Когда же в залу вошла королева Игрейна, воцарилась тишина. Она была так прекрасна и так благородна, что не могла не вызвать всеобщего восхищения и любви. Утер раз взглянул на нее и не смог отвести глаз.
— Это союз львицы с шакалом, — сказал он мне.
— А в тебе, я полагаю, бьется львиное сердце?
— Как ты и задумал, мой мудрый Мерлин.
— Как я и задумал, любезный мой Утер.
С этой минуты и в продолжение всего пира Утер открыто ухаживал за Игрейной, от чего между Логрисом и Думнонией произошла война, которая продолжалась весь четыреста пятьдесят девятый год. В первом же сражении семья короля была взята в плен, но ему самому удалось бежать и с остатками своей армии укрыться в считавшейся неприступной крепости Тинтагель. Утер вошел к Игрейне, и так был зачат Артур. Осада Тинтагеля была долгой и трудной. Во время последнего приступа Утер убил короля, и гарнизон сложил оружие.
Страна думнонейцев была присоединена к Логрису. Утер стал приемным отцом обеих дочерей короля и Игрейны: Моргаузы, которой было тогда три года и которую он обещал в жены Лоту Оркнейскому для укрепления их союза, и двухлетней Морганы. Утер женился на Игрейне через пять месяцев после зачатия Артура.
Артур родился весной четыреста шестидесятого года, и Утер, верный своей клятве, отдал его мне на воспитание. Я дал ему кормилицу и поместил его в доме Эктора, человека простого и добродетельного, всецело мне преданного, — в стороне от королевского двора, в нескольких часах пути от города, так, чтобы иметь возможность постоянно видеть его. Эктор жил неподалеку от красивой и мощной крепости Камелот, в стране дуротригов, западной провинции Логриса, на самом краю земли, там, где полуостров Думнония присоединяется к Британии. Он был вдов, и у него был сын по имени Кэй.
Так в пятнадцать лет мне пришлось стать отцом, чтобы любить сына, воспитывать короля и создавать Человека.
Круглый Стол занимал целую залу в Кардуэльском дворце. Тяжелый и массивный, он был сделан из сердцевины дуба. Толстые лощеные доски, так плотно пригнанные друг к другу, что стыки между ними были едва заметны, опирались на обвязку из гигантских балок, к которым крепились ножки, похожие на маленькие резные колонны. Лучшие плотники и столяры Логриса многие месяцы, под моим руководством, работали на его постройке, собирая стол на том самом месте, где он должен был стоять, потому что его невозможно было сдвинуть с места — такой он был большой и громоздкий. Пятьдесят мест было за столом.
Пятьдесят один человек восседал за Круглым Столом. Среди них было три короля: Утер, Леодеган и Лот — и сорок семь бриттских вождей — по одному от каждого племени Логриса. От деметов, ордовиков и силуров с запада — из Уэльса. От думнонейцев с юго-запада. От дуротригов, белгов и регненсов с юга. От добуннов, катувеллаунов и атребатов из срединных областей. От корновиев, коритан и паризиев с севера. От кантиаков, триновантов и икенов с востока, а также от жителей Лондона, называемого также Августой, бывшего престола римского викария и первой столицы Логриса.
Я был пятьдесят первым.
— Короли и вожди, — сказал я им, — вы избраны сидеть за этим столом, поскольку облечены властью. Но вы не знаете ничего или почти ничего о том, что такое власть. Вам известны лишь ее простейшие условия: побеждать или быть побежденным, и ее первоначальные следствия: господство или порабощение, владение или отчуждение, радости жизни или смерть. Всё это знают и дикие звери, и в этом вы не отличаетесь от них, потому что данный человеку разум служит вам лишь для того, чтобы — при помощи сознательного расчета — умножить природную жестокость этого мира, отчего господство силы, слепая кровожадность, вражда, обман, охота и убийство — являющиеся естественными законами материи — превращаются в тиранию, безжалостность, ненависть, коварство, войну и хладнокровную резню. Таковы деяния разума, порабощенного материей. Но вы избраны еще и потому, что слывете справедливыми и честными в глазах ваших народов, а также потому, что — хотя в вас и слились дух и хаос, божественный закон под беззаконием и насилием — вам, может быть, удастся установить новый закон, новую власть, которая будет служить уже не одному человеку, ею обладающему, но всему человеческому роду, власть, которой должен будет подчиниться и сам король, какими бы ни были его добродетели и пороки. Война только еще началась. Но теперь это уже не война одного честолюбия против другого. Это война права против силы, света против тьмы, разума против природы, дьявола против людского невежества и Бога против своего собственного творения. Вы были орудиями смерти, а я сделаю вас орудиями вечности. Вы были ночной тенью, а будете солнечным днем без конца. Вы были раздором, а будете законом. Вы были ничем, а будете смыслом и разумом мира. Вы были железным веком, а приготовите век золотой, которого — я верю — никогда еще не было, но который — через вас, — может быть, настанет. Вы будете всем этим, ибо отныне вы — Круглый Стол.
Артур и Кэй сражались на легких деревянных мечах. Пятилетний Артур, стройный и ловкий, часто наносил восьмилетнему Кэю точные и быстрые удары, а тот, тяжелый и неповоротливый, немного медлительный, бил сплеча, не задумываясь, как будто рубил лес. В Артуре угадывались уже рослое и могучее тело его отца и красота Игрейны, от которой он взял правильный овал лица, светлую кожу, голубые глаза и густые темные волосы.
Кэй, раздраженный тем, как легко его побеждает ребенок, потерял всякое терпение и нанес боковой удар такой силы, что его противник, хотя и успел подставить меч, не сумел его отбить и сильно ушиб руку. Он не издал ни звука, но было видно, как трудно ему продолжать бой.
— Довольно, — сказал Эктор. — Кэй, ты опять злоупотребляешь своей силой; вспышка твоего уязвленного самолюбия доказывает лишь слабость твоего духа. Потому что ранний талант Артура — вместо того чтобы вдохновлять — унижает тебя и превращает честное соревнование в грубую и личную ссору. Уходи вон и не попадайся мне на глаза до вечера.
Кэй попросил прощения у Артура, который его с готовностью простил, и, пристыженный, ушел.
— Он не злой, — продолжал Эктор, обернувшись ко мне, — просто самолюбивый и порывистый.
— Не страшно, Эктор. И даже то, что ты называешь слабостью духа твоего сына, может оказаться полезным, если оно укрепляет дух Артура.
— Не всегда легко быть простым орудием, господин мой, как бы велика ни была цель. Я тоже отец, и Кэй иногда беспокоит меня. Быть может, ему будет дозволено получить хотя бы толику того учения, что так великодушно ты преподаешь Артуру?
— Кэй займет в Логрисе завидное положение, возможно, даже незаслуженно высокое. Однако даже по этой величайшей милости он не сможет получить королевского воспитания, и в еще меньшей степени, воспитания, данного этому королю. Это слишком тонкая алхимия, не терпящая присутствия инородных тел. В противном случае зачем бы я удалял Артура от двора? Ты говоришь, Эктор, что ты отец? Хорошо, я не мешаю тебе. К тому же ты мудр и добр — так воспитывай же своего сына и не беспокой меня. А теперь оставь нас одних.
После того как он ушел, Артур сказал мне с упреком:
— Эктор любит меня. И Кэй тоже, несмотря на свою вспыльчивость. Они для меня как отец и брат.
— Они только стражи твои, Артур. Утер и Игрейна — твои отец и мать по крови, а я — твой духовный отец. Такого рода разделение не ново в короткой истории Логриса и Уэльса. Привязанность Эктора, конечно же, нужна тебе, но не настолько, чтобы повлиять на твою судьбу.
— Для того ли ты отнял меня у моих родителей?
— Да, Артур. Ибо если хочешь владеть чьим-либо умом так, чтобы впоследствии он владел собой сам, нельзя воспитывать его посреди страстей. Твой отец — великий король, но в нем благородство неотделимо от жестокости, мудрость от безумия, расчет от безотчетного порыва — не мог же я взять какую-нибудь одну часть его, указав ее тебе в качестве образца, и отбросить, скрыв ее от тебя, другую, имеющую свое первобытное очарование. Поэтому-то он хотя и великий король, но не тот, что нужен для будущего мира, — в чем я как раз и вижу твое предназначение. Король деятельный и король-мечтатель — ибо праздная мечта бесплодна, а действие без мечты, сестры идеала, — бесцельно. Король, который возбудит страсти, но сам никогда им не поддастся, ибо в страстях есть покорность, а король подвластен лишь своей собственной воле. Но не чувствам. Любовь — наверное, самое благородное, что есть в человеке, само основание жизни и тайный смысл мира. Но как и все чувства, она недолговечна и непредсказуема. Правда не в чувстве, но в законе. И потому отныне и навеки назначение короля — блюсти закон.
— Я не уверен, что понимаю все это. Впрочем, если это моя судьба — я принимаю ее. Но моя мать, почему я разлучен с нею? Какая она, Мерлин? Можешь ли ты хотя бы описать мне ее?
Внезапно будущее Логриса и грядущее величие Круглого Стола словно померкло в моем сознании — передо мной сиротливо стоял маленький мальчик. И это взволновало меня, напомнив старинную боль, такой же бунт против Блэза и то, как — в возрасте Артура — я открыл для себя белый рай материнских рук.
— Каждый день она просит, чтобы я рассказал ей о тебе. Ты скоро ее увидишь. И будешь часто видеть. А теперь пойдем поохотимся, ты не против?
Он улыбался, весь озаренный внутренним светом. Среди детей человеческих я видел только одного ребенка, который превосходил его красотою: его единоутробную сестру Моргану.
— Почему люди умирают, Мерлин?
Моргана сидела под деревом, рассеянно перебирая на земле собранные целебные травы. Ее огромные зеленые глаза, блеск которых становился подчас невыносимым, были задумчивы и выражали зрелость ума, которая в соединении с глубокой печалью так странно сочеталась в этой маленькой семилетней девочке с нежностью и прелестью незакончившегося детства.
Нас окружал густой полумрак. Через широкий проем в лесной чаще, отлого спускавшейся к берегу, видны были залитые ярким солнечным светом стены Кардуэла и дальше — глубокий залив, который отделял земли силуров от страны белгов, расширялся к западу, пока совсем не терялся в Ирландском море.
— Почему люди умирают? — повторила Моргана. — Я еще так мала, но я все равно чувствую бег времени и смерть — так коротка жизнь.
— Конец одной жизни — это еще не конец времен, Моргана, а смерть одного человека — еще не смерть человечества.
— Но какое мне дело до того, что людской род бессмертен? — сказала она с гневом. — Ведь умру-то я, а не он. Ненавижу его. Человек — раб, смирившийся со своей судьбой, верящий, чтобы успокоить себя, всем тем глупостям относительно вечности, которые преподносят ему пустые мечтатели и лгуны. Во весь этот вздор о загробной жизни, про рай или ад на небесах, под землей или я не знаю еще где, про этих смешных или надменных богов Греции или Египта, жестоких — финикийских или карфагенских, самоустранившегося — еврейского или же безумного — христианского. Шумное скопище богов, открывающих своим приверженцам лишь глупость, безумие или извращенный вкус своих создателей. Неужели ты думаешь, что меня, Моргану, радует, что я буду увековечена таким человеком, чье единственное бессмертие в его неизменной глупости? Конец одной жизни — для нее самой — конец всего сущего; смерть не может быть этими нелепыми сказками, она — ужас, холод и ночь.
— Нужно постараться при помощи разума и своих рук построить крепость — защиту от холода и ночи, дом в пустоте. Нужно строить без устали, сколько есть сил. Это безусловный долг каждого, кто получил в удел разум, воображение и предвидение. Если эта попытка родит глупость или безрассудство — нужды нет. Мы должны побороть страх. Это вопрос собственного достоинства. Бессмертие человеческого рода, которое ты презираешь, — не что иное, как бессмертие этого состояния духа. Именно в этом и состоит связь и преемственность отдельных людей, рождающихся и умирающих в одиночестве, которое так страшит тебя. Именно в этом — вечность, а не в бессмертии одного тела или одного разума, о неизменности и вечной жизни которых ты мечтаешь, — даже если эти тело и разум, преисполненные гордости и высокомерия, принадлежат самому прекрасному, самому умному и проницательному и самому непокорному маленькому человечку, какой когда-либо рождался под солнцем. И наверное, даже это чудо творения не сочтет для себя дерзкой мою просьбу проявить хотя бы немного достоинства, о котором я говорил.
Она улыбнулась и скорчила гримаску в ответ на этот строгий комплимент. Потом как будто снова погрузилась в свои размышления. И вдруг сказала мне:
— Я думала о том, как устроена Вселенная.
— По-видимому, ты считаешь Птолемея жалким образчиком человеческого рода, а его «Географию» — нагромождением ошибок и заблуждений?
— И да и нет. Я думаю, как и он, что Земля круглая, потому что линия горизонта отступает по мере того, как мы хотим ее достигнуть, и потому еще, что на сфере, даже на самой маленькой, дороги не имеют конца. Так что наш мир может быть бесконечно велик в наших глазах и под нашими ногами — и ничтожно мал для нашего разума. Таким он видится мне. Потому что я думаю, что не он является центром Вселенной — но Солнце.
— Как ты пришла к этому заключению?
— После наших бесед об астрономии. Думаю, что ты и сам разделяешь это мнение, потому что ты больше настаивал на противоречиях птолемеевской системы, чем на ее внешней связности, хотя ты и представил мне эту космологию как вполне достойную веры, подкрепив ее философией Аристотеля, но умолчав, правда, при этом кое о чем, чтобы не испугать меня и не вселить ужас в мое сердце. Но я сама нашла этот ужас — путем умозаключений. Я полагаю, что все небесные тела — на разном расстоянии и с разной скоростью — вращаются вокруг Солнца, которое является неподвижным центром Вселенной, подобно тому как люди соединяются и движутся вокруг одного солнечного ядра, или центра притяжения, — каждый в зависимости от своих потребностей в движении, свете и тепле. И Земля, которую Птолемей считает центром Вселенной, не является исключением из общего правила и оказывается, таким образом, миром среди многих других миров. Она оборачивается вокруг Солнца за один день, двигаясь в таком направлении, что нам кажется, будто Солнце восходит на востоке и заходит на западе. Это дневное обращение сопровождается меньшим и более медленным поперечным отклонением и приближением — двусторонним движением, середину которого составляет время равноденствий, а крайние точки — время солнцестояний, полный же период занимает один год. Этим объясняются смена времен года, изменения в пути следования Солнца по небу, а также изменения долготы дней и ночей. Луна тоже обращается вокруг Солнца, совершая пока неясное для меня движение, пересекающее путь Земли, так что она находится то выше, то ниже, иногда ближе, чем мы, к Солнцу, а иногда — дальше, и принимает различные очертания, в зависимости от того, какую часть ее поверхности мы видим освещенной солнечным светом. И именно различные положения, которые попеременно занимают Земля и Луна относительно Солнца, создают затмения. Что же касается тех причудливых миров, которые Лукан называет «stellae vagae», а Ксенофонт — πλάνητες άστέρες, или «блуждающими звездами», то их движение также может быть признано упорядоченным, если предположить, что они — как и Земля — вращаются вокруг Солнца — на расстояниях и со скоростями, не схожими между собой. Я придумала все это, основываясь на твоем учении, а также на том неудовольствии, с каким ты излагал мне разные успокоительные теории. Таким образом я поняла, что твердость духа весьма редко сочетается с твердостью ума, ибо ум размышляет и желает знать истину, чего бы это ему ни стоило, тогда как дух предается мечтам и страшится открытий ума, разрушающих радужные картины абсолютной вечности и блаженства, которым он поклоняется.
— Чего ты боишься, маленькая Моргана? Того ли, что солнечный очаг важнее, чем та жизнь, что греется в его лучах?