Нобелевский тунеядец - Ефимов Игорь Маркович 9 стр.


Другое дело — Чехословакия. Там уже иностранец свой, прирученный, дисциплину понимает. Туда можно послать и без особого разбора.

— ...Одно только вышло неудачно, — говорит Полевой. — Самолет у нас неудобный. Прилетает в Прагу слишком рано. Придется шесть часов ждать самолета на Братиславу. Поэтому я попросил Валю обменять билеты на более поздний рейс. Валя, пойди сюда, покажись ребятам. Подъезжайте завтра в два часа к кассам Аэрофлота (Валя, дай им адрес), и она вам вручит билеты на другой рейс. Тоже на воскресенье, но позже. Иду, Кайсын, иду, не волнуйся...

Он уходит к машине, плюхается на сиденье рядом с изнемогающим от жары и перепоя Кулиевым, и "Волга" увозит их к каким-то особо привилегированным, секретно-потайным дверям банка с иностранной валютой, которые откроются только для них в любое время дня и ночи. Я смотрю ему вслед, смотрю на железные желваки рижского Гарри, на пухлые щечки киевского Романа... Мы полетим вместе в самолете. Будем вместе целую неделю — на заседаниях, в гостинице, в ресторане, в автобусе. Они будут говорить. Мне придется слушать. И еще потом к ним подключится героический освободитель в военном мундире — Гофман. И за все это не будет даже Праги.

Боже мой, зачем я здесь? Как я мог согласиться?

Но поздно, поздно...

2. Суббота

 В открытое окно троллейбуса залетают брызги поливальной машины. Еще рано, свежо, приятно. Но вдруг начинает сильно печь под сиденьем. Раньше я в таких случаях наивно ходил к водителю, пытался объяснить, что он, наверно случайно, включил отопление. Водитель только отмахивался. Потом мне растолковали: для выполнения плана им бывает нужно иногда сжечь побольше электричества. А зимой можно, наоборот, попасть на кампанию экономии электроэнергии и час коченеть в неотапливаемой электричке. Теперь я знаю, что ничего с этим поделать нельзя — только пересесть на сиденье, под которым нет печки.

Троллейбус ныряет под железнодорожный мост в начале Дмитровского шоссе. Я невольно сжимаюсь, скашиваю глаза в окно. Два года назад в этом месте произошла авария. Рядом с троллейбусом этого же маршрута под мост въехала грузовая платформа с бетонной конструкцией. Высота конструкции оказалась выше допустимой в этом месте дороги. (Знак, обозначающий размеры пролета под мостом, был повешен в нелепом месте, где-то в стороне, над тротуаром, так что водитель платформы не мог увидеть его за троллейбусом.) Удар был настолько силен, что секцию моста сбросило с опор. Она упала на троллейбус и сплющила всех, кто был в задней части. Что-то меня задержало в тот день, и я ехал на пятнадцать минут и три троллейбуса позже обычного.

Когда я потом добрался все же до общежития Литературного института, по коридорам все еще бегал студент из Закавказья, показывал всем окровавленные руки и кричал: "Есть Бог! Есть Бог!" Оказывается, за минуту до катастрофы он перешел от задних дверей к передним. Кровь была чужая — помогал вытаскивать раздавленных. Тех, чей Бог, видимо, зазевался, недосмотрел.

Опоздать на злополучный троллейбус было моей второй удачей того года. Первая: попал на Высшие литературные курсы (ВЛК) при Московском Литинституте. Как раз в тот момент, когда все возможности литературных заработков иссякли, испарились, закрылись, исчезли. А на курсах давали стипендию, равную инженерской зарплате. И бесплатную, большую, отдельную комнату в общежитии. И показывали заграничные фильмы, недоступные прочим смертным. И за все эти блага ничего не нужно было делать — только посещать время от времени лекции и семинары. 24 часа в неделю. Но, освоив несколько трюков и достаточно обнаглев, можно было ограничиться и четырьмя—шестью часами. Что я впоследствии и делал.

По замыслу эти курсы должны были снабдить провинциальных литераторов начатками культурных знаний. Познакомить бывших инженеров, мелиораторов, рыбаков, подрывников, бухгалтеров, охотников, занесенных причудами судьбы в ряды советских писателей, с историей мировой живописи, музыки, литературы, кино, подучить языкам (и прежде всего — русскому), накачать еще раз диалектическим материализмом и политэкономией.

Съезжались по одному, по два человека из всех союзных республик. Плюс: якут, мордвин, чуваш, ингуш, чеченец, балкарец, плюс двое монголов. Остальные — русские. Всего сорок два человека — по числу комнат на седьмом этаже общежития. Две комнаты имели отдельную прихожую-коридор и отдельную уборную — они были отведены для женщин. Считалось, что поселить женщину-писательницу в какую-то другую комнату, кроме этих двух, невозможно. Что простая одинарная дверь — слишком слабая защита от общежитской вольницы. Так и получалось, что в каждом наборе слушателей было сорок литераторов и две литераторши. Хотя литераторам-мужчинам разрешалось привозить на некоторое время жен и селить их в своих комнатах. Но уж в этом случае администрация как бы слагала с себя ответственность за охрану их добродетели. А женские уборные были и этажом ниже — всегда можно добежать.

Кстати, кажется, никто из социологов не пытался еще определить, какой процент вольного советского населения составляют бывшие заключенные и бывшие охранники. И как это связано с чертами тюремной ментальности, столь густо пронизывающими советскую жизнь. Из таких черт две особенно бросаются в глаза: начальственная роль вахтера и превращение уборной в трудно доступное благо.

Психологически вахтер всегда главнее того, кого он пропускает (или не пропускает) — на службу, в учреждение, в общежитие. Каждому советскому человеку знаком тот легкий толчок облегчения в груди, когда очередной страж, изучив пропуск, открывает перед ним калитку, дает пройти. Проходная — это всегда сгущенное поле возможного унижения, и многие бывшие лагерные надзиратели (а именно им отдана эта профессия на откуп) с упоением используют открывающиеся здесь перспективы. В Ленинградской публичной библиотеке многие годы на вахте сидела страшная баба, смешивавшая посетителей с грязью за любую неточность в предъявляемых документах, за попытку пронести в библиотеку книгу, необходимую для работы, просто за незнание каких-то правил, менявшихся каждый год. Если мимо проходили, переговариваясь, мужчина и женщина, она кричала, что библиотека не место для свиданок. Даже крошечную дамскую сумочку требовала открыть и устраивала быстрый и умелый обыск.

До сих пор не понимаю, каким образом мимо нее ухитрялся проскальзывать Бродский. Видимо, помогала зэковская закваска. Ведь у него даже не было институтского диплома, необходимого для получения читательского билета. Однажды я увидел его быстро идущим по проходу литературного зала. Кого-то он высматривал. Я поманил его к своему столу и открыл лежавшую передо мной папку.

— Хочешь посмотреть, что люди читают в Публичке?

В папке лежала машинопись его поэмы "Памяти Т.Б.", только что полученная мною от машинистки, делавшей распечатку для самиздата.

Он довольно хмыкнул, возвел глаза к потолку ("ну и совпадение!"), потом достал авторучку и исправил в одной строчке "ибо" на "либо".

Часто вахтер пытается — и не без успеха — расширить свои прерогативы. В бытность мою инженером я однажды снимал на территории НИИ любительский фильм к новогоднему вечеру — вахтер выскочил из своей будки и "арестовал" всю нашу съемочную группу. (А не шпионы ли?) В издательстве "Детская литература" крашеная старуха, не имевшая даже статуса вахтера, а числившаяся просто гардеробщицей, каждый раз пыталась заставить меня сказать, к кому я иду. Наша взаимная ненависть крепла год от года. И хотя я так и не поддался ей, комок злобы накипал в горле уже на подходе к издательству. Я помнил ее — и одно это было унизительно.

О верхушке же этой касты, о швейцарах гостиниц и ресторанов, можно написать огромный трактат-исследование — когда-нибудь в другой раз.

Доступ к уборной — тоже не такая простая штука, тоже подчинен тюремной шкале ценностей.

Все авторы, писавшие о тюрьме и лагере, подчеркивают, что там отправление естественных потребностей — благо, которое надо еще заслужить. Что "добрый" тюремщик может и три раза вывести заключенного на оправку, а осерчает за что-то — и одного раза не дождешься. Что параша в общей камере есть естественный центр бытия и удаленность от параши отражает место заключенного во внутрикамерной иерархии.

Другое дело — Чехословакия. Там уже иностранец свой, прирученный, дисциплину понимает. Туда можно послать и без особого разбора.

— ...Одно только вышло неудачно, — говорит Полевой. — Самолет у нас неудобный. Прилетает в Прагу слишком рано. Придется шесть часов ждать самолета на Братиславу. Поэтому я попросил Валю обменять билеты на более поздний рейс. Валя, пойди сюда, покажись ребятам. Подъезжайте завтра в два часа к кассам Аэрофлота (Валя, дай им адрес), и она вам вручит билеты на другой рейс. Тоже на воскресенье, но позже. Иду, Кайсын, иду, не волнуйся...

Он уходит к машине, плюхается на сиденье рядом с изнемогающим от жары и перепоя Кулиевым, и "Волга" увозит их к каким-то особо привилегированным, секретно-потайным дверям банка с иностранной валютой, которые откроются только для них в любое время дня и ночи. Я смотрю ему вслед, смотрю на железные желваки рижского Гарри, на пухлые щечки киевского Романа... Мы полетим вместе в самолете. Будем вместе целую неделю — на заседаниях, в гостинице, в ресторане, в автобусе. Они будут говорить. Мне придется слушать. И еще потом к ним подключится героический освободитель в военном мундире — Гофман. И за все это не будет даже Праги.

Боже мой, зачем я здесь? Как я мог согласиться?

Но поздно, поздно...

2. Суббота

 В открытое окно троллейбуса залетают брызги поливальной машины. Еще рано, свежо, приятно. Но вдруг начинает сильно печь под сиденьем. Раньше я в таких случаях наивно ходил к водителю, пытался объяснить, что он, наверно случайно, включил отопление. Водитель только отмахивался. Потом мне растолковали: для выполнения плана им бывает нужно иногда сжечь побольше электричества. А зимой можно, наоборот, попасть на кампанию экономии электроэнергии и час коченеть в неотапливаемой электричке. Теперь я знаю, что ничего с этим поделать нельзя — только пересесть на сиденье, под которым нет печки.

Троллейбус ныряет под железнодорожный мост в начале Дмитровского шоссе. Я невольно сжимаюсь, скашиваю глаза в окно. Два года назад в этом месте произошла авария. Рядом с троллейбусом этого же маршрута под мост въехала грузовая платформа с бетонной конструкцией. Высота конструкции оказалась выше допустимой в этом месте дороги. (Знак, обозначающий размеры пролета под мостом, был повешен в нелепом месте, где-то в стороне, над тротуаром, так что водитель платформы не мог увидеть его за троллейбусом.) Удар был настолько силен, что секцию моста сбросило с опор. Она упала на троллейбус и сплющила всех, кто был в задней части. Что-то меня задержало в тот день, и я ехал на пятнадцать минут и три троллейбуса позже обычного.

Когда я потом добрался все же до общежития Литературного института, по коридорам все еще бегал студент из Закавказья, показывал всем окровавленные руки и кричал: "Есть Бог! Есть Бог!" Оказывается, за минуту до катастрофы он перешел от задних дверей к передним. Кровь была чужая — помогал вытаскивать раздавленных. Тех, чей Бог, видимо, зазевался, недосмотрел.

Опоздать на злополучный троллейбус было моей второй удачей того года. Первая: попал на Высшие литературные курсы (ВЛК) при Московском Литинституте. Как раз в тот момент, когда все возможности литературных заработков иссякли, испарились, закрылись, исчезли. А на курсах давали стипендию, равную инженерской зарплате. И бесплатную, большую, отдельную комнату в общежитии. И показывали заграничные фильмы, недоступные прочим смертным. И за все эти блага ничего не нужно было делать — только посещать время от времени лекции и семинары. 24 часа в неделю. Но, освоив несколько трюков и достаточно обнаглев, можно было ограничиться и четырьмя—шестью часами. Что я впоследствии и делал.

По замыслу эти курсы должны были снабдить провинциальных литераторов начатками культурных знаний. Познакомить бывших инженеров, мелиораторов, рыбаков, подрывников, бухгалтеров, охотников, занесенных причудами судьбы в ряды советских писателей, с историей мировой живописи, музыки, литературы, кино, подучить языкам (и прежде всего — русскому), накачать еще раз диалектическим материализмом и политэкономией.

Съезжались по одному, по два человека из всех союзных республик. Плюс: якут, мордвин, чуваш, ингуш, чеченец, балкарец, плюс двое монголов. Остальные — русские. Всего сорок два человека — по числу комнат на седьмом этаже общежития. Две комнаты имели отдельную прихожую-коридор и отдельную уборную — они были отведены для женщин. Считалось, что поселить женщину-писательницу в какую-то другую комнату, кроме этих двух, невозможно. Что простая одинарная дверь — слишком слабая защита от общежитской вольницы. Так и получалось, что в каждом наборе слушателей было сорок литераторов и две литераторши. Хотя литераторам-мужчинам разрешалось привозить на некоторое время жен и селить их в своих комнатах. Но уж в этом случае администрация как бы слагала с себя ответственность за охрану их добродетели. А женские уборные были и этажом ниже — всегда можно добежать.

Кстати, кажется, никто из социологов не пытался еще определить, какой процент вольного советского населения составляют бывшие заключенные и бывшие охранники. И как это связано с чертами тюремной ментальности, столь густо пронизывающими советскую жизнь. Из таких черт две особенно бросаются в глаза: начальственная роль вахтера и превращение уборной в трудно доступное благо.

Психологически вахтер всегда главнее того, кого он пропускает (или не пропускает) — на службу, в учреждение, в общежитие. Каждому советскому человеку знаком тот легкий толчок облегчения в груди, когда очередной страж, изучив пропуск, открывает перед ним калитку, дает пройти. Проходная — это всегда сгущенное поле возможного унижения, и многие бывшие лагерные надзиратели (а именно им отдана эта профессия на откуп) с упоением используют открывающиеся здесь перспективы. В Ленинградской публичной библиотеке многие годы на вахте сидела страшная баба, смешивавшая посетителей с грязью за любую неточность в предъявляемых документах, за попытку пронести в библиотеку книгу, необходимую для работы, просто за незнание каких-то правил, менявшихся каждый год. Если мимо проходили, переговариваясь, мужчина и женщина, она кричала, что библиотека не место для свиданок. Даже крошечную дамскую сумочку требовала открыть и устраивала быстрый и умелый обыск.

До сих пор не понимаю, каким образом мимо нее ухитрялся проскальзывать Бродский. Видимо, помогала зэковская закваска. Ведь у него даже не было институтского диплома, необходимого для получения читательского билета. Однажды я увидел его быстро идущим по проходу литературного зала. Кого-то он высматривал. Я поманил его к своему столу и открыл лежавшую передо мной папку.

— Хочешь посмотреть, что люди читают в Публичке?

В папке лежала машинопись его поэмы "Памяти Т.Б.", только что полученная мною от машинистки, делавшей распечатку для самиздата.

Он довольно хмыкнул, возвел глаза к потолку ("ну и совпадение!"), потом достал авторучку и исправил в одной строчке "ибо" на "либо".

Часто вахтер пытается — и не без успеха — расширить свои прерогативы. В бытность мою инженером я однажды снимал на территории НИИ любительский фильм к новогоднему вечеру — вахтер выскочил из своей будки и "арестовал" всю нашу съемочную группу. (А не шпионы ли?) В издательстве "Детская литература" крашеная старуха, не имевшая даже статуса вахтера, а числившаяся просто гардеробщицей, каждый раз пыталась заставить меня сказать, к кому я иду. Наша взаимная ненависть крепла год от года. И хотя я так и не поддался ей, комок злобы накипал в горле уже на подходе к издательству. Я помнил ее — и одно это было унизительно.

О верхушке же этой касты, о швейцарах гостиниц и ресторанов, можно написать огромный трактат-исследование — когда-нибудь в другой раз.

Доступ к уборной — тоже не такая простая штука, тоже подчинен тюремной шкале ценностей.

Все авторы, писавшие о тюрьме и лагере, подчеркивают, что там отправление естественных потребностей — благо, которое надо еще заслужить. Что "добрый" тюремщик может и три раза вывести заключенного на оправку, а осерчает за что-то — и одного раза не дождешься. Что параша в общей камере есть естественный центр бытия и удаленность от параши отражает место заключенного во внутрикамерной иерархии.

Назад Дальше