— Как, чем дефективна?
— Груба, как кухарка!
— Подозревается во лжи!
— Бэлье стирайт — не полоскайт!
— С мальчиками шушукается!
— С Сережей гулять вечером ходила!
— Разговаривает по ночам!
— Пляток не сморкайт — в палец сморкайт!
— Позвольте, позвольте, — стараясь быть зычным, надрывался Малкин. — Разрешите… Так нельзя… Я, в свою очередь… Да позвольте же… — сердитым криком, — к порядку! Мне, со своей стороны… Я, как инструктор, должен позволить себе сделать, ну, скажем, маленькое замечание… Конечно, вековая распря между отцами и детьми… («Ну, какой я, к шуту, инструктор, когда я бухгалтер», — мгновенно и досадно пронеслось в голове). Я улавливаю у вас с детьми известную рознь. Здесь — в противовес другим детским домам — наблюдается известный разнобой.
— Никакого разнобоя нет. Какой разнобой? Какой разнобой? — затарахтела Зинаида Егоровна. — Если ребята грубы, дерзки, распущены во всех смыслах, то это не разнобой, а условия современной действительной жизни. Мы в этом — мы в этом не виноваты. Слышите — слышите, как шумят. Спокойно быть не могут — рев. Рев! Сплошной рев! Хулиганство! Распущенность!..
— При обсуждении такого — ну, скажем, важного вопроса, трудно… — начал было Малкин, но в столовую, шумя и торопясь, толкая друг друга, уже входили ребята.
Очевидно, собрания в зале и в спальне кончились одновременно. Малкин отметил напряженную сдержанность, углубленную серьезность лиц и еще тверже решил «выручить ребят из беды». Совсем как враги перед сражением, перед серьезным боем, горели безабажурные лампы.
— Ну-с, приступим, — сочувственно начал Малкин. — Кто же выступит, — ну, скажем, первый? Кто, так сказать, просит слова?
— Мы! Нам, девочкам… — почти исступленно крикнула девушка, севшая прямо против Малкина. — Нам слово!
— Я попрошу — я попрошу — прежде всего потише, — громко и вызывающе сказала Зинаида Егоровна. — Что за неприличный тон?
— Ну-с. Позвольте-с, — досадливо сопя, перебил Малкин. — Нельзя ли просить слова? Итак — слово девочкам. Только как же? Всем сразу, а?
В последних словах Малкина была улыбка; улыбка невидимыми мгновенными нитями пронеслась по комнате, и предбоевая напряженность ламп — круглых, толстых, с порывами к копоти — ламп без абажуров — пропала.
— Нюша, говори ты, — раздались голоса. — Нюша! Нюша! Просим.
— Ну, и скажу! Я вот говорить не умею, а скажу. В общем дело такое. По поводу этого ребенка мы, девочки, не знаем. Но только мы не виноваты. Старшие девочки все в один голос говорят, что мы не виноваты, а если свидетельничать — так всех, а не одну какую-нибудь, и Люся Оболенская тоже здесь ни при чем, и потом, почему подозрение, никто не понимает…
— Еще кто? — спросил Малкин — и снова услышал лампы.
— Я прошу слова, — сказала высокая девушка с обритой головой («Тиф, наверное, был», — подумал Малкин). — Да, Нюша права: мы не понимаем. То есть мы понимаем: это подозрение, конечно, результат личных отношений между Зинаидой Егоровной и другими учительницами и нами… Я думаю, что в других детских домах такого подозрения не могло быть.
— Все? — спросил Малкин. — Может, теперь мальчики?
— Как, чем дефективна?
— Груба, как кухарка!
— Подозревается во лжи!
— Бэлье стирайт — не полоскайт!
— С мальчиками шушукается!
— С Сережей гулять вечером ходила!
— Разговаривает по ночам!
— Пляток не сморкайт — в палец сморкайт!
— Позвольте, позвольте, — стараясь быть зычным, надрывался Малкин. — Разрешите… Так нельзя… Я, в свою очередь… Да позвольте же… — сердитым криком, — к порядку! Мне, со своей стороны… Я, как инструктор, должен позволить себе сделать, ну, скажем, маленькое замечание… Конечно, вековая распря между отцами и детьми… («Ну, какой я, к шуту, инструктор, когда я бухгалтер», — мгновенно и досадно пронеслось в голове). Я улавливаю у вас с детьми известную рознь. Здесь — в противовес другим детским домам — наблюдается известный разнобой.
— Никакого разнобоя нет. Какой разнобой? Какой разнобой? — затарахтела Зинаида Егоровна. — Если ребята грубы, дерзки, распущены во всех смыслах, то это не разнобой, а условия современной действительной жизни. Мы в этом — мы в этом не виноваты. Слышите — слышите, как шумят. Спокойно быть не могут — рев. Рев! Сплошной рев! Хулиганство! Распущенность!..
— При обсуждении такого — ну, скажем, важного вопроса, трудно… — начал было Малкин, но в столовую, шумя и торопясь, толкая друг друга, уже входили ребята.
Очевидно, собрания в зале и в спальне кончились одновременно. Малкин отметил напряженную сдержанность, углубленную серьезность лиц и еще тверже решил «выручить ребят из беды». Совсем как враги перед сражением, перед серьезным боем, горели безабажурные лампы.
— Ну-с, приступим, — сочувственно начал Малкин. — Кто же выступит, — ну, скажем, первый? Кто, так сказать, просит слова?
— Мы! Нам, девочкам… — почти исступленно крикнула девушка, севшая прямо против Малкина. — Нам слово!
— Я попрошу — я попрошу — прежде всего потише, — громко и вызывающе сказала Зинаида Егоровна. — Что за неприличный тон?
— Ну-с. Позвольте-с, — досадливо сопя, перебил Малкин. — Нельзя ли просить слова? Итак — слово девочкам. Только как же? Всем сразу, а?
В последних словах Малкина была улыбка; улыбка невидимыми мгновенными нитями пронеслась по комнате, и предбоевая напряженность ламп — круглых, толстых, с порывами к копоти — ламп без абажуров — пропала.
— Нюша, говори ты, — раздались голоса. — Нюша! Нюша! Просим.
— Ну, и скажу! Я вот говорить не умею, а скажу. В общем дело такое. По поводу этого ребенка мы, девочки, не знаем. Но только мы не виноваты. Старшие девочки все в один голос говорят, что мы не виноваты, а если свидетельничать — так всех, а не одну какую-нибудь, и Люся Оболенская тоже здесь ни при чем, и потом, почему подозрение, никто не понимает…
— Еще кто? — спросил Малкин — и снова услышал лампы.
— Я прошу слова, — сказала высокая девушка с обритой головой («Тиф, наверное, был», — подумал Малкин). — Да, Нюша права: мы не понимаем. То есть мы понимаем: это подозрение, конечно, результат личных отношений между Зинаидой Егоровной и другими учительницами и нами… Я думаю, что в других детских домах такого подозрения не могло быть.
— Все? — спросил Малкин. — Может, теперь мальчики?