомобили, в которых водитель ехал один или явно с близким родственником. Судья смотрел на него с неприязнью, похоже, видел его перед собой не первый раз и знал его трюки, но сделать ничего не мог. Впоследствии я пытался оспаривать штрафы раза два или три и не выиграл ни разу. Однако враждебного чувства к полиции у меня не возникло. Я всё время помнил о том, как опасна их служба в стране, где народ непредсказуем, вооружён до зубов и готов открывать стрельбу просто так, для забавы.

Кого я возненавидел — это стражей порядка в общественных парках, охотничьих и рыболовных инспекторов — рейнджеров. Казалось, на эту работу выносит людей особого склада, получающих наслаждение от мелкого тиранства над ближним, особенно в ситуации, когда можно не опасаться отпора. Ведь люди богатые и власть имущие наслаждаются природой в своих частных владениях. Общественный парк, рыболовный мол — это прибежище рядового человека, и там его можно безнаказанно мордовать в своё удовольствие.

Так для неё началась «жизнь на подмостках». Десятки тысяч молодых американцев ступают на этот манящий путь, кочуют от одного маленького театрика к другому, берутся за любую подвернувшуюся роль в рекламе или массовке, подрабатывают, ведя театральные классы в школах и колледжах (Лена преподавала даже в тюрьме!), выступают на свадьбах и ярмарках. Конечно, в какой-то мере родительское тщеславие подогревало нас, когда мы ездили смотреть нашу дочь на сцене. Но был в этих спектаклях всегда и некий живительный фермент, который исчезал для меня в бродвейских театрах. Там выступали порой замечательные профессиональные актёры, но на сцене они всегда именно «выступали, работали». Тревога «а что напишет обо мне этот противный критик? а получу ли я следующий контракт? а раздастся ли завтра звонок от агента?» лежала на них невидимым грузом. Наши же именно играли — самозабвенно, непредсказуемо, с полной отдачей.

Однажды Лена получила роль в «Укрощении строптивой» в маленьком пенсильванском театре, и мы поехали посмотреть её на сцене. И что же? Прошло полчаса, прежде чем мы узнали её в согнутом, бородатом, пылком старичке — женихе младшей дочери Бьянки. Видимо, ей понравилось удивлять нас, потому что неделю спустя она позвонила и сообщила, что её мичиганский поклонник, Эрик Олсон, приехал к ней и они поженились в церкви. Венчал их священник, который так любил театр, что бесплатно — сам! — шил все костюмы к спектаклям. Вскоре молодые прибыли к нам, и мы устроили микросвадьбу (от настоящей они отказались).

Другая внучка актрисы Ани Ефимовой тоже пробовала свои силы на сцене. В семейных альбомах хранятся фотографии Наташи, участвующей в школьных спектаклях: то в длинном красном платье, то в белом брючном костюме на палубе теплохода, то в форме медсестры. Но для неё театр не стал делом жизни. Обычные муки созревания, поисков себя в её судьбе усугублялись тем, что она оказалась в двух мирах, плохо понимавших друг друга.

В мире родителей и их друзей больше всего ценили книги, стихи, классическую музыку, европейские фильмы и умные разговоры обо всём на свете. В этом мире ей было трудно почувствовать себя вполне принятой, своей, потому что её русский язык годился лишь для бытового общения, тонкостей и многих шуток она не улавливала. В школьном мире она блистала как лучшая ученица, как остроумная собеседница, как щедрый и надёжный товарищ. Но там у неё был один неодолимый «недостаток», врождённый порок: она была белой. А 80% учеников в штатной — не частной — школе Энгелвуда были чёрными.

На что только Наташа ни шла, чтобы преодолеть границу между двумя расами! Она освоила язык чёрных, так называемый black english, в такой степени, что по телефону они принимали её за свою. Она стала прятать волосы под плотную косынку, почти отказалась от косметики. Как русская курсистка в конце XIX века переполнялась состраданием к угнетённому народу и рвалась прийти ему на помощь, так и Наташа принимала близко к сердцу все несправедливости, совершённые по отношению к неграм на протяжении американской истории, и рвалась искупить их. Возненавидела все формы неравенства, не признавала даже врождённое неравенство талантов. «Я учусь лучше своих друзей только потому, что в нашем доме я уже в детстве могла пользоваться энциклопедией “Британника”, а у них на книжных полках нет ничего, кроме спортивных журналов».

Наташин порыв к самостоятельности и независимости часто оборачивался тем, что она застревала после вечеринки или концерта в ночном Нью-Йорке, не возвращалась к обещанному сроку. Мы умирали от страха, но понимали, что запретами и скандалами делу не поможешь, только оттолкнёшь дочь от себя. Поэтому я сказал ей: «Если такое случится, позвони мне в любое время ночи. Я приеду за тобой и заберу без слова упрёка». И не раз мне случалось выполнять своё обещание — мчаться в ночной город и везти её домой, тут же засыпающую на автомобильном сиденье.

Мы не спорили с ней по расовому вопросу, лишь осторожно пытались указать на то, что в других странах белые умели зверствовать над белыми соотечественниками ничуть не меньше, чем расисты в Америке — над чёрными, что русские помещики могли быть страшнее плантаторов-южан. Но наши исторические экскурсы плохо помогали. Общаясь со своими чёрными друзьями, Наташа поневоле заражалась их вечно тлеющей враждебностью к миру белых — то есть, по сути, к нашему миру.

И вот, когда Наташа уже закончила школу первой ученицей и благодаря этому поступила в престижный Барнардский колледж, мы с Мариной подумали: а не пора ли ей взглянуть на её историческую родину? Раз уж эта родина так вовремя перестала быть «империей зла», не воспользоваться ли этим в корыстно-воспитательных целях?

Предложение съездить в Россию Наташа приняла настороженно, но одновременно разволновалась. Успокаивая её в аэропорту, Марина пустила в ход довольно смелое сравнение: «Не бойся, ты увидишь, что русские по характеру больше похожи на чёрных американцев, чем на белых».

В России друзья и родственники встретили Наташу с восторгом, передавали её из рук в руки, из дома в дом. Они помнили её пятилетней, а теперь перед ними предстала девятнадцатилетняя американка, полная очарования и жадного любопытства ко всему в новой для неё стране. Москва и Ленинград-Петербург поразили её своими дворцами, театрами, храмами, она впервые смогла воочию увидеть блеск имперской культуры, которую её родители впитывали с детства. Вернувшись в Америку, она объявила:

— Мать, ты не представляешь, как мне помогло сделанное тобою сравнение русских с неграми. «Всё через чувство» — это было так привычно и понятно мне. Общение сразу стало лёгким и радостным. Так что я теперь точно знаю, кто я и откуда. Я — русская.

Со следующего семестра Наташа записалась в колледже на курсы русского языка, русской литературы, русской истории. Её профессорами оказались многие наши друзья из академического мира: Ирина Рейфман, Мара Кашпер, Марина Викторовна Ледковская. Хорошие отметки дочери очень помогали нам выбивать в университетской бухгалтерии разные гранты на её учёбу, оплатить которую полностью мы бы никогда не могли.

Мы были счастливы возвращением дочери в прямом и переносном смысле — в страну, в семью. Однако её рассказы об общей бедности в России, упадке духа, нехватке самого необходимого снова наполнили нас тревогой, желанием как-то вмешаться, помочь. Но что мы могли предпринять? У нас был только один вечный инструмент интеллигента: слова, слова, слова.

NB: Как много новых и чудесных свойств можно было бы открыть в своих детях, если бы только удалось заставить сердце перестать так болеть за них.

С ними средний американец чаще всего сталкивается, когда едет в своём автомобиле. Трудно найти человека, который ни разу в жизни не был бы оштрафован за какое-нибудь нарушение правил или превышение скорости. Обычно основной поток машин катит по шоссе с превышением допустимого предела миль на пять — можно останавливать любого и выписывать штраф. Но полицейские предпочитают охотиться за теми, кто нарушает всерьёз — миль на двадцать-тридцать: эти и опасны по-настоящему, и штрафы с них гораздо выше.

В середине 1980-х меня раза два останавливали за превышение скорости, но, заглянув в машину, увидев мирного гражданина с женой и дочерью, ограничивались устным предупреждением и отпускали. Эти буколические времена ушли в прошлое. Теперь для многих полицейских участков в небольших городках штрафы стали важной статьёй их бюджета. В конце месяца, чтобы свести баланс с плюсом, полицейские выезжают на дороги, как рыбаки в путину. Если настоящих нарушителей будет недостаточно, можно остановить и невинного — финансы важнее.

Однажды, поздно вечером в Вашингтоне, услышал за собой короткое би-би полицейской сирены. Остановился. «В чём дело?» — «У вас не горит левая фара». — «Спасибо, что сказали, завтра же исправлю». — «Нет, придётся уплатить штраф». — «Но я только что приехал в город из другого штата, как я мог заметить?» — «Нас не касается. Вот штрафной билет на сорок долларов».

В другой раз мне нужно было в Нью-Йорке везти мать к врачу. Вдруг сзади засверкали красно-синие огни. Я затормозил. Подошедший полицейский заявил, что я проехал перекрёсток, не остановившись перед знаком «стоп», выписал штрафную квитанцию. Я точно помнил, что никаких правил не нарушал, и решил побороться. Деньги были небольшие, но не хотелось добавлять штрафные очки в своё водительское досье. В назначенный день и час явился в здание суда в Манхэттене. Передо мной судья рассматривал протест другого водителя. Тот же полицейский остановил его на том же перекрёстке, предъявил то же обвинение.

— Но у меня есть свидетель, — сказал оштрафованный. — Вот здесь, в зале, сидит моя мать — она ехала со мной и может подтвердить, что я аккуратно остановился перед знаком «стоп».

— Показания близкого родственника суд не может принять во внимание, — ответил судья. — Вам придётся уплатить штраф.

Естественно, и мой протест был отклонён. Видимо, ловкач в полицейском мундире выбирал именно такие автомобили, в которых водитель ехал один или явно с близким родственником. Судья смотрел на него с неприязнью, похоже, видел его перед собой не первый раз и знал его трюки, но сделать ничего не мог. Впоследствии я пытался оспаривать штрафы раза два или три и не выиграл ни разу. Однако враждебного чувства к полиции у меня не возникло. Я всё время помнил о том, как опасна их служба в стране, где народ непредсказуем, вооружён до зубов и готов открывать стрельбу просто так, для забавы.

Кого я возненавидел — это стражей порядка в общественных парках, охотничьих и рыболовных инспекторов — рейнджеров. Казалось, на эту работу выносит людей особого склада, получающих наслаждение от мелкого тиранства над ближним, особенно в ситуации, когда можно не опасаться отпора. Ведь люди богатые и власть имущие наслаждаются природой в своих частных владениях. Общественный парк, рыболовный мол — это прибежище рядового человека, и там его можно безнаказанно мордовать в своё удовольствие.

Назад Дальше