Из Иностранной комиссии позвонили еще весной.
— Поздравляем. Вы включены в состав делегации на конференцию писателей-антифашистов в Чехословакии. Поедете в сентябре, но анкеты нужно заполнить уже сейчас.
— В сентябре? — протянул я. — Знаете, в сентябре я никак не cмогу. У меня сдача сценария, чтение гранок, премьера спектакля, выступления перед читателями...
Дальше были недоуменные расспросы — как? Отказываетесь от такой удачи? Люди добиваются, а вы... это же всего неделя... Я снова что-то врал — да-да, занят ужасно, совсем зашиваюсь, в другой раз я бы с удовольствием, кому же неохота в Европу, но теперь — так неудачно получилось.
— Но вы же подавали заявление на туристскую поездку в Англию?
— Так это еще когда будет... Может, через год... А скорее, и вовсе не пустят.
— Ну, хорошо. Зайдите заполнить анкеты для Англии. А я позвоню в Москву, скажу, что в Чехословакию вы не можете.
Я очень надеялся, что никто не станет проверять мои отговорки и ловить на вранье. Сценарий был давно зарублен, гранки рассказа вычитаны и сданы несколько месяцев назад, пьеса не продвинулась в кишечнике Министерства культуры ни на сантиметр, и покупка летних туфель для подросшей дочери надвигалась на утлый семейный бюджет, как айсберг. Но не мог же я так прямо сознаться, что даже теперь, в 1974-м, шесть лет спустя после оккупации, мне было бы стыдно встретить живого чеха лицом к лицу.
Куда угодно — только не в Чехословакию!
Обычные интеллигентские самоуговоры — мы такие же подневольные, выбора нет, нас еще в 1917-м оккупировали — больше не действовали. Выбор был, и семь человек его сделали — вышли с плакатами на Красную площадь, отняли у нас, злодеи, уютную невиноватость. А ты? Ну, привез в Ленинград от Марка Поповского "Полдень" Горбаневской ("Дело о демонстрации 25 августа 1968"), ну, размножил этот здоровый том в пяти экземплярах и распространял его в Самиздате — и все? Не густо. Нет, в Чехословакию дорога была заказана. Наберут антифашистов и без меня.
Это дело теперь доходное, желающих хватит.
Во время Пражской весны, в пору надежд, у нас произошла занятная встреча с чешской парой, посетившей Ленинград. Анатолий Найман описал этот эпизод в очерке "Один, двое, трое" (журнал "Новый мир", 1996, №11).
"Весенним днем 1968 года три молодых человека зашли в ресторан пообедать. Все трое ленинградцы, ресторан тоже ленинградский. Между ними и чешской парой за соседним столиком завязывается разговор, пара пересаживается к ним. Всем по тридцать — годом больше, годом меньше. Чехи чувствуют себя именинниками, и ленинградцы их чувства разделяют — время Пражской весны. В конце обеда чешка спрашивает, не знают ли они лично Иосифа Бродского, перед судьбой и стихами которого она и муж преклоняются. Один из ленинградцев говорит, что это он. Чехи не верят. Впятером они идут на улицу Пестеля, Бродский выносит паспорт. Затем они покупают несколько бутылок пива и отправляются на Разъезжую, домой к другому участнику истории, Игорю Ефимову.
За пивом чехи рассказывают, что такое свобода. Поженившись, они сняли комнату, и время от времени их вызывали в районное отделение госбезопасности дать объяснения по поводу той или иной фразы, которую они произнесли один другому наедине. На них доносила квартирная хозяйка, чего от них не только не скрывали, но подавали как образец выполнения гражданского долга, каковой, согласно обычаям страны и национальному характеру, ничем дурным — так, чтобы это скрывать, — быть не может. Когда начались перемены, они первым делом вывалили на хозяйку — на кухне, открыто, громким голосом — весь запас своего антикоммунизма и антисоветизма, а главные положения написали на отдельном листе и вывесили его в передней. Также и дворника до сих пор не отказывают они себе в удовольствии называть при встрече "пан доносчик".
Вообще-то в начале литературной карьеры отношения мои с Иностранной комиссией Союза писателей складывались приветливо. Чем-то я, видно, попадал в нужную клетку пропагандистского шитья, чем-то устраивал. Молодость, незамешанность во всей прошлой крови, легкое фрондерство, немного по-английски. А главное, нужен ведь был при встречах с въедливыми иностранцами хотя бы один, кто сумел бы к месту и без запинки произнести все эти тарабарские слова — экзистенциализм, трансцендентализм, эзотерический, экзотерический, эйкуменический, эсхатологический, сумел бы не перепутать (будь они неладны!) Шеллинга, Шиллера, Шопенгауэра, Штейнера, Шлимана, Шпенглера, Шардена. И при этом нормально одет, не напивается, при бороде, правда, но волос короткий, имеет семью, работал инженером... Годится, годится.
Первое крупное испытание состоялось осенью 1965-го: участие в симпозиуме-встрече с финскими писателями. "Проблемы современного романа" или что-то в этом роде. С их стороны выступила Эва Пейнанен и пятнадцать минут остроумно рассказывала о том, как трудно работать над крупными вещами в маленькой стране. С нашей — критик Бурцев полтора часа читал по бумажке набор банальностей и общих мест, которые он до этого три недели (как нам объявляли на подготовительных совещаниях) сортировал и увязывал в гладкие словесные тюки на даче в Комарове. Глава финской делегации Кай Лайтинен вслух поразмышлял о Камю и Булгакове. Критик Якименко (специалист по Шолохову) объяснил гостям, что ничего путного они создать не смогут, пока не отдадут свое перо на службу революционному пролетариату. Юрий Бондарев сказал, что стыдно заниматься сюрреалистическим трюкачеством и копаться в больной психологии всяких там холденов колфилдов, когда половина человечества голодает. Поэт Ласси Нуми сознался, что он совершенно ошеломлен страстной убежденностью предыдущих ораторов, что у него нет опыта сопротивления такому напору и что ему понадобится не меньше недели, чтобы прийти в себя, вернуться в привычный мир сомнений, ассоциаций, самоанализа, аллюзий.
Все это необычайно рассердило писателя Федора Абрамова. Федя Абрамов был как бы простая душа и очень любил правду. Как раз за два года до этого он опубликовал повесть "Вокруг да около" (журнал "Нева", №1, 1963), в которой правдиво описал, как председатель колхоза сумел в критический момент нагрянувших дождей выманить колхозников на уборку погибающего сена, пообещав ограбить их не на пять шестых от убранного, а всего лишь на две трети. Крестьяне ринулись в поля как безумные и убрали все в мгновение ока. Но на председателя разгневалось районное партийное начальство, на Абрамова обрушился в своей речи сам Хрущев, и несколько месяцев он был в опале. Но теперь Хрущев был сброшен, и наш правдолюбец снова обрел голос.
— Вот мы тут говорим, красиво рассуждаем вокруг да около, — начал он. — Всякие там "проблемы отчуждения", "образные трансформации"... Но почему же молчим о главном? Почему не хотим вспоминать, что было между нами 25 лет назад?
Он обвел притихших литераторов тяжелым взглядом из-под чуба, засопел:
— ...В мою жизнь финн вошел в тридцать девятом году. Я был совсем мальчишкой, учился в университете... Книги читал, мирно овладевал знаниями... И вдруг ворвался финн: с гранатой, пистолетом, с ножом на поясе... За что? Что я ему сделал? Начали рваться снаряды, рушиться дома. Полилась невинная кровь... Не должны мы забывать об этом, братья писатели, не должны...
Следа не осталось от традиционной финской флегматичности в мистере Лайтинене, когда он ринулся к микрофону. Сверкая глазами и лысиной, щурясь так, словно ловил Федю на мушку в амбразуре дота, он начал поливать нас очередями гортанных чухонских звуков.
— О да, мы помним... Мы не говорим вслух, как не говорят с преступником о его прежних грехах... Ваш союз с Гитлером, захват Восточной Польши... И миллионная русская армия с танками и гаубицами, брошенная на нашу маленькую страну... И штабеля трупов на линии Маннергейма, и горящий Выборг, и голодные дети, и...
Из Иностранной комиссии позвонили еще весной.
— Поздравляем. Вы включены в состав делегации на конференцию писателей-антифашистов в Чехословакии. Поедете в сентябре, но анкеты нужно заполнить уже сейчас.
— В сентябре? — протянул я. — Знаете, в сентябре я никак не cмогу. У меня сдача сценария, чтение гранок, премьера спектакля, выступления перед читателями...
Дальше были недоуменные расспросы — как? Отказываетесь от такой удачи? Люди добиваются, а вы... это же всего неделя... Я снова что-то врал — да-да, занят ужасно, совсем зашиваюсь, в другой раз я бы с удовольствием, кому же неохота в Европу, но теперь — так неудачно получилось.
— Но вы же подавали заявление на туристскую поездку в Англию?
— Так это еще когда будет... Может, через год... А скорее, и вовсе не пустят.
— Ну, хорошо. Зайдите заполнить анкеты для Англии. А я позвоню в Москву, скажу, что в Чехословакию вы не можете.
Я очень надеялся, что никто не станет проверять мои отговорки и ловить на вранье. Сценарий был давно зарублен, гранки рассказа вычитаны и сданы несколько месяцев назад, пьеса не продвинулась в кишечнике Министерства культуры ни на сантиметр, и покупка летних туфель для подросшей дочери надвигалась на утлый семейный бюджет, как айсберг. Но не мог же я так прямо сознаться, что даже теперь, в 1974-м, шесть лет спустя после оккупации, мне было бы стыдно встретить живого чеха лицом к лицу.
Куда угодно — только не в Чехословакию!
Обычные интеллигентские самоуговоры — мы такие же подневольные, выбора нет, нас еще в 1917-м оккупировали — больше не действовали. Выбор был, и семь человек его сделали — вышли с плакатами на Красную площадь, отняли у нас, злодеи, уютную невиноватость. А ты? Ну, привез в Ленинград от Марка Поповского "Полдень" Горбаневской ("Дело о демонстрации 25 августа 1968"), ну, размножил этот здоровый том в пяти экземплярах и распространял его в Самиздате — и все? Не густо. Нет, в Чехословакию дорога была заказана. Наберут антифашистов и без меня.
Это дело теперь доходное, желающих хватит.
Во время Пражской весны, в пору надежд, у нас произошла занятная встреча с чешской парой, посетившей Ленинград. Анатолий Найман описал этот эпизод в очерке "Один, двое, трое" (журнал "Новый мир", 1996, №11).
"Весенним днем 1968 года три молодых человека зашли в ресторан пообедать. Все трое ленинградцы, ресторан тоже ленинградский. Между ними и чешской парой за соседним столиком завязывается разговор, пара пересаживается к ним. Всем по тридцать — годом больше, годом меньше. Чехи чувствуют себя именинниками, и ленинградцы их чувства разделяют — время Пражской весны. В конце обеда чешка спрашивает, не знают ли они лично Иосифа Бродского, перед судьбой и стихами которого она и муж преклоняются. Один из ленинградцев говорит, что это он. Чехи не верят. Впятером они идут на улицу Пестеля, Бродский выносит паспорт. Затем они покупают несколько бутылок пива и отправляются на Разъезжую, домой к другому участнику истории, Игорю Ефимову.
За пивом чехи рассказывают, что такое свобода. Поженившись, они сняли комнату, и время от времени их вызывали в районное отделение госбезопасности дать объяснения по поводу той или иной фразы, которую они произнесли один другому наедине. На них доносила квартирная хозяйка, чего от них не только не скрывали, но подавали как образец выполнения гражданского долга, каковой, согласно обычаям страны и национальному характеру, ничем дурным — так, чтобы это скрывать, — быть не может. Когда начались перемены, они первым делом вывалили на хозяйку — на кухне, открыто, громким голосом — весь запас своего антикоммунизма и антисоветизма, а главные положения написали на отдельном листе и вывесили его в передней. Также и дворника до сих пор не отказывают они себе в удовольствии называть при встрече "пан доносчик".
Вообще-то в начале литературной карьеры отношения мои с Иностранной комиссией Союза писателей складывались приветливо. Чем-то я, видно, попадал в нужную клетку пропагандистского шитья, чем-то устраивал. Молодость, незамешанность во всей прошлой крови, легкое фрондерство, немного по-английски. А главное, нужен ведь был при встречах с въедливыми иностранцами хотя бы один, кто сумел бы к месту и без запинки произнести все эти тарабарские слова — экзистенциализм, трансцендентализм, эзотерический, экзотерический, эйкуменический, эсхатологический, сумел бы не перепутать (будь они неладны!) Шеллинга, Шиллера, Шопенгауэра, Штейнера, Шлимана, Шпенглера, Шардена. И при этом нормально одет, не напивается, при бороде, правда, но волос короткий, имеет семью, работал инженером... Годится, годится.
Первое крупное испытание состоялось осенью 1965-го: участие в симпозиуме-встрече с финскими писателями. "Проблемы современного романа" или что-то в этом роде. С их стороны выступила Эва Пейнанен и пятнадцать минут остроумно рассказывала о том, как трудно работать над крупными вещами в маленькой стране. С нашей — критик Бурцев полтора часа читал по бумажке набор банальностей и общих мест, которые он до этого три недели (как нам объявляли на подготовительных совещаниях) сортировал и увязывал в гладкие словесные тюки на даче в Комарове. Глава финской делегации Кай Лайтинен вслух поразмышлял о Камю и Булгакове. Критик Якименко (специалист по Шолохову) объяснил гостям, что ничего путного они создать не смогут, пока не отдадут свое перо на службу революционному пролетариату. Юрий Бондарев сказал, что стыдно заниматься сюрреалистическим трюкачеством и копаться в больной психологии всяких там холденов колфилдов, когда половина человечества голодает. Поэт Ласси Нуми сознался, что он совершенно ошеломлен страстной убежденностью предыдущих ораторов, что у него нет опыта сопротивления такому напору и что ему понадобится не меньше недели, чтобы прийти в себя, вернуться в привычный мир сомнений, ассоциаций, самоанализа, аллюзий.
Все это необычайно рассердило писателя Федора Абрамова. Федя Абрамов был как бы простая душа и очень любил правду. Как раз за два года до этого он опубликовал повесть "Вокруг да около" (журнал "Нева", №1, 1963), в которой правдиво описал, как председатель колхоза сумел в критический момент нагрянувших дождей выманить колхозников на уборку погибающего сена, пообещав ограбить их не на пять шестых от убранного, а всего лишь на две трети. Крестьяне ринулись в поля как безумные и убрали все в мгновение ока. Но на председателя разгневалось районное партийное начальство, на Абрамова обрушился в своей речи сам Хрущев, и несколько месяцев он был в опале. Но теперь Хрущев был сброшен, и наш правдолюбец снова обрел голос.
— Вот мы тут говорим, красиво рассуждаем вокруг да около, — начал он. — Всякие там "проблемы отчуждения", "образные трансформации"... Но почему же молчим о главном? Почему не хотим вспоминать, что было между нами 25 лет назад?
Он обвел притихших литераторов тяжелым взглядом из-под чуба, засопел:
— ...В мою жизнь финн вошел в тридцать девятом году. Я был совсем мальчишкой, учился в университете... Книги читал, мирно овладевал знаниями... И вдруг ворвался финн: с гранатой, пистолетом, с ножом на поясе... За что? Что я ему сделал? Начали рваться снаряды, рушиться дома. Полилась невинная кровь... Не должны мы забывать об этом, братья писатели, не должны...
Следа не осталось от традиционной финской флегматичности в мистере Лайтинене, когда он ринулся к микрофону. Сверкая глазами и лысиной, щурясь так, словно ловил Федю на мушку в амбразуре дота, он начал поливать нас очередями гортанных чухонских звуков.
— О да, мы помним... Мы не говорим вслух, как не говорят с преступником о его прежних грехах... Ваш союз с Гитлером, захват Восточной Польши... И миллионная русская армия с танками и гаубицами, брошенная на нашу маленькую страну... И штабеля трупов на линии Маннергейма, и горящий Выборг, и голодные дети, и...