Эти серьги, прижатые к полу серой огромной лапой, муж потерянной Амики видел до своего последнего дня, а больше ничего не суждено было видеть ему. Он не сумел рассказать в деревне, от чего и где потерял свой разум и потому еще двое охотников умерли, когда отправились узнать, что случилось.
Но люди оказались не только сладким мясом. Горный лев был пойман. Но не убит. Потому что князь, руководивший охотой, пленился мощью и злобой серого великана. Наградив ловцов, он забрал его к себе. И каждый день подолгу просиживал возле огромной клетки, любуясь, как лев пожирает все новую и новую добычу. В деревнях шепотом говорили, что лев свел князя с ума и неспроста все чаще пропадают в его владениях женщины, дети и слабые ненужные старики. И, наконец, толпа пришла к большому дому со множеством крытых золотой травой крыш, крича и размахивая топорами и копьями. Но навстречу обозленным мужчинам выбежали, воя и терзая на себе черные супружеские одежды, многочисленные жены князя и перепуганные слуги. Всхлипывая и трясясь, старуха-жена рассказала, что князь, с трудом отрываясь от клетки, все реже выходил из своего сада. Приказал перенести туда свои ковры, стал есть и спать рядом с клеткой, а когда утром она услышала, как ее муж и хозяин, смеясь, говорит с кем-то, то прокралась к проему в стене и заглянула.
— Лев! Лев забрал его себе и сделал собой! Там ничего не осталось, потому что все одежды князь снял и сложил, когда при мне сам вошел в клетку и простирая руки, пошел к… к…
Клетка была пуста, лишь отпечатки огромных лап поверх свежих пятен крови.
Лев навсегда исчез из предгорий, а матери еще несколько лет не выпускали детей за пределы деревень и рядом с ними всегда находился охотник с копьем и луком.
А с недавних пор на ярмарках и больших базарах в тяжелой клетке из бревен стали возить большого серого льва с покореженной мордой и оборванным круглым ухом. И люди, платя монетки, толпились в нескольких шагах от клетки, ахая и следя, как зверь одним движением лапы убивает вброшенную козу и рвет на части еще живое мясо. Говорили шепотом, что лев давно убил свою смерть, и каждый, кто осмелится посягнуть на его вечную жизнь, будет убит сразу или сойдет с ума как старый князь и, раздевшись, сам отдаст себя зверю, радуясь и смеясь перед последней мукой.
У Лахьи была очень нелегкая жизнь. Тяжело быть единственной дочерью самого богатого купца в городе. Тяжело, когда рядом с тобой еще пятеро братьев, и каждый норовит посмеяться или дернуть за косу.
Так нелегко каждое утро выбирать ленты в косы и примерять три десятка вышитых туфелек, выбирая ту пару, что будет самой красивой, когда Лахья пойдет на городскую площадь к бассейну, чтоб встретиться там с подругами.
Еще сложнее каждый день слушаться учителя музыки, когда нужно щипать струны богато украшенной лютни, а хочется убежать на городскую стену и оттуда смотреть, как красуются парни, горяча атласных коней и маша девушкам шапками.
Так что к вечеру Лахья очень уставала, и больше всего уставал ее быстрый язычок — от непрерывной болтовни, и стройные ножки — от стремительных танцев. Поэтому, укладываясь на мягкие простыни под вышитое покрывало, Лахья грустила, и еще на всякий случай обижалась на отца — он снова запретил ей поехать на праздник овечьего молока, куда ехали девушки чуть постарше выбирать себе женихов. И на маму обижалась тоже — завтра с утра Лахье снова прясть нитки для парадного ковра. Хорошо хоть, этот ковер она ткет на свою собственную свадьбу.
Глядя сквозь прозрачный полог, Лахья перебирала в уме красавцев, что может быть, будут просить ее у отца, и думала — кто же ей нравится больше других? И засыпала, добравшись лишь до седьмого, но так и не выбрав.
Пятнадцать лет тяжело жилось Лахье в родительском доме, и на следующую осень она должна была покинуть его навсегда. Лахья вздыхала, и, подгибая тонкие пальцы, унизанные серебряными кольцами, пыталась сосчитать, сколько дней, сколько ночей осталось ей тянуть лямку послушной дочери, для которой все вокруг — повелители — и отец и мать и даже старшие братья.
И вот настало особенное лето для Лахьи. Она, вместе нянькой и подругами — все в красивых повозках — поехала, наконец, на праздник. Туда, где большие горы возносились к самому небу. А под ними лежали сочные луга вперемешку с маленькими садами. Лучшая подруга Лахьи — светловолосая Марьям (ах, как хотелось Лахье, чтоб у нее были такие светлые волосы и такие синие глаза, но боги дали ей черные гладкие косы, и глаза, блестящие, как маслины) — шепотом рассказывала ей, пока нянька дремала, опустив поводья смирной лошадки, что она уже стояла с парнем, вот клянусь-клянусь, и он наклонился, чтоб коснуться губами ее щеки, но тут закричал отец, и Марьям пришлось убегать от ворот домой…
Лахья слушала и вздыхала от зависти. Подумать только — рядом стоял! И видел лицо Марьям под откинутым на волосы хелише. И почти поцеловал! Ну ничего, вот они доберутся до горных лугов и там, посреди праздника, Лахья покажет подруге, чего она стоит. Да, у нее нет таких светлых толстых кос и таких синих очей, но ее черные — гладкие как шелк. И она сама слышала, как тоскливо пел под стеной друг ее брата Акешет, о том, как целует он эти волосы и смотрит в ночные глаза, а потом просыпается, и нет-нет ничего в руках. Только бы доехать скорее до праздника!
Но не суждено было Лахье еще год длить свою грустную жизнь в родительском доме. И праздник увидеть не довелось ей. И больше того — с тех пор, как налетела на маленький караван сотня свирепых всадников, размахивая блестящими клинками — ни разу не слышала больше маленькая Лахья ни песен, ни слов на родном языке. Целый год с того страшного дня.
Последнее, что услышала она в тот день — это был крик Марьям, которую бросили через седло, и тот захлебнулся, когда всадник, рассмеявшись, ударил кулаком по светлой голове. А Лахья оглянулась и поползла через густую траву, через гарцующие тонкие ноги коней, через крики плачи и удары. И через быстрый и злой, как бросок змеи — запах конского пота и мужских разгоряченных тел. Поползла к рощице, пригибаясь за опрокинутой повозкой, из которой торчала рука няньки со скрюченными пальцами. Но сверху налетел, закрывая солнце, черный силуэт, гаркнул что-то на чужом языке и, крича, Лахья вознеслась, обхваченная жесткой рукой поперек живота, ударилась грудью о луку седла, и затихла, когда ладонь в воняющей перчатке зажала ей рот и нос.
Маленькая Лахья еще не успела очнуться, как уже узнала, что такое мужская любовь. Водя мутными глазами по дощатому потолку, она узнавала, какими злыми и жесткими могут быть мужские руки на женском теле, и как режет уши и сердце довольный смех, похожий на ржание жеребца на кобыле. Каждую ночь и по нескольку раз в день она узнавала снова и снова страшные вещи, пока быстрый корабль, разрезая гнутым носом с мордой дракона морскую воду, уносил ее все дальше от горной страны, где в долинах лежали зеленые ковры трав, обрамленные пеной пышных садов.
Только раз посмотрела она на своего первого мужчину, когда содрогнувшись, он в первый раз вскочил с нее и затопал по доскам, потягиваясь и смеясь. Увидела прекрасное, как солнце, лицо, короткую черную бороду, сверкающие веселой яростью глаза и тонкий ястребиный нос. И отвернулась, чтоб больше не видеть. Так и шло с тех пор — он приходил, заговаривал с ней на чужом языке, сердясь на молчание и отвернутое лицо, хватал за волосы и поворачивал к себе, указывая рукой на свой рот. И, темнея красивым лицом, швырял на колени, бил наотмашь ладонью по смуглой щеке. Брал свое и уходил, смеясь и ругаясь.
Иногда он кидал ей одежду и вытаскивал за руку на палубу. Показывая назад, туда, где белая пена крутила за кормой круги и петли, кричал, приближая лицо к ее сжатому рту. И снова смеялся. Нет пути назад, так понимала его слова Лахья, нет тебе возврата в родительский дом, где так тяжело жилось тебе, маленькая бедная Лахья. Теперь ты жена чужака. Его мясо, его теплое тело, его еда.
Вталкивал ее назад в душное нутро корабля и привязывал за ногу цепью, чтоб не выбежала и не утопилась. И оставался наверху, крича и хлебая вино. А Лахья ложилась на тюки соломы, поджимала к ноющему животу ноги и, глядя сквозь слезы на бегающих по стенкам жуков, думала о том, как убьет. Но не было у Лахьи ни ножа, ни меча. Лишь слабые пальцы, что годились прясть нитки да красить глаза. Да мелкие ровные зубы, что годились лишь завлекать парней улыбками да щелкать орешки.
Но Лахья знала — если время идет медленно, оно все равно идет. И надо ждать.
Так, молча, и не глядя на нависающее над собой мужское лицо, ждала она, когда кораблик пристал к чужому берегу. Ждала, когда в крытой повозке ее привезли к богатому дому и два раба, блестя намасленными телами, отвели ее в дальние покои, где не было окон, лишь потолок забран цветными стеклами, а все стены увешаны яркими коврами. И на полу лежали ковры. И узкие коридорчики между комнат тоже были мягкими и цветными. Лишь за дверью в маленький садик, спрятанный за высокими стенами, вместо ковров цвели розовые кусты и солнышками торчали между них оранжевые цветы огневицы.
Эти серьги, прижатые к полу серой огромной лапой, муж потерянной Амики видел до своего последнего дня, а больше ничего не суждено было видеть ему. Он не сумел рассказать в деревне, от чего и где потерял свой разум и потому еще двое охотников умерли, когда отправились узнать, что случилось.
Но люди оказались не только сладким мясом. Горный лев был пойман. Но не убит. Потому что князь, руководивший охотой, пленился мощью и злобой серого великана. Наградив ловцов, он забрал его к себе. И каждый день подолгу просиживал возле огромной клетки, любуясь, как лев пожирает все новую и новую добычу. В деревнях шепотом говорили, что лев свел князя с ума и неспроста все чаще пропадают в его владениях женщины, дети и слабые ненужные старики. И, наконец, толпа пришла к большому дому со множеством крытых золотой травой крыш, крича и размахивая топорами и копьями. Но навстречу обозленным мужчинам выбежали, воя и терзая на себе черные супружеские одежды, многочисленные жены князя и перепуганные слуги. Всхлипывая и трясясь, старуха-жена рассказала, что князь, с трудом отрываясь от клетки, все реже выходил из своего сада. Приказал перенести туда свои ковры, стал есть и спать рядом с клеткой, а когда утром она услышала, как ее муж и хозяин, смеясь, говорит с кем-то, то прокралась к проему в стене и заглянула.
— Лев! Лев забрал его себе и сделал собой! Там ничего не осталось, потому что все одежды князь снял и сложил, когда при мне сам вошел в клетку и простирая руки, пошел к… к…
Клетка была пуста, лишь отпечатки огромных лап поверх свежих пятен крови.
Лев навсегда исчез из предгорий, а матери еще несколько лет не выпускали детей за пределы деревень и рядом с ними всегда находился охотник с копьем и луком.
А с недавних пор на ярмарках и больших базарах в тяжелой клетке из бревен стали возить большого серого льва с покореженной мордой и оборванным круглым ухом. И люди, платя монетки, толпились в нескольких шагах от клетки, ахая и следя, как зверь одним движением лапы убивает вброшенную козу и рвет на части еще живое мясо. Говорили шепотом, что лев давно убил свою смерть, и каждый, кто осмелится посягнуть на его вечную жизнь, будет убит сразу или сойдет с ума как старый князь и, раздевшись, сам отдаст себя зверю, радуясь и смеясь перед последней мукой.
У Лахьи была очень нелегкая жизнь. Тяжело быть единственной дочерью самого богатого купца в городе. Тяжело, когда рядом с тобой еще пятеро братьев, и каждый норовит посмеяться или дернуть за косу.
Так нелегко каждое утро выбирать ленты в косы и примерять три десятка вышитых туфелек, выбирая ту пару, что будет самой красивой, когда Лахья пойдет на городскую площадь к бассейну, чтоб встретиться там с подругами.
Еще сложнее каждый день слушаться учителя музыки, когда нужно щипать струны богато украшенной лютни, а хочется убежать на городскую стену и оттуда смотреть, как красуются парни, горяча атласных коней и маша девушкам шапками.
Так что к вечеру Лахья очень уставала, и больше всего уставал ее быстрый язычок — от непрерывной болтовни, и стройные ножки — от стремительных танцев. Поэтому, укладываясь на мягкие простыни под вышитое покрывало, Лахья грустила, и еще на всякий случай обижалась на отца — он снова запретил ей поехать на праздник овечьего молока, куда ехали девушки чуть постарше выбирать себе женихов. И на маму обижалась тоже — завтра с утра Лахье снова прясть нитки для парадного ковра. Хорошо хоть, этот ковер она ткет на свою собственную свадьбу.
Глядя сквозь прозрачный полог, Лахья перебирала в уме красавцев, что может быть, будут просить ее у отца, и думала — кто же ей нравится больше других? И засыпала, добравшись лишь до седьмого, но так и не выбрав.
Пятнадцать лет тяжело жилось Лахье в родительском доме, и на следующую осень она должна была покинуть его навсегда. Лахья вздыхала, и, подгибая тонкие пальцы, унизанные серебряными кольцами, пыталась сосчитать, сколько дней, сколько ночей осталось ей тянуть лямку послушной дочери, для которой все вокруг — повелители — и отец и мать и даже старшие братья.
И вот настало особенное лето для Лахьи. Она, вместе нянькой и подругами — все в красивых повозках — поехала, наконец, на праздник. Туда, где большие горы возносились к самому небу. А под ними лежали сочные луга вперемешку с маленькими садами. Лучшая подруга Лахьи — светловолосая Марьям (ах, как хотелось Лахье, чтоб у нее были такие светлые волосы и такие синие глаза, но боги дали ей черные гладкие косы, и глаза, блестящие, как маслины) — шепотом рассказывала ей, пока нянька дремала, опустив поводья смирной лошадки, что она уже стояла с парнем, вот клянусь-клянусь, и он наклонился, чтоб коснуться губами ее щеки, но тут закричал отец, и Марьям пришлось убегать от ворот домой…
Лахья слушала и вздыхала от зависти. Подумать только — рядом стоял! И видел лицо Марьям под откинутым на волосы хелише. И почти поцеловал! Ну ничего, вот они доберутся до горных лугов и там, посреди праздника, Лахья покажет подруге, чего она стоит. Да, у нее нет таких светлых толстых кос и таких синих очей, но ее черные — гладкие как шелк. И она сама слышала, как тоскливо пел под стеной друг ее брата Акешет, о том, как целует он эти волосы и смотрит в ночные глаза, а потом просыпается, и нет-нет ничего в руках. Только бы доехать скорее до праздника!
Но не суждено было Лахье еще год длить свою грустную жизнь в родительском доме. И праздник увидеть не довелось ей. И больше того — с тех пор, как налетела на маленький караван сотня свирепых всадников, размахивая блестящими клинками — ни разу не слышала больше маленькая Лахья ни песен, ни слов на родном языке. Целый год с того страшного дня.
Последнее, что услышала она в тот день — это был крик Марьям, которую бросили через седло, и тот захлебнулся, когда всадник, рассмеявшись, ударил кулаком по светлой голове. А Лахья оглянулась и поползла через густую траву, через гарцующие тонкие ноги коней, через крики плачи и удары. И через быстрый и злой, как бросок змеи — запах конского пота и мужских разгоряченных тел. Поползла к рощице, пригибаясь за опрокинутой повозкой, из которой торчала рука няньки со скрюченными пальцами. Но сверху налетел, закрывая солнце, черный силуэт, гаркнул что-то на чужом языке и, крича, Лахья вознеслась, обхваченная жесткой рукой поперек живота, ударилась грудью о луку седла, и затихла, когда ладонь в воняющей перчатке зажала ей рот и нос.
Маленькая Лахья еще не успела очнуться, как уже узнала, что такое мужская любовь. Водя мутными глазами по дощатому потолку, она узнавала, какими злыми и жесткими могут быть мужские руки на женском теле, и как режет уши и сердце довольный смех, похожий на ржание жеребца на кобыле. Каждую ночь и по нескольку раз в день она узнавала снова и снова страшные вещи, пока быстрый корабль, разрезая гнутым носом с мордой дракона морскую воду, уносил ее все дальше от горной страны, где в долинах лежали зеленые ковры трав, обрамленные пеной пышных садов.
Только раз посмотрела она на своего первого мужчину, когда содрогнувшись, он в первый раз вскочил с нее и затопал по доскам, потягиваясь и смеясь. Увидела прекрасное, как солнце, лицо, короткую черную бороду, сверкающие веселой яростью глаза и тонкий ястребиный нос. И отвернулась, чтоб больше не видеть. Так и шло с тех пор — он приходил, заговаривал с ней на чужом языке, сердясь на молчание и отвернутое лицо, хватал за волосы и поворачивал к себе, указывая рукой на свой рот. И, темнея красивым лицом, швырял на колени, бил наотмашь ладонью по смуглой щеке. Брал свое и уходил, смеясь и ругаясь.
Иногда он кидал ей одежду и вытаскивал за руку на палубу. Показывая назад, туда, где белая пена крутила за кормой круги и петли, кричал, приближая лицо к ее сжатому рту. И снова смеялся. Нет пути назад, так понимала его слова Лахья, нет тебе возврата в родительский дом, где так тяжело жилось тебе, маленькая бедная Лахья. Теперь ты жена чужака. Его мясо, его теплое тело, его еда.
Вталкивал ее назад в душное нутро корабля и привязывал за ногу цепью, чтоб не выбежала и не утопилась. И оставался наверху, крича и хлебая вино. А Лахья ложилась на тюки соломы, поджимала к ноющему животу ноги и, глядя сквозь слезы на бегающих по стенкам жуков, думала о том, как убьет. Но не было у Лахьи ни ножа, ни меча. Лишь слабые пальцы, что годились прясть нитки да красить глаза. Да мелкие ровные зубы, что годились лишь завлекать парней улыбками да щелкать орешки.
Но Лахья знала — если время идет медленно, оно все равно идет. И надо ждать.
Так, молча, и не глядя на нависающее над собой мужское лицо, ждала она, когда кораблик пристал к чужому берегу. Ждала, когда в крытой повозке ее привезли к богатому дому и два раба, блестя намасленными телами, отвели ее в дальние покои, где не было окон, лишь потолок забран цветными стеклами, а все стены увешаны яркими коврами. И на полу лежали ковры. И узкие коридорчики между комнат тоже были мягкими и цветными. Лишь за дверью в маленький садик, спрятанный за высокими стенами, вместо ковров цвели розовые кусты и солнышками торчали между них оранжевые цветы огневицы.