— Деточки, — прохрипел, раскашлялся и, громко харкнув, повторил, — деточки, я там ингалятор уронил, и, это… мочеприемник.
И вдруг, в наступившей тишине заорал, не заботясь, что услышит и прибежит мать:
— Па дикимм степямм забайкалля! И хде золота рыщут ээ… мешки!
Передохнул, чтоб не сипело в горле. Крикнул еще громче:
— Клеопатра, мать твою! Хлеба купила? Какого хрена сидишь там! С хрен знает кем?
Сверчки примолкли, но тут же завелись снова. Женька в отчаянии снова открыл рот, уже совсем не зная, что завопить. Но вдруг снизу, из-за черных кустов шиповника и бирючины раздался тот самый голос, преувеличенно нежный и послушный:
— Купила, дедуля. Уже несу.
И обращаясь к онемевшему Сереге, печально пояснила:
— Это дедушка мой, Айседор Дунканыч. Надо идти, а то начнет махать шашкой, у него с войны осталась. Еще выскочит.
— Больной, что ли? — настороженно уточнил Серега.
— Из дурки вчера вышел. А еще туберкулез у него. В открытой форме.
Голос примолк, словно чего-то ожидая. Женька, надеясь, что понял все правильно, прижал лицо к сетке и омерзительно закашлял, хекая и стеная.
На слабо освещенном тротуаре показалась сутулая тень. Серега сплюнул на асфальт, выпрямился и, поворачивая к оставленной лавке белеющее в сумраке лицо, с угрозой пообещал:
— Я тебя еще найду. Попозже.
Ушел, шаркая резиновыми шлепками. Женька уцепился за подоконник и почти расхохотался, подумав про Серегу — альфач. В резиновых черных тапках.
Высоко, где еле видно переливались летние городские звезды, зашуршал ветер, качая черные макушки тополей.
— Спасибо, — прошелестел за шиповником мягкий, как тающее мороженое, голос. И засмеялся, но смех был совсем другим, не тем, которым она смеялась Сереге, когда будто сама подначивала его.
— Я выйду, — сказал через сетку Женька, стараясь услышать свой собственный голос — а то сердце мешало, стучало слишком громко, — я щас.
Обуваться было некогда, и он прошлепал к входной двери босиком, на ходу стараясь пригладить волосы. Тихо, чтоб не услышала мать, открыл замок, сунул в карман ключи. И так же тихо закрыл, до щелчка. Выскочил в темноту, полную шелеста и журчания ночных насекомых. Прошел несколько шагов вдоль палисадника, забитого нестрижеными кустами и высохшей травой.
Лавка, еле освещенная тусклой лампочкой под козырьком соседнего подъезда, была пуста. И вдруг ветер поднялся с новой силой, почти сбивая с ног. Кинул в мокрое от пота лицо острый лист платана, сухой, как тоненькая жестянка.
Женька открыл рот, тут же закрыл, поняв — совсем почти позвал незнакомку придуманным именем — Клеопатра. И покраснел — жарко, до еще одного пота. Вот был бы дурак. Но, а как зовут-то? Она сказала Даче, но так тихо, не понять было.
Он молча прошелся вдоль подъездов, мигающих зелеными огоньками домофонов, заглядывая на всякий случай за кусты палисадников. И вернулся домой, мрачный и немножко злой. Улегся снова, отключил смартфон, как раз, когда там высветился звонок от другого Сереги — Серого по прозвищу Капча, почти что лучшего друга. И попытался заснуть, перебирая в голове подробности последних десяти минут. Сказал только:
— Деточки, — прохрипел, раскашлялся и, громко харкнув, повторил, — деточки, я там ингалятор уронил, и, это… мочеприемник.
И вдруг, в наступившей тишине заорал, не заботясь, что услышит и прибежит мать:
— Па дикимм степямм забайкалля! И хде золота рыщут ээ… мешки!
Передохнул, чтоб не сипело в горле. Крикнул еще громче:
— Клеопатра, мать твою! Хлеба купила? Какого хрена сидишь там! С хрен знает кем?
Сверчки примолкли, но тут же завелись снова. Женька в отчаянии снова открыл рот, уже совсем не зная, что завопить. Но вдруг снизу, из-за черных кустов шиповника и бирючины раздался тот самый голос, преувеличенно нежный и послушный:
— Купила, дедуля. Уже несу.
И обращаясь к онемевшему Сереге, печально пояснила:
— Это дедушка мой, Айседор Дунканыч. Надо идти, а то начнет махать шашкой, у него с войны осталась. Еще выскочит.
— Больной, что ли? — настороженно уточнил Серега.
— Из дурки вчера вышел. А еще туберкулез у него. В открытой форме.
Голос примолк, словно чего-то ожидая. Женька, надеясь, что понял все правильно, прижал лицо к сетке и омерзительно закашлял, хекая и стеная.
На слабо освещенном тротуаре показалась сутулая тень. Серега сплюнул на асфальт, выпрямился и, поворачивая к оставленной лавке белеющее в сумраке лицо, с угрозой пообещал:
— Я тебя еще найду. Попозже.
Ушел, шаркая резиновыми шлепками. Женька уцепился за подоконник и почти расхохотался, подумав про Серегу — альфач. В резиновых черных тапках.
Высоко, где еле видно переливались летние городские звезды, зашуршал ветер, качая черные макушки тополей.
— Спасибо, — прошелестел за шиповником мягкий, как тающее мороженое, голос. И засмеялся, но смех был совсем другим, не тем, которым она смеялась Сереге, когда будто сама подначивала его.
— Я выйду, — сказал через сетку Женька, стараясь услышать свой собственный голос — а то сердце мешало, стучало слишком громко, — я щас.
Обуваться было некогда, и он прошлепал к входной двери босиком, на ходу стараясь пригладить волосы. Тихо, чтоб не услышала мать, открыл замок, сунул в карман ключи. И так же тихо закрыл, до щелчка. Выскочил в темноту, полную шелеста и журчания ночных насекомых. Прошел несколько шагов вдоль палисадника, забитого нестрижеными кустами и высохшей травой.
Лавка, еле освещенная тусклой лампочкой под козырьком соседнего подъезда, была пуста. И вдруг ветер поднялся с новой силой, почти сбивая с ног. Кинул в мокрое от пота лицо острый лист платана, сухой, как тоненькая жестянка.
Женька открыл рот, тут же закрыл, поняв — совсем почти позвал незнакомку придуманным именем — Клеопатра. И покраснел — жарко, до еще одного пота. Вот был бы дурак. Но, а как зовут-то? Она сказала Даче, но так тихо, не понять было.
Он молча прошелся вдоль подъездов, мигающих зелеными огоньками домофонов, заглядывая на всякий случай за кусты палисадников. И вернулся домой, мрачный и немножко злой. Улегся снова, отключил смартфон, как раз, когда там высветился звонок от другого Сереги — Серого по прозвищу Капча, почти что лучшего друга. И попытался заснуть, перебирая в голове подробности последних десяти минут. Сказал только: