Современные польские повести - Станислав Лем 68 стр.


Зарыхта никогда не спрашивал и не знал, кто был отцом Янека. Он, разумеется, отдавал себе отчет в том, что Ганна в личной жизни не признавала «буржуазных предрассудков». Своего союза они не оформили даже тогда — хоть он предлагал и настаивал — когда должна была родиться Ванда. Кароль знал также, что у Ганны, прежде чем он вошел в ее жизнь, были любовники. Но об этом никогда не говорили, это была запретная тема, щекотливая и крайне для него унизительная. Даже стыдно было в этом признаться себе самому. Ганна — разумеется, она определила статут их союза — сказала: «Пока мы вместе, никаких шашней на стороне, я этого не признаю, мы должны быть взаимно лояльны». Пожалуй, уговора они не нарушили.

Но кто был отцом Янека, который родился в 1938 году во Львове, в семье Крафтов (меховой магазин в пассаже Андриолли) как внебрачный ребенок отбывавшей тюремное заключение политической «авантюристки»? Ганну не могла вынести даже собственная семья. Через два месяца после рождения ребенка она порвала с родней и больше никогда не видела отца. Зарыхте она однажды сказала с горечью: «В жизни папы были два триумфа: первый — когда он преподнес соболей его магнифиценции ректору Львовского университета, откуда через полгода меня вытурили, и второй — когда вошел в юденрат, из которого дорога вела прямехонько к песчаным карьерам Гурки Яновской».

Воспоминания, воспоминания! Зарыхта смотрит в окно купе. За окном — изрезанные полосками поля, нигде в Европе нет такой чересполосицы, как в Польше, это приятно для глаз и неизменно, словно нас вовсе и не касается быстротекущее время, торопливость эпохи. «Польская чересполосица» — ведь это определение Ганны, уничижительное, произносимое с гримасой. И снова она в те годы: с трибуны собрания говорит именно об этой чересполосице. Как проста и легка для нее эта задача: все изменить в этой стране, шагать в ногу со временем, а еще лучше — ехать на паровозе истории. Или — как скажет он ей как-то в пылу спора — в спальном вагоне первого класса, прицепленном к этому паровозу. Но разве то, что говорила тогда Ганна, — лицемерное фразерство? Пренебрежение к фактам? А если она так воспринимала тогдашнюю действительность? Возможно, он был не прав, когда впоследствии на прощанье сказал: «Ты и тебе подобные не переросли салонного коммунизма. Поэтому вам легко отказаться от убеждений молодости».

Какой, собственно, была тогда Ганна? Во Вроцлаве Зарыхта вместе с Барыцким руководил своей первой крупной стройкой. Оглядываясь вспять с высот тридцатилетия, он думает не без иронии — триста каменщиков! Съемочная группа кинохроники приезжала пять раз, и всегда это было из ряда вон выходящее костюмированное зрелище, поскольку каменщикам выдавались по этому случаю новые комбинезоны. Крупная стройка! Объект стоит поныне — так себе, небольшое предприятие, но тогда казалось… В тот год была вроцлавская выставка. Жизнь, молодость, даже обед в столовке — все было упоительно! А Ганна всюду умела устраиваться как на праздничной фотографии: в первом ряду, живописная поза и непременно рядом с вице-премьером. Эта баба, исчадие ада, была вездесуща. И еще находила время для флирта, выпивонов в мужской компании, эскапад в горы. Ее энергичность импонировала медлительному Зарыхте, потом он научился у Ганны жить в вечной спешке. «Эта спешка губит твое сердце, — твердит ему теперь старый доктор Финкельштейн. — Сколько времени ты обедаешь? Пятнадцать минут? Ну так трать на этот паршивый обед не менее часа».

Итак, Барыцкий в стороне, ибо в главной роли выступает Ганна, спутница жизни. Совместная, неожиданно решающая поездка. Ехали снимать растяпу — начальника строительства, причем дело заключалось уже не в самом акте разжалования, а в каком-то сложном почти расследовании. Докой по этой части была Ганна. В такой же, как нынешний, день — чересполосица полей под пологом дождя — их машина (уже не «виллис», а БМВ) застряла вечером в грязи ухабистой дороги, обозначенной на карте как шоссе первой категории, и они побрели, накрывшись трофейной немецкой плащ-палаткой, в сторону ближайших строений. Было холодно, Ганна стучала зубами. В крайнем доме хозяин, мрачный верзила в рубашке без воротничка, поглядывал на них с ненавистью, но устроил на ночевку в душноватой горнице, предоставив два супружеских ложа под святыми образами. Поужинали яичницей с колбасой, выпили самогону, хозяин просветлел лицом, когда Зарыхта щедро с ним расплатился, а водитель тем временем топал в ближайший городок за тягачом, который лишь утром вытащил автомобиль из трясины.

Зарыхта сунул под подушку свой огромный пистолет, с которым не расставался — такова была тогдашняя мода. Пистолет пропал ни за грош. Когда его отбирали перед арестом, выяснилось, что нечищеный канал ствола проржавел, Зарыхта ни разу из него не выстрелил. Но возил всегда с собой по скверным дорогам, засовывал на разных привалах под подушку.

Раздевались они в темноте, взвинченные, лежали рядом и не засыпали. Зарыхта слышал дыхание Ганны, она дрожала. «Тебе холодно?» Изменившимся голосом она ответила, что, напротив, жарко, душно. Он почувствовал ее беспокойство, подумал, что, наверное, ей страшно в этом доме на краю поселка… Но она шла первой по их тропе и, как всегда, вела его. Почему бы нет? — подумал он. Протянул руку и прикоснулся к ее обнаженному плечу. «Бедняга водитель, — сказала Ганна. — Мы ничем не можем ему помочь. Да и незачем было бы идти втроем. Впрочем, разве это теперь важно?» Разгоряченный, как мальчишка, мечтающий потерять невинность, он притронулся к ее груди, сквозь шелк рубашки ощутил упругость соска. Так, — подумал он, — ты создана для меня. «Что? — спросила Ганна. — Что ты говоришь?» Зарыхта подмял ее под себя, услыхал вздох, их первая счастливая минута ошеломила его. А когда откинулись на плотно набитые пером подушки, им стало ясно, что они давно ждали этой минуты.

— Наконец-то, дурачок… — прошептала Ганна.

Магистр Марцелий Собесяк из соцбытового отдела, прозванный в министерстве — не без иронии — «массовиком-затейником», ранняя пташка, человек, заботящийся о своем здоровье и вообще педант, вдобавок, что уж тут скрывать, сибарит, ровно в десять вкушает второй завтрак. То же самое происходит и сегодня. Из ящика письменного стола он достает пластмассовый подносик и выкладывает на него два больших помидора, две булочки с маслом и полендвицей и великолепный, покрытый пушком персик. Стакан чаю, крепко заваренного горького «липтона», уже ждет. Теперь секретарша (пожилая симпатичная дама, ибо Собесяк предпочитает именно таких секретарш, по крайней мере не будет сплетен, лучше позволить себе сто романов вне учреждения, нежели один невинный флирт на работе!) никого не соединит с ним по телефону и не впустит просителей. Пятнадцать минут — разрядка для магистра Собесяка!

Но сегодня после первого же глотка звонит телефон. Магистр не особенно любезно осведомляется:

— Чего еще?

— Вызывает министр, переключаю.

Вполне достаточно, чтобы отбить аппетит.

— Коллега Собесяк, — говорит невеселым тоном министр, — Барыцкий тяжело ранен в автомобильной катастрофе. Лежит в больнице в Н. Займитесь этим. Организуйте что нужно.

— Слушаюсь, пан министр!

— Сами понимаете, больница захудалая! Свяжитесь с центральной клиникой, пусть сделают что можно. Ссылайтесь на меня, в случае необходимости звоните прямо мне. Необходимо сообщить семьям. И так далее. Есть еще… пострадавшие. Ясно?

— Так точно, пан министр.

— Тогда принимайтесь за работу, коллега Собесяк. Энергично!

Барыцкий тяжело ранен в автомобильной катастрофе! Почему от этого известия сердце магистра Собесяка забилось учащенно? Возбуждение, которое его охватывает, столь необычно, что он сам этому удивляется. Ведь, в сущности, кто ему Барыцкий? Ни сват ни брат. Однако эмоции — пожалуй, это наиболее точное определение — не дают магистру завершить завтрак. Кусочек хлеба словно разбухает во рту. Барыцкий! Ну и ну! Теперь начнется, — думает Собесяк и все отчетливее испытывает волнение — да, именно так можно это назвать, — волнение болельщика, который наблюдает за развитием острой, драматической ситуации у ворот во время решающего матча. У чьих ворот? Наших? Или противника? Пока Собесяку известно лишь одно: старик тяжело ранен. Этот динамичный человек, именующий себя организатором-виртуозом («экскурсий и маевок», как добавляют вполголоса его оппоненты, завистники и вообще злые языки), кладет телефонную трубку, вздыхает и озабоченно косится на разложенный перед ним завтрак. Теперь главное — спокойствие. Продумать каждый шаг. Ведь и задача, которую поставил перед ним сам министр, отнюдь не так проста, как могло бы показаться. Барыцкий тяжело ранен! Как это аукнется здесь, в министерстве?

Прежде всего в соответствии со своим знаменитым научным подходом к вопросам организации на листке огромного блокнота, который сослуживцы полушутливо-полусерьезно называют «мой феноменальный блокнот», магистр набрасывает диспозицию предстоящей акции. Красным фломастером выводит печатными буквами: больница. Рядом ставит большой знак вопроса. А ниже уже обыкновенной черной шариковой ручкой записывает:

медикаменты

транспортные средства

Зарыхта никогда не спрашивал и не знал, кто был отцом Янека. Он, разумеется, отдавал себе отчет в том, что Ганна в личной жизни не признавала «буржуазных предрассудков». Своего союза они не оформили даже тогда — хоть он предлагал и настаивал — когда должна была родиться Ванда. Кароль знал также, что у Ганны, прежде чем он вошел в ее жизнь, были любовники. Но об этом никогда не говорили, это была запретная тема, щекотливая и крайне для него унизительная. Даже стыдно было в этом признаться себе самому. Ганна — разумеется, она определила статут их союза — сказала: «Пока мы вместе, никаких шашней на стороне, я этого не признаю, мы должны быть взаимно лояльны». Пожалуй, уговора они не нарушили.

Но кто был отцом Янека, который родился в 1938 году во Львове, в семье Крафтов (меховой магазин в пассаже Андриолли) как внебрачный ребенок отбывавшей тюремное заключение политической «авантюристки»? Ганну не могла вынести даже собственная семья. Через два месяца после рождения ребенка она порвала с родней и больше никогда не видела отца. Зарыхте она однажды сказала с горечью: «В жизни папы были два триумфа: первый — когда он преподнес соболей его магнифиценции ректору Львовского университета, откуда через полгода меня вытурили, и второй — когда вошел в юденрат, из которого дорога вела прямехонько к песчаным карьерам Гурки Яновской».

Воспоминания, воспоминания! Зарыхта смотрит в окно купе. За окном — изрезанные полосками поля, нигде в Европе нет такой чересполосицы, как в Польше, это приятно для глаз и неизменно, словно нас вовсе и не касается быстротекущее время, торопливость эпохи. «Польская чересполосица» — ведь это определение Ганны, уничижительное, произносимое с гримасой. И снова она в те годы: с трибуны собрания говорит именно об этой чересполосице. Как проста и легка для нее эта задача: все изменить в этой стране, шагать в ногу со временем, а еще лучше — ехать на паровозе истории. Или — как скажет он ей как-то в пылу спора — в спальном вагоне первого класса, прицепленном к этому паровозу. Но разве то, что говорила тогда Ганна, — лицемерное фразерство? Пренебрежение к фактам? А если она так воспринимала тогдашнюю действительность? Возможно, он был не прав, когда впоследствии на прощанье сказал: «Ты и тебе подобные не переросли салонного коммунизма. Поэтому вам легко отказаться от убеждений молодости».

Какой, собственно, была тогда Ганна? Во Вроцлаве Зарыхта вместе с Барыцким руководил своей первой крупной стройкой. Оглядываясь вспять с высот тридцатилетия, он думает не без иронии — триста каменщиков! Съемочная группа кинохроники приезжала пять раз, и всегда это было из ряда вон выходящее костюмированное зрелище, поскольку каменщикам выдавались по этому случаю новые комбинезоны. Крупная стройка! Объект стоит поныне — так себе, небольшое предприятие, но тогда казалось… В тот год была вроцлавская выставка. Жизнь, молодость, даже обед в столовке — все было упоительно! А Ганна всюду умела устраиваться как на праздничной фотографии: в первом ряду, живописная поза и непременно рядом с вице-премьером. Эта баба, исчадие ада, была вездесуща. И еще находила время для флирта, выпивонов в мужской компании, эскапад в горы. Ее энергичность импонировала медлительному Зарыхте, потом он научился у Ганны жить в вечной спешке. «Эта спешка губит твое сердце, — твердит ему теперь старый доктор Финкельштейн. — Сколько времени ты обедаешь? Пятнадцать минут? Ну так трать на этот паршивый обед не менее часа».

Итак, Барыцкий в стороне, ибо в главной роли выступает Ганна, спутница жизни. Совместная, неожиданно решающая поездка. Ехали снимать растяпу — начальника строительства, причем дело заключалось уже не в самом акте разжалования, а в каком-то сложном почти расследовании. Докой по этой части была Ганна. В такой же, как нынешний, день — чересполосица полей под пологом дождя — их машина (уже не «виллис», а БМВ) застряла вечером в грязи ухабистой дороги, обозначенной на карте как шоссе первой категории, и они побрели, накрывшись трофейной немецкой плащ-палаткой, в сторону ближайших строений. Было холодно, Ганна стучала зубами. В крайнем доме хозяин, мрачный верзила в рубашке без воротничка, поглядывал на них с ненавистью, но устроил на ночевку в душноватой горнице, предоставив два супружеских ложа под святыми образами. Поужинали яичницей с колбасой, выпили самогону, хозяин просветлел лицом, когда Зарыхта щедро с ним расплатился, а водитель тем временем топал в ближайший городок за тягачом, который лишь утром вытащил автомобиль из трясины.

Зарыхта сунул под подушку свой огромный пистолет, с которым не расставался — такова была тогдашняя мода. Пистолет пропал ни за грош. Когда его отбирали перед арестом, выяснилось, что нечищеный канал ствола проржавел, Зарыхта ни разу из него не выстрелил. Но возил всегда с собой по скверным дорогам, засовывал на разных привалах под подушку.

Раздевались они в темноте, взвинченные, лежали рядом и не засыпали. Зарыхта слышал дыхание Ганны, она дрожала. «Тебе холодно?» Изменившимся голосом она ответила, что, напротив, жарко, душно. Он почувствовал ее беспокойство, подумал, что, наверное, ей страшно в этом доме на краю поселка… Но она шла первой по их тропе и, как всегда, вела его. Почему бы нет? — подумал он. Протянул руку и прикоснулся к ее обнаженному плечу. «Бедняга водитель, — сказала Ганна. — Мы ничем не можем ему помочь. Да и незачем было бы идти втроем. Впрочем, разве это теперь важно?» Разгоряченный, как мальчишка, мечтающий потерять невинность, он притронулся к ее груди, сквозь шелк рубашки ощутил упругость соска. Так, — подумал он, — ты создана для меня. «Что? — спросила Ганна. — Что ты говоришь?» Зарыхта подмял ее под себя, услыхал вздох, их первая счастливая минута ошеломила его. А когда откинулись на плотно набитые пером подушки, им стало ясно, что они давно ждали этой минуты.

— Наконец-то, дурачок… — прошептала Ганна.

Магистр Марцелий Собесяк из соцбытового отдела, прозванный в министерстве — не без иронии — «массовиком-затейником», ранняя пташка, человек, заботящийся о своем здоровье и вообще педант, вдобавок, что уж тут скрывать, сибарит, ровно в десять вкушает второй завтрак. То же самое происходит и сегодня. Из ящика письменного стола он достает пластмассовый подносик и выкладывает на него два больших помидора, две булочки с маслом и полендвицей и великолепный, покрытый пушком персик. Стакан чаю, крепко заваренного горького «липтона», уже ждет. Теперь секретарша (пожилая симпатичная дама, ибо Собесяк предпочитает именно таких секретарш, по крайней мере не будет сплетен, лучше позволить себе сто романов вне учреждения, нежели один невинный флирт на работе!) никого не соединит с ним по телефону и не впустит просителей. Пятнадцать минут — разрядка для магистра Собесяка!

Но сегодня после первого же глотка звонит телефон. Магистр не особенно любезно осведомляется:

— Чего еще?

— Вызывает министр, переключаю.

Вполне достаточно, чтобы отбить аппетит.

— Коллега Собесяк, — говорит невеселым тоном министр, — Барыцкий тяжело ранен в автомобильной катастрофе. Лежит в больнице в Н. Займитесь этим. Организуйте что нужно.

— Слушаюсь, пан министр!

— Сами понимаете, больница захудалая! Свяжитесь с центральной клиникой, пусть сделают что можно. Ссылайтесь на меня, в случае необходимости звоните прямо мне. Необходимо сообщить семьям. И так далее. Есть еще… пострадавшие. Ясно?

— Так точно, пан министр.

— Тогда принимайтесь за работу, коллега Собесяк. Энергично!

Барыцкий тяжело ранен в автомобильной катастрофе! Почему от этого известия сердце магистра Собесяка забилось учащенно? Возбуждение, которое его охватывает, столь необычно, что он сам этому удивляется. Ведь, в сущности, кто ему Барыцкий? Ни сват ни брат. Однако эмоции — пожалуй, это наиболее точное определение — не дают магистру завершить завтрак. Кусочек хлеба словно разбухает во рту. Барыцкий! Ну и ну! Теперь начнется, — думает Собесяк и все отчетливее испытывает волнение — да, именно так можно это назвать, — волнение болельщика, который наблюдает за развитием острой, драматической ситуации у ворот во время решающего матча. У чьих ворот? Наших? Или противника? Пока Собесяку известно лишь одно: старик тяжело ранен. Этот динамичный человек, именующий себя организатором-виртуозом («экскурсий и маевок», как добавляют вполголоса его оппоненты, завистники и вообще злые языки), кладет телефонную трубку, вздыхает и озабоченно косится на разложенный перед ним завтрак. Теперь главное — спокойствие. Продумать каждый шаг. Ведь и задача, которую поставил перед ним сам министр, отнюдь не так проста, как могло бы показаться. Барыцкий тяжело ранен! Как это аукнется здесь, в министерстве?

Прежде всего в соответствии со своим знаменитым научным подходом к вопросам организации на листке огромного блокнота, который сослуживцы полушутливо-полусерьезно называют «мой феноменальный блокнот», магистр набрасывает диспозицию предстоящей акции. Красным фломастером выводит печатными буквами: больница. Рядом ставит большой знак вопроса. А ниже уже обыкновенной черной шариковой ручкой записывает:

медикаменты

транспортные средства

Назад Дальше