— Ты, что же, здешний?
— Нет, — говорю, — с барки вон той, водолив… Поломка в пароходе вышла и стоим…
Ушла… Пошел и я к себе на барку, и еще пуще мне свет не мил стал — потому обидно, что оробел я пред ней. Что, боюсь я, что ли, чего? Нет, ничего… А оробел. Что она мне? Так с души и воротит, самому себе в рыло наплевать хочется…
Ну, черт с тобой, думаю, ладно, покажу же я себя!.. Самому на себя плевать нечего — что я не вольная птица, что ли? И смелости вдруг во мне открылось просто до бесконечности… Ну, а как пожалуйте на вынос, думаю, — тогда что? Потому чувствую, жить без нее не могу, точно околдовала она меня, проклятая. И такая на меня опять хмурость да тоска нашла, просто хоть на осину. Это всегда так с человеком бывает, когда он не знает, куда ему идти… А не знает потому, что привязанности в нем много, сам себе дорогу загородил…
И так вот протерзался я день, два… Наш механик приехал, да что-то не по мерке там отлили, не годится штука-то… Хозяину депешу послали, чтобы другой пароход выслал… А он отвечает: все в разгоне, чинитесь, как знаете… И идет эта самая канитель, а мне просто сил нет. Потом, была не была, повидалася, думаю, и — пошел. Пришел и сел, да не за куст, а на самую, что ни на есть середину лавки — на, дескать, выкуси!..
Слышу, идет… Так у меня внутри все и задрожало, совладать с собой не могу, то ли от радости, то ли от злости… Увидала меня, нахмурилась.
— Чего ты тут все шляешься? — говорит.
— Извините, пожалуйста, сударыня… — говорю. — Я, дескать, не знал, что мешаю вам… Если мое присутствие, дескать, стесняет вас, я больше не приду…
Покраснела легонько.
— Кто вы такой? — спрашивает.
— Я, — говорю, — имел уже честь доложить вам, что я водолив, сударыня, — вон с той барки…
Глядит с удивлением эдак.
— Что это, — спрашивает, — святки, что ли, у вас?
— Нет, — говорю, — я в своем собственном виде, сударыня. А что ежели я и по-человечьи говорить, умею да хвостиком не виляю, так это потому, что потерся-таки я на людях маленько да и… в книжках-то, как и вы, читывал — хоть немного, а читывал…
Вижу смекает маленько и любопытно ей все это очень.
— А теперь что же, бросили?
— Бросил, — говорю.
— Почему?
— А потому, — говорю, — что ерунда одна… Один говорит одно, другой — другое, третий — третье и все врут… Жизнь есть и живи…
— А как жить? — говорит. — Книги-то вот и научат…
— Нет, — говорю, — они только с толку сбивают, все в разные стороны тянут. Наплюй на них да и живи, как Бог на душу положит…
Гляжу, покосилась на скамейку, а не садится, потому, понимаешь, сесть одной, как быдто, конфузно, а меня посадить рядом — и того хуже… Потом, вижу, усмешечка эдакая по лицу пробежала…
— Ты, что же, здешний?
— Нет, — говорю, — с барки вон той, водолив… Поломка в пароходе вышла и стоим…
Ушла… Пошел и я к себе на барку, и еще пуще мне свет не мил стал — потому обидно, что оробел я пред ней. Что, боюсь я, что ли, чего? Нет, ничего… А оробел. Что она мне? Так с души и воротит, самому себе в рыло наплевать хочется…
Ну, черт с тобой, думаю, ладно, покажу же я себя!.. Самому на себя плевать нечего — что я не вольная птица, что ли? И смелости вдруг во мне открылось просто до бесконечности… Ну, а как пожалуйте на вынос, думаю, — тогда что? Потому чувствую, жить без нее не могу, точно околдовала она меня, проклятая. И такая на меня опять хмурость да тоска нашла, просто хоть на осину. Это всегда так с человеком бывает, когда он не знает, куда ему идти… А не знает потому, что привязанности в нем много, сам себе дорогу загородил…
И так вот протерзался я день, два… Наш механик приехал, да что-то не по мерке там отлили, не годится штука-то… Хозяину депешу послали, чтобы другой пароход выслал… А он отвечает: все в разгоне, чинитесь, как знаете… И идет эта самая канитель, а мне просто сил нет. Потом, была не была, повидалася, думаю, и — пошел. Пришел и сел, да не за куст, а на самую, что ни на есть середину лавки — на, дескать, выкуси!..
Слышу, идет… Так у меня внутри все и задрожало, совладать с собой не могу, то ли от радости, то ли от злости… Увидала меня, нахмурилась.
— Чего ты тут все шляешься? — говорит.
— Извините, пожалуйста, сударыня… — говорю. — Я, дескать, не знал, что мешаю вам… Если мое присутствие, дескать, стесняет вас, я больше не приду…
Покраснела легонько.
— Кто вы такой? — спрашивает.
— Я, — говорю, — имел уже честь доложить вам, что я водолив, сударыня, — вон с той барки…
Глядит с удивлением эдак.
— Что это, — спрашивает, — святки, что ли, у вас?
— Нет, — говорю, — я в своем собственном виде, сударыня. А что ежели я и по-человечьи говорить, умею да хвостиком не виляю, так это потому, что потерся-таки я на людях маленько да и… в книжках-то, как и вы, читывал — хоть немного, а читывал…
Вижу смекает маленько и любопытно ей все это очень.
— А теперь что же, бросили?
— Бросил, — говорю.
— Почему?
— А потому, — говорю, — что ерунда одна… Один говорит одно, другой — другое, третий — третье и все врут… Жизнь есть и живи…
— А как жить? — говорит. — Книги-то вот и научат…
— Нет, — говорю, — они только с толку сбивают, все в разные стороны тянут. Наплюй на них да и живи, как Бог на душу положит…
Гляжу, покосилась на скамейку, а не садится, потому, понимаешь, сесть одной, как быдто, конфузно, а меня посадить рядом — и того хуже… Потом, вижу, усмешечка эдакая по лицу пробежала…