— Ах, так! Понимаю. Что ж, короче говоря, вы направляете меня в Рим. Боюсь, что придется поехать, это, может быть, горячий след…
— Вы собираетесь ехать? Надеюсь, не сразу?..
— Завтра, самое позднее — послезавтра, потому что такое по телефону не передашь…
На этом мы и расстались. Когда у себя в мансарде я раздумывал над концепцией Барта, она показалась мне великолепной. Он выдвинул убедительную гипотезу и выбрался из тупика, вернув проблему на итальянскую почву и тем самым оставляя в стороне вопрос о французской истории с препаратом X. Обнаружил ли Дюнан катализатор в лаборатории на рю Амели или нет, уже роли не играло. Чем больше я над этим думал, тем сильней утверждался во мнении, что выстрел Барта мог попасть в цель. Препарат X существовал и действовал. Я в этом не сомневался. Как и в том, что такой метод устранения ведущих политиков вызвал бы непредвиденное по своим последствиям потрясение — и не только в Италии.
Эффект был бы сильнее, чем при «классическом» государственном перевороте. И дело одиннадцати вызывало у меня теперь неприязнь, близкую к отвращению. Там, где до этой минуты мерцала непонятная загадка, проступили контуры столь же заурядной, сколь и кровавой борьбы за власть. За оболочкой загадочности скрывалось политическое убийство.
Назавтра я поехал на рю Амели. Не знаю, почему я это сделал. Но около одиннадцати уже шагал по тротуару, останавливаясь перед витринами магазинов. Еще выезжая из Гаржа, я не был уверен, не изменю ли свое намерение, свернув в сторону Эйфелевой башни, чтобы попрощаться с Парижем. Но едва я выехал на бульвары, как перестал колебаться. Правда, найти рю Амели было непросто, я не знал этого района, не сразу удалось и поставить машину. Дом, где жил Дьюдонне Прок, я узнал еще до того, как увидел номер. Он выглядел почти таким, каким я его себе представлял. Старое, обреченное на снос здание с закрытыми окнами, со старомодными украшениями под крышей, с помощью которых архитекторы прошлого века придавали своим постройкам индивидуальность. Лавки оптики уже не существовало, спущенные жалюзи были заперты на замок. Возвращаясь, я остановился возле магазина игрушек. Пора было подумать о подарках, ведь я не собирался участвовать в дальнейшем следствии. Я решил передать Рэнди информацию, исходящую от Барта, и возвращаться в Штаты. Итак, я зашел, чтобы купить что-нибудь для мальчиков сестры — эта покупка могла послужить разумным оправданием моей вылазки на рю Амели. На полках поблескивала наша пестрая цивилизация в уменьшенных размерах. Я искал игрушки, памятные по собственному детству, но здесь была одна электроника, установки для запуска ракет, крошечные супермены в атакующих позициях дзюдо и каратэ. Дурачок, сказал я себе, для кого, собственно, ты покупаешь игрушки?
Я остановил свой выбор на парадных касках французских гвардейцев с плюмажами и игрушечной фигурке Марианны, так как в Детройте этого не было. Нагрузившись покупками, зашагал к машине и тут заметил на углу кондитерскую с белыми занавесками. В витрине отливал бронзой сооруженный из жареного миндаля Везувий. Он напомнил мне о тележке, мимо которой я проходил, направляясь из гостиницы на пляж. Я не был уверен, понравится ли горьковатый миндаль мальчишкам, но вошел и купил несколько кульков. Любопытно, подумалось мне, что именно здесь со мной попрощался Неаполь.
Я шел к машине, как бы медля, словно не отрешившись от чего-то до конца, но от чего, собственно? Сам не знаю, может, от ощущения стерильности загадки, которое я, сам того не осознавая, до сих пор все же испытывал. Швырнул покупки на заднее сиденье и, закрывая дверцу, простился с рю Амели. Мог ли я еще сомневаться в словах Леклерка, в гипотезе Барта? Какие-то смутные, не поддающиеся выражению мысли роились у меня в голове, но мог ли я предположить, что какая-то невероятная догадка озарит меня, что я свяжу воедино детали, которые никто не связал, и в этом озарении доберусь до неведомой никому истины?!
Здесь еще сохранился кусочек старого Парижа, хотя и его сотрет с лица земли шествие таких гигантов, как кварталы у площади Дефанс. Мне расхотелось даже смотреть на Эйфелеву башню. Доктор Дюнан наверняка сейчас трудился в своей лаборатории среди фарфора и никеля. Мне почудилось, что я вижу его в пластиковом шлеме, волочащего за своим синтетическим коконом кольчатый шланг, по которому ему качают воздух, глаза его поблескивают над колбами дистилляторов. Это мне было знакомо: у нас в Хьюстоне имелись великолепные лаборатории и стерильно чистые нефы ракетных храмов.
Мне надоело стоять и смотреть вокруг. Как перед стартом, когда через секунды все должно рухнуть вниз. Взяла такая тоска, что я быстро сел за руль, но, прежде чем успел включить зажигание, вдруг засвербило в носу. Минуту я со злостью задерживал дыхание, пока не зачихал. Над крышами прокатился гром, потемнело, ливень повис в воздухе, я вытирал нос и чихал, теперь уже посмеиваясь над собой. Пора цветения растений, с которой я распрощался в Италии, настигла меня в Париже, а перед грозой бывает хуже всего. Из ящичка на передней панели я достал таблетку плимазина, и она горькими крошками застряла у меня в горле. Не найдя ничего лучшего под рукой, я разорвал кулек с миндалем и, жуя его, покатил под проливным дождем в Гарж. Я не спешил, такая езда мне по душе, на автостраде дождь грязным серебром дымился в свете фар, гроза оказалась бурной и короткой. Когда вышел из машины возле дома, ливень уже прекратился.
Но и этот день мне не суждено было уехать. Спускаясь в столовую, я поскользнулся на лестнице, начищенной до блеска служанкой-испанкой, и ухнул по ступенькам вниз. И тут же согнулся в три погибели — крестец напомнил о себе. За столом, болтая со старой дамой, я пытался не обращать на это внимания. Она уверяла меня, что я ушиб позвонок, в этих случаях лучше всего помогает серный цвет — универсальное средство от суставных недомоганий, стоит только всыпать его под рубашку. Я поблагодарил ее за серу и, понимая, что в таком состоянии не могу лететь в Рим, принял предложение Барта, который вызвался отвезти меня к знаменитому массажисту.
Провожаемый всеобщим сочувствием, я кое-как дотащился до мансарды и, словно инвалид, взгромоздился на кровать. Выбрав позицию, при которой боль утихла, я заснул, но проснулся от собственного чихания. Ноздри были забиты едкой пылью, каким-то образом очутившейся в подушке. Я вскочил с кровати, забыв про крестец, и ойкнул от боли. Подумал было, что это какие-нибудь инсектициды, всыпанные от излишнего рвения в мою постель служанкой, но это было всего лишь универсальное средство от ломоты в костях, которым юный Пьер решил меня вылечить. Я вытряхнул из постели желтый порошок, натянул на голову одеяло и снова заснул под монотонный шум дождя по крыше. А на завтрак спускался по лестнице, словно по обледенелому трапу китобойного судна, сражающегося с арктическим штормом, — запоздалая предосторожность.
Массажист, к которому Барт меня доставил, оказался американским негром. Он сделал мне рентгеновский снимок и, закрепив его в зажимах над столом процедур, принялся за меня своими ручищами. Пронзительная боль длилась недолго, и я уже без посторонней помощи сполз со стола и удостоверился в том, что мне действительно полегчало. Пришлось полежать у него еще полчаса, после чего в ближайшем отделении «Эйр Франс» я купил билет на вечерний рейс. Попытался созвониться с Рэнди, но в гостинице его не оказалось, и я попросил сообщить ему о моем звонке. Уже в Гарже сообразил, что нечего подарить Пьеру, и пообещал прислать ему из Штатов свой космический шлем, после чего попрощался со всей семьей Бартов и укатил в Орли. Там зашел в «Флероп», где попросил послать цветы мадам Барт, а затем, обложившись американскими газетами, устроился в зале ожидания. Я сидел и сидел, но на посадку почему-то все не приглашали. О своем деле я уже думал как о далеком прошлом. Чем теперь займусь, я не знал и попытался придать этому незнанию какую-то прелесть, правда, без особого успеха.
Время вылета между тем миновало, а из динамиков по-прежнему доносились только какие-то неразборчивые извинения. Потом появилась стюардесса, чтобы сообщить огорчительную весть: Рим не принимает. Началась лихорадочная суета, телефонные звонки, пока не выяснилось, что Рим вообще-то принимает, но только машины «Алиталии», «БЕА» и американских линий, зато «Свиссэйр», «САС» и мой «Эйр Франс» задерживают вылет. Это была, кажется, какая-то форма забастовки наземного персонала. Впрочем, бог с ней, с забастовкой, важно было то, что все устремились к кассам менять бронь и билеты на те самолеты, которые могли сделать посадку в Риме. Когда я протолкался к кассе, все места уже были раскуплены более сообразительными пассажирами.
Ближайший лайнер «Британских европейских авиалиний», на котором я мог улететь, отправлялся только завтра в ужасную рань — в пять часов сорок минут. Что поделаешь. Я перерегистрировал билет на этот рейс, уложил свои вещи на тележку и покатил ее в гостиницу «Эйр Франс», где ночевал по прибытии из Рима. Там меня ждал новый сюрприз. Гостиница была до отказа забита пассажирами, которые, подобно мне, остались на бобах. Возникла перспектива ночевки в Париже, при этом, чтобы поспеть на самолет, следовало в четыре утра сорваться с постели. Возвращение в Гарж тоже не решало проблемы: Гарж на севере, а Орли в южной части Парижа. Через толпу обманутых я протолкался к выходу: предстояло решить, что делать дальше. В конце концов можно на день отложить отъезд, но уж очень не хотелось. Нет ничего хуже таких проволочек.
Я все еще колебался, когда появился киоскер с пачкой журналов и начал расставлять их на стенде у киоска. Мне бросился в глаза свежий номер «Пари-матч». С черной обложки смотрел на меня мужчина, повисший в воздухе, как гимнаст, перемахивающий через планку. Брюки у него были на подтяжках, а грудь прикрывала девочка с волосами, размазанными воздушной волной, летящая головой вниз, словно они вдвоем исполняли цирковой номер. Не веря собственным глазам, я подошел к киоску. Это оказался я с Аннабель. Я, конечно, купил «Пари-матч» и обнаружил там репортаж из Рима. Над фотографией развороченного эскалатора, заваленного людскими телами, через всю страницу шел громадный заголовок: «Мы предпочитаем смотреть смерти в лицо». Я пробежал текст. Они разыскали Аннабель. Фотография ее с родителями была помещена на следующей странице. Моя фамилия нигде не упоминалась. Снимки в аэропорту были сделаны с ленты видеомагнитофона, регистрирующего продвижение пассажиров по Лабиринту. Эту деталь я не учел, впрочем, мне ведь гарантировали сохранение тайны. Я еще раз перечитал репортаж. Был там рисунок, изображавший эскалатор, место взрыва, противовзрывной бассейн, стрелки указывали, откуда и куда я прыгнул, воспроизводился и увеличенный фрагмент снимка с обложки, между моими брючинами и барьером виднелся клетчатый рукав. Подпись гласила, что это «оторванная рука террориста». Я охотно побеседовал бы с журналистом, написавшим это. Что удержало его от упоминания моей фамилии? Они явно установили, кто я такой, раз уж в репортаже фигурировал некий астронавт и была названа фамилия Аннабель, «очаровательной девочки», которая ждет письма от своего спасителя. Между строк можно было вычитать намеки на романтические чувства, порожденные этой трагедией.
Меня охватила холодная ярость, я резко повернулся, грубо пробился через толпу в вестибюле, ворвался в помещение дирекции и там, в кабинете, заполненном галдящими людьми, перекричал всех. Решив извлечь выгоду из своего геройства, я швырнул директору на стол «Пари-матч». И сейчас краснею от стыда, вспоминая ту сцену. Я добился-таки своего. Директор, не привыкший иметь дело с астронавтами, да еще такими героями, капитулировал и отдал мне единственный номер, каким еще располагал, — он клялся, что это действительно последний, потому что присутствующие накинулись на него, как свора, спущенная с цепи.
Я хотел идти за чемоданами, но мне сказали, что номер освободится после одиннадцати, а было только восемь. Багаж я оставил в администрации, и мне предстояло убить три часа в Орли. Я уже жалел о своем поступке, а поскольку он мог иметь последствия, если среди пассажиров был кто-нибудь из прессы, решил до одиннадцати держаться подальше от гостиницы. В кино идти не хотелось, ужинать тоже, поэтому я совершил глупость, которую чуть было не сделал однажды в Квебеке, когда из-за внезапной бури вылет был отложен. Направился в другой конец аэровокзала, к парикмахеру, чтобы потребовать от него всего, на что он способен. Парикмахер оказался гасконцем, я мало понимал из того, что он мне говорил, но согласно принятому решению отвечал «да» на каждое очередное предложение, потому что иначе меня выдворили бы из кресла. Стрижка и мытье головы прошли нормально, но после этого он взял разгон. Поймал по транзистору, стоявшему между зеркалами, мелодию рок-н-ролла, увеличил громкость, закатал рукава и, притоптывая в такт, как бы отплясывая чечетку, принялся за меня по-настоящему. Лупил меня по лицу, оттягивал щеки, щипал подбородок, хлестал по глазам мокрыми обжигающими салфетками, время от времени приоткрывая в этих дьявольских горячих тряпках крохотную брешь, чтоб я преждевременно не задохнулся, о чем-то спрашивал, чего я не мог услышать, так как перед стрижкой он заткнул мне уши ватой. Я отвечал «ça va bien», и тогда он кидался к шкафчикам за новыми флаконами и кремами.
Я проторчал у него битый час. В заключение он расчесал мне брови, подровнял их, нахмурившись, отступил на шаг, пригляделся к делу рук своих, сменил халат, из отдельного шкафчика извлек золотой флакон, продемонстрировал его мне, словно флягу благородного вина, плеснул на пальцы зеленое желе и принялся втирать ею мне в голову. При этом говорил не переставая, с поразительной быстротой, уверяя, что уж теперь-то я могу быть спокоен: облысение мне не грозит. Энергичными ударами щетки взбил мне волосы, смахнул все полотенца, компрессы, извлек вату из ушей, дунул в каждое из них деликатно и вместе с тем интимно, припорошил лицо пудрой, стрельнул перед самым носом салфеткой и с достоинством поклонился. Он был горд собой. Кожа у меня на голове съежилась, щеки пылали, я поднялся одурманенный, дал ему десять франков на чай и ушел.
До того как освободится номер, оставалось еще часа полтора. Я решил сходить на террасу для провожающих и поглядеть на взлетное поле, но заблудился. В аэровокзале велись какие-то ремонтные работы, часть эскалаторов была перекрыта, там трудились электрики, я попал в толпу спешащих на посадку военных в экзотических мундирах, монахинь в накрахмаленных чепцах, голенастых негров, вероятно, из баскетбольной команды. Замыкая эту процессию, стюардесса катила инвалидную коляску с сидевшим в ней стариком в темных очках, с пушистым свертком, который, соскользнув внезапно с колен, покатился ко мне. Обезьянка в куцей зеленой курточке и в ермолке. Она поглядывала на меня снизу живыми черными глазами, я — на нее, пока наконец, подпрыгивая, она не бросилась вдогонку за отдалявшейся коляской.
Мелодия рок-н-ролла из парикмахерской так настырно привязалась ко мне, что я слышал ее в шуме шагов и гомоне голосов. У стены, в освещении неоновых огней, стоял электронный игральный автомат, я бросил монету и несколько секунд следил за световым пятном, скачущим по экрану, как мячик, но оно резало глаза, и я удалился, не завершив партии. Снова шли пассажиры на посадку, среди них я заметил павлина, который невозмутимо стоял, опустив хвост, а когда его задевали, наклонял голову, как бы прикидывая, кого долбануть в ногу. Сначала обезьянка, теперь павлин. Может, кто-нибудь его потерял? Не сумев пробиться через толпу, я сделал круг, но за это время павлин куда-то исчез.
Вспомнив про террасу, я поискал глазами дорогу, но избранный мной коридор привел меня вниз, в лабиринт золотых дел мастеров, скорняков, контор по обмену денег, маленьких лавчонок; я бездумно разглядывал витрины, и у меня было ощущение, что под плитами, на которых я стоял, большая глубина, будто я оказался на замерзшей глади озера. Аэровокзал словно имел под собой свой темный негатив. Собственно говоря, я ничего не видел и не чувствовал, я просто знал об этой глубине. Поднялся по эскалатору, но в другое крыло, в зал, заполненный различными машинами. Тесными рядами ждали погрузки тележки для гольфа, багги, пляжные автоколяски, я бродил по проходам среди нагромождения кузовов, любуясь блеском сверкающих корпусов, словно натертых флюоресцирующей мазью. Я приписал этот эффект освещению и новой эмали. Постоял перед золотистым багги, золото было облито какой-то глазурью, и тогда увидел собственное отражение. Мой двойник был желтый, как китаец, с физиономией то вытягивавшейся в струнку, то округлявшейся, а при определенном положении головы мои глаза превращались в желтые провалы, из которых выползали металлические скарабеи; когда я наклонился, за моим отражением замаячило другое, побольше и потемнее. Я оглянулся, никого не было, но в зеркальном золоте снова затемнела эта фигура — любопытный обман зрения.
— Ах, так! Понимаю. Что ж, короче говоря, вы направляете меня в Рим. Боюсь, что придется поехать, это, может быть, горячий след…
— Вы собираетесь ехать? Надеюсь, не сразу?..
— Завтра, самое позднее — послезавтра, потому что такое по телефону не передашь…
На этом мы и расстались. Когда у себя в мансарде я раздумывал над концепцией Барта, она показалась мне великолепной. Он выдвинул убедительную гипотезу и выбрался из тупика, вернув проблему на итальянскую почву и тем самым оставляя в стороне вопрос о французской истории с препаратом X. Обнаружил ли Дюнан катализатор в лаборатории на рю Амели или нет, уже роли не играло. Чем больше я над этим думал, тем сильней утверждался во мнении, что выстрел Барта мог попасть в цель. Препарат X существовал и действовал. Я в этом не сомневался. Как и в том, что такой метод устранения ведущих политиков вызвал бы непредвиденное по своим последствиям потрясение — и не только в Италии.
Эффект был бы сильнее, чем при «классическом» государственном перевороте. И дело одиннадцати вызывало у меня теперь неприязнь, близкую к отвращению. Там, где до этой минуты мерцала непонятная загадка, проступили контуры столь же заурядной, сколь и кровавой борьбы за власть. За оболочкой загадочности скрывалось политическое убийство.
Назавтра я поехал на рю Амели. Не знаю, почему я это сделал. Но около одиннадцати уже шагал по тротуару, останавливаясь перед витринами магазинов. Еще выезжая из Гаржа, я не был уверен, не изменю ли свое намерение, свернув в сторону Эйфелевой башни, чтобы попрощаться с Парижем. Но едва я выехал на бульвары, как перестал колебаться. Правда, найти рю Амели было непросто, я не знал этого района, не сразу удалось и поставить машину. Дом, где жил Дьюдонне Прок, я узнал еще до того, как увидел номер. Он выглядел почти таким, каким я его себе представлял. Старое, обреченное на снос здание с закрытыми окнами, со старомодными украшениями под крышей, с помощью которых архитекторы прошлого века придавали своим постройкам индивидуальность. Лавки оптики уже не существовало, спущенные жалюзи были заперты на замок. Возвращаясь, я остановился возле магазина игрушек. Пора было подумать о подарках, ведь я не собирался участвовать в дальнейшем следствии. Я решил передать Рэнди информацию, исходящую от Барта, и возвращаться в Штаты. Итак, я зашел, чтобы купить что-нибудь для мальчиков сестры — эта покупка могла послужить разумным оправданием моей вылазки на рю Амели. На полках поблескивала наша пестрая цивилизация в уменьшенных размерах. Я искал игрушки, памятные по собственному детству, но здесь была одна электроника, установки для запуска ракет, крошечные супермены в атакующих позициях дзюдо и каратэ. Дурачок, сказал я себе, для кого, собственно, ты покупаешь игрушки?
Я остановил свой выбор на парадных касках французских гвардейцев с плюмажами и игрушечной фигурке Марианны, так как в Детройте этого не было. Нагрузившись покупками, зашагал к машине и тут заметил на углу кондитерскую с белыми занавесками. В витрине отливал бронзой сооруженный из жареного миндаля Везувий. Он напомнил мне о тележке, мимо которой я проходил, направляясь из гостиницы на пляж. Я не был уверен, понравится ли горьковатый миндаль мальчишкам, но вошел и купил несколько кульков. Любопытно, подумалось мне, что именно здесь со мной попрощался Неаполь.
Я шел к машине, как бы медля, словно не отрешившись от чего-то до конца, но от чего, собственно? Сам не знаю, может, от ощущения стерильности загадки, которое я, сам того не осознавая, до сих пор все же испытывал. Швырнул покупки на заднее сиденье и, закрывая дверцу, простился с рю Амели. Мог ли я еще сомневаться в словах Леклерка, в гипотезе Барта? Какие-то смутные, не поддающиеся выражению мысли роились у меня в голове, но мог ли я предположить, что какая-то невероятная догадка озарит меня, что я свяжу воедино детали, которые никто не связал, и в этом озарении доберусь до неведомой никому истины?!
Здесь еще сохранился кусочек старого Парижа, хотя и его сотрет с лица земли шествие таких гигантов, как кварталы у площади Дефанс. Мне расхотелось даже смотреть на Эйфелеву башню. Доктор Дюнан наверняка сейчас трудился в своей лаборатории среди фарфора и никеля. Мне почудилось, что я вижу его в пластиковом шлеме, волочащего за своим синтетическим коконом кольчатый шланг, по которому ему качают воздух, глаза его поблескивают над колбами дистилляторов. Это мне было знакомо: у нас в Хьюстоне имелись великолепные лаборатории и стерильно чистые нефы ракетных храмов.
Мне надоело стоять и смотреть вокруг. Как перед стартом, когда через секунды все должно рухнуть вниз. Взяла такая тоска, что я быстро сел за руль, но, прежде чем успел включить зажигание, вдруг засвербило в носу. Минуту я со злостью задерживал дыхание, пока не зачихал. Над крышами прокатился гром, потемнело, ливень повис в воздухе, я вытирал нос и чихал, теперь уже посмеиваясь над собой. Пора цветения растений, с которой я распрощался в Италии, настигла меня в Париже, а перед грозой бывает хуже всего. Из ящичка на передней панели я достал таблетку плимазина, и она горькими крошками застряла у меня в горле. Не найдя ничего лучшего под рукой, я разорвал кулек с миндалем и, жуя его, покатил под проливным дождем в Гарж. Я не спешил, такая езда мне по душе, на автостраде дождь грязным серебром дымился в свете фар, гроза оказалась бурной и короткой. Когда вышел из машины возле дома, ливень уже прекратился.
Но и этот день мне не суждено было уехать. Спускаясь в столовую, я поскользнулся на лестнице, начищенной до блеска служанкой-испанкой, и ухнул по ступенькам вниз. И тут же согнулся в три погибели — крестец напомнил о себе. За столом, болтая со старой дамой, я пытался не обращать на это внимания. Она уверяла меня, что я ушиб позвонок, в этих случаях лучше всего помогает серный цвет — универсальное средство от суставных недомоганий, стоит только всыпать его под рубашку. Я поблагодарил ее за серу и, понимая, что в таком состоянии не могу лететь в Рим, принял предложение Барта, который вызвался отвезти меня к знаменитому массажисту.
Провожаемый всеобщим сочувствием, я кое-как дотащился до мансарды и, словно инвалид, взгромоздился на кровать. Выбрав позицию, при которой боль утихла, я заснул, но проснулся от собственного чихания. Ноздри были забиты едкой пылью, каким-то образом очутившейся в подушке. Я вскочил с кровати, забыв про крестец, и ойкнул от боли. Подумал было, что это какие-нибудь инсектициды, всыпанные от излишнего рвения в мою постель служанкой, но это было всего лишь универсальное средство от ломоты в костях, которым юный Пьер решил меня вылечить. Я вытряхнул из постели желтый порошок, натянул на голову одеяло и снова заснул под монотонный шум дождя по крыше. А на завтрак спускался по лестнице, словно по обледенелому трапу китобойного судна, сражающегося с арктическим штормом, — запоздалая предосторожность.
Массажист, к которому Барт меня доставил, оказался американским негром. Он сделал мне рентгеновский снимок и, закрепив его в зажимах над столом процедур, принялся за меня своими ручищами. Пронзительная боль длилась недолго, и я уже без посторонней помощи сполз со стола и удостоверился в том, что мне действительно полегчало. Пришлось полежать у него еще полчаса, после чего в ближайшем отделении «Эйр Франс» я купил билет на вечерний рейс. Попытался созвониться с Рэнди, но в гостинице его не оказалось, и я попросил сообщить ему о моем звонке. Уже в Гарже сообразил, что нечего подарить Пьеру, и пообещал прислать ему из Штатов свой космический шлем, после чего попрощался со всей семьей Бартов и укатил в Орли. Там зашел в «Флероп», где попросил послать цветы мадам Барт, а затем, обложившись американскими газетами, устроился в зале ожидания. Я сидел и сидел, но на посадку почему-то все не приглашали. О своем деле я уже думал как о далеком прошлом. Чем теперь займусь, я не знал и попытался придать этому незнанию какую-то прелесть, правда, без особого успеха.
Время вылета между тем миновало, а из динамиков по-прежнему доносились только какие-то неразборчивые извинения. Потом появилась стюардесса, чтобы сообщить огорчительную весть: Рим не принимает. Началась лихорадочная суета, телефонные звонки, пока не выяснилось, что Рим вообще-то принимает, но только машины «Алиталии», «БЕА» и американских линий, зато «Свиссэйр», «САС» и мой «Эйр Франс» задерживают вылет. Это была, кажется, какая-то форма забастовки наземного персонала. Впрочем, бог с ней, с забастовкой, важно было то, что все устремились к кассам менять бронь и билеты на те самолеты, которые могли сделать посадку в Риме. Когда я протолкался к кассе, все места уже были раскуплены более сообразительными пассажирами.
Ближайший лайнер «Британских европейских авиалиний», на котором я мог улететь, отправлялся только завтра в ужасную рань — в пять часов сорок минут. Что поделаешь. Я перерегистрировал билет на этот рейс, уложил свои вещи на тележку и покатил ее в гостиницу «Эйр Франс», где ночевал по прибытии из Рима. Там меня ждал новый сюрприз. Гостиница была до отказа забита пассажирами, которые, подобно мне, остались на бобах. Возникла перспектива ночевки в Париже, при этом, чтобы поспеть на самолет, следовало в четыре утра сорваться с постели. Возвращение в Гарж тоже не решало проблемы: Гарж на севере, а Орли в южной части Парижа. Через толпу обманутых я протолкался к выходу: предстояло решить, что делать дальше. В конце концов можно на день отложить отъезд, но уж очень не хотелось. Нет ничего хуже таких проволочек.
Я все еще колебался, когда появился киоскер с пачкой журналов и начал расставлять их на стенде у киоска. Мне бросился в глаза свежий номер «Пари-матч». С черной обложки смотрел на меня мужчина, повисший в воздухе, как гимнаст, перемахивающий через планку. Брюки у него были на подтяжках, а грудь прикрывала девочка с волосами, размазанными воздушной волной, летящая головой вниз, словно они вдвоем исполняли цирковой номер. Не веря собственным глазам, я подошел к киоску. Это оказался я с Аннабель. Я, конечно, купил «Пари-матч» и обнаружил там репортаж из Рима. Над фотографией развороченного эскалатора, заваленного людскими телами, через всю страницу шел громадный заголовок: «Мы предпочитаем смотреть смерти в лицо». Я пробежал текст. Они разыскали Аннабель. Фотография ее с родителями была помещена на следующей странице. Моя фамилия нигде не упоминалась. Снимки в аэропорту были сделаны с ленты видеомагнитофона, регистрирующего продвижение пассажиров по Лабиринту. Эту деталь я не учел, впрочем, мне ведь гарантировали сохранение тайны. Я еще раз перечитал репортаж. Был там рисунок, изображавший эскалатор, место взрыва, противовзрывной бассейн, стрелки указывали, откуда и куда я прыгнул, воспроизводился и увеличенный фрагмент снимка с обложки, между моими брючинами и барьером виднелся клетчатый рукав. Подпись гласила, что это «оторванная рука террориста». Я охотно побеседовал бы с журналистом, написавшим это. Что удержало его от упоминания моей фамилии? Они явно установили, кто я такой, раз уж в репортаже фигурировал некий астронавт и была названа фамилия Аннабель, «очаровательной девочки», которая ждет письма от своего спасителя. Между строк можно было вычитать намеки на романтические чувства, порожденные этой трагедией.
Меня охватила холодная ярость, я резко повернулся, грубо пробился через толпу в вестибюле, ворвался в помещение дирекции и там, в кабинете, заполненном галдящими людьми, перекричал всех. Решив извлечь выгоду из своего геройства, я швырнул директору на стол «Пари-матч». И сейчас краснею от стыда, вспоминая ту сцену. Я добился-таки своего. Директор, не привыкший иметь дело с астронавтами, да еще такими героями, капитулировал и отдал мне единственный номер, каким еще располагал, — он клялся, что это действительно последний, потому что присутствующие накинулись на него, как свора, спущенная с цепи.
Я хотел идти за чемоданами, но мне сказали, что номер освободится после одиннадцати, а было только восемь. Багаж я оставил в администрации, и мне предстояло убить три часа в Орли. Я уже жалел о своем поступке, а поскольку он мог иметь последствия, если среди пассажиров был кто-нибудь из прессы, решил до одиннадцати держаться подальше от гостиницы. В кино идти не хотелось, ужинать тоже, поэтому я совершил глупость, которую чуть было не сделал однажды в Квебеке, когда из-за внезапной бури вылет был отложен. Направился в другой конец аэровокзала, к парикмахеру, чтобы потребовать от него всего, на что он способен. Парикмахер оказался гасконцем, я мало понимал из того, что он мне говорил, но согласно принятому решению отвечал «да» на каждое очередное предложение, потому что иначе меня выдворили бы из кресла. Стрижка и мытье головы прошли нормально, но после этого он взял разгон. Поймал по транзистору, стоявшему между зеркалами, мелодию рок-н-ролла, увеличил громкость, закатал рукава и, притоптывая в такт, как бы отплясывая чечетку, принялся за меня по-настоящему. Лупил меня по лицу, оттягивал щеки, щипал подбородок, хлестал по глазам мокрыми обжигающими салфетками, время от времени приоткрывая в этих дьявольских горячих тряпках крохотную брешь, чтоб я преждевременно не задохнулся, о чем-то спрашивал, чего я не мог услышать, так как перед стрижкой он заткнул мне уши ватой. Я отвечал «ça va bien», и тогда он кидался к шкафчикам за новыми флаконами и кремами.
Я проторчал у него битый час. В заключение он расчесал мне брови, подровнял их, нахмурившись, отступил на шаг, пригляделся к делу рук своих, сменил халат, из отдельного шкафчика извлек золотой флакон, продемонстрировал его мне, словно флягу благородного вина, плеснул на пальцы зеленое желе и принялся втирать ею мне в голову. При этом говорил не переставая, с поразительной быстротой, уверяя, что уж теперь-то я могу быть спокоен: облысение мне не грозит. Энергичными ударами щетки взбил мне волосы, смахнул все полотенца, компрессы, извлек вату из ушей, дунул в каждое из них деликатно и вместе с тем интимно, припорошил лицо пудрой, стрельнул перед самым носом салфеткой и с достоинством поклонился. Он был горд собой. Кожа у меня на голове съежилась, щеки пылали, я поднялся одурманенный, дал ему десять франков на чай и ушел.
До того как освободится номер, оставалось еще часа полтора. Я решил сходить на террасу для провожающих и поглядеть на взлетное поле, но заблудился. В аэровокзале велись какие-то ремонтные работы, часть эскалаторов была перекрыта, там трудились электрики, я попал в толпу спешащих на посадку военных в экзотических мундирах, монахинь в накрахмаленных чепцах, голенастых негров, вероятно, из баскетбольной команды. Замыкая эту процессию, стюардесса катила инвалидную коляску с сидевшим в ней стариком в темных очках, с пушистым свертком, который, соскользнув внезапно с колен, покатился ко мне. Обезьянка в куцей зеленой курточке и в ермолке. Она поглядывала на меня снизу живыми черными глазами, я — на нее, пока наконец, подпрыгивая, она не бросилась вдогонку за отдалявшейся коляской.
Мелодия рок-н-ролла из парикмахерской так настырно привязалась ко мне, что я слышал ее в шуме шагов и гомоне голосов. У стены, в освещении неоновых огней, стоял электронный игральный автомат, я бросил монету и несколько секунд следил за световым пятном, скачущим по экрану, как мячик, но оно резало глаза, и я удалился, не завершив партии. Снова шли пассажиры на посадку, среди них я заметил павлина, который невозмутимо стоял, опустив хвост, а когда его задевали, наклонял голову, как бы прикидывая, кого долбануть в ногу. Сначала обезьянка, теперь павлин. Может, кто-нибудь его потерял? Не сумев пробиться через толпу, я сделал круг, но за это время павлин куда-то исчез.
Вспомнив про террасу, я поискал глазами дорогу, но избранный мной коридор привел меня вниз, в лабиринт золотых дел мастеров, скорняков, контор по обмену денег, маленьких лавчонок; я бездумно разглядывал витрины, и у меня было ощущение, что под плитами, на которых я стоял, большая глубина, будто я оказался на замерзшей глади озера. Аэровокзал словно имел под собой свой темный негатив. Собственно говоря, я ничего не видел и не чувствовал, я просто знал об этой глубине. Поднялся по эскалатору, но в другое крыло, в зал, заполненный различными машинами. Тесными рядами ждали погрузки тележки для гольфа, багги, пляжные автоколяски, я бродил по проходам среди нагромождения кузовов, любуясь блеском сверкающих корпусов, словно натертых флюоресцирующей мазью. Я приписал этот эффект освещению и новой эмали. Постоял перед золотистым багги, золото было облито какой-то глазурью, и тогда увидел собственное отражение. Мой двойник был желтый, как китаец, с физиономией то вытягивавшейся в струнку, то округлявшейся, а при определенном положении головы мои глаза превращались в желтые провалы, из которых выползали металлические скарабеи; когда я наклонился, за моим отражением замаячило другое, побольше и потемнее. Я оглянулся, никого не было, но в зеркальном золоте снова затемнела эта фигура — любопытный обман зрения.