— К черту! Это уж ваше дело, чтобы стол уместился!
Собесяк и Яхимович идут теперь в палату интенсивной терапии, где лежат Плихоцкий и Качоровский. По дороге доктор Яхимович объясняет, что состояние этих двух не вызывает опасений. Их доставят на варшавской санитарной машине в центральную больницу.
Магистр Собесяк со снисходительной миной выслушивает это.
— Только повнимательнее, пан доктор, — говорит он, понижая голос до шепота. — Этот Плихоцкий ого-го, если Барыцкий не вернется на свое кресло…
Яхимович пожимает плечами. Для него вопрос предрешен. Он произносит деловым тоном:
— Наверняка не вернется. После такой тяжелейшей операции…
Собесяк прямо-таки в экстазе:
— И тогда — Плихоцкий!
Он показывает пальцем вверх, что может означать призыв к предусмотрительному уважению, дальновидному угодничеству. Доктор Яхимович едва сдерживается, снова багровеет, боль сжимает виски, однако он следует за молодым человеком, слушает его болтовню и удивляется самому себе. Долгая жизнь многому его научила. Повидал всякое. Знает, как богат зверинец господа бога. Какое ему, собственно, дело до этого циничного, развязного варшавянина? Это не он меня возмущает, а моя податливость, трусость, ничтожество, — думает Яхимович, входя в палату интенсивной терапии. — Но возможно, этот тип еще пригодится. Возможно, стоит его спросить: скажите, как подтолкнуть строительство больницы? Вздор. Ведь это просто хлыщ. Что со мной творится: я готов заискивать перед мальчишкой, лишь бы… Что со мной?
Доктор молча останавливается в дверях. А Собесяк заглядывает в лица больным. Плихоцкий и Качоровский спят после укола. Магистр огорчен тем, что Плихоцкий не видит его стараний, его активности. Он затягивает свое пребывание в палате. Вдруг тот еще очнется? Наконец выходит с кислым видом.
— Еще девушка, — говорит он. — Что с ней?
— Трагическая история, — отвечает Яхимович, — отнялись ноги.
— Значит, пенсия, — заключает магистр. — Министерство позаботится, чтобы ее не обидели.
— Желаете зайти к ней в палату?
— Нет. Это не наш работник. Но, пожалуй, и ее надо перевезти в центральную больницу. Нельзя же ей лежать в этой дыре, — говорит Собесяк жестоко, совершенно не считаясь со стоящим рядом хозяином. И добавляет тоном обвинения: — Как это вы не удосужились построить себе порядочную больницу?
Не удивительно, что доктор Яхимович не подхватывает этой темы. Он уходит молча, не простившись. Прежде он не пустил бы этого типчика на порог своего дома. Почему то, чем обладал он прежде — неподатливая шея, чувство собственного достоинства, — куда-то делось? Он шаркает сандалиями по линолеуму, высокий, сутулый. А магистр возвращается в свою штаб-квартиру, отвоеванную у завхоза. И в течение ближайшего часа ему удается заполучить несколько комнат в пансионате водного стадиона, который построил для себя в пригороде «Сельмаш». Ибо местная гостиница скверна и переполнена. Потом он сбегает на первый этан?, чтобы уведомить лиц, ожидающих в приемной, об этих зарезервированных комнатах. С порога, откашлявшись, он оглашает лаконичную сводку. Операция завершится не так скоро, по словам Яхимовича, через два-три часа. Может, кто-либо из дам желает отдохнуть?
Никто не откликается на это предложение.
— А может, кому-либо угодно выпить чаю или кофе?
Молчание.
В углу приемной сидит, опустив голову, какой-то пожилой мужчина. Лицо закрыл корявой ручищей, но коротко подстриженная седая щетина на крупном черепе кажется магистру знакомой. Неужели это возможно? Невероятно. Конечно, это Зарыхта, наверняка Зарыхта! Господи Иисусе! Если Зарыхта сюда приехал… И Собесяк молниеносно погружается в пучину домыслов и предположений.
Ирена уставилась на носки своих сапожек. Итальянские, темно-вишневые с черными подпалинами; всегда такие удобные, они вдруг начали раздражать ее, мешать, как и парижское кожаное пальто, и прочее модное барахло, к которому давно привыкла. Она стыдится своего лоска, своей одежды, своего здесь присутствия. Не в силах смотреть на Людмилу, эту расплывшуюся бабу, которая как обвинительный акт демонстрирует свою убогую бесполость. Не может вынести бросаемых исподтишка, но явно враждебных взглядов этого маньяка Болека. Мое пребывание тут бессмысленная формальность! Я бессильна ему помочь. Тем более что меня считают чужой. Вопреки нашей — Яна и моей — любви. Впрочем, кто здесь поверит в нашу любовь? Уж конечно, не они: ни этот безжалостный мальчишка, ни эта грузная, отталкивающая женщина. Обездоленная мною.
При виде Людмилы Ирена всегда испытывала тягостное недоумение: что общего могло быть у Яна, ее Яна, с этой бабищей.
— К черту! Это уж ваше дело, чтобы стол уместился!
Собесяк и Яхимович идут теперь в палату интенсивной терапии, где лежат Плихоцкий и Качоровский. По дороге доктор Яхимович объясняет, что состояние этих двух не вызывает опасений. Их доставят на варшавской санитарной машине в центральную больницу.
Магистр Собесяк со снисходительной миной выслушивает это.
— Только повнимательнее, пан доктор, — говорит он, понижая голос до шепота. — Этот Плихоцкий ого-го, если Барыцкий не вернется на свое кресло…
Яхимович пожимает плечами. Для него вопрос предрешен. Он произносит деловым тоном:
— Наверняка не вернется. После такой тяжелейшей операции…
Собесяк прямо-таки в экстазе:
— И тогда — Плихоцкий!
Он показывает пальцем вверх, что может означать призыв к предусмотрительному уважению, дальновидному угодничеству. Доктор Яхимович едва сдерживается, снова багровеет, боль сжимает виски, однако он следует за молодым человеком, слушает его болтовню и удивляется самому себе. Долгая жизнь многому его научила. Повидал всякое. Знает, как богат зверинец господа бога. Какое ему, собственно, дело до этого циничного, развязного варшавянина? Это не он меня возмущает, а моя податливость, трусость, ничтожество, — думает Яхимович, входя в палату интенсивной терапии. — Но возможно, этот тип еще пригодится. Возможно, стоит его спросить: скажите, как подтолкнуть строительство больницы? Вздор. Ведь это просто хлыщ. Что со мной творится: я готов заискивать перед мальчишкой, лишь бы… Что со мной?
Доктор молча останавливается в дверях. А Собесяк заглядывает в лица больным. Плихоцкий и Качоровский спят после укола. Магистр огорчен тем, что Плихоцкий не видит его стараний, его активности. Он затягивает свое пребывание в палате. Вдруг тот еще очнется? Наконец выходит с кислым видом.
— Еще девушка, — говорит он. — Что с ней?
— Трагическая история, — отвечает Яхимович, — отнялись ноги.
— Значит, пенсия, — заключает магистр. — Министерство позаботится, чтобы ее не обидели.
— Желаете зайти к ней в палату?
— Нет. Это не наш работник. Но, пожалуй, и ее надо перевезти в центральную больницу. Нельзя же ей лежать в этой дыре, — говорит Собесяк жестоко, совершенно не считаясь со стоящим рядом хозяином. И добавляет тоном обвинения: — Как это вы не удосужились построить себе порядочную больницу?
Не удивительно, что доктор Яхимович не подхватывает этой темы. Он уходит молча, не простившись. Прежде он не пустил бы этого типчика на порог своего дома. Почему то, чем обладал он прежде — неподатливая шея, чувство собственного достоинства, — куда-то делось? Он шаркает сандалиями по линолеуму, высокий, сутулый. А магистр возвращается в свою штаб-квартиру, отвоеванную у завхоза. И в течение ближайшего часа ему удается заполучить несколько комнат в пансионате водного стадиона, который построил для себя в пригороде «Сельмаш». Ибо местная гостиница скверна и переполнена. Потом он сбегает на первый этан?, чтобы уведомить лиц, ожидающих в приемной, об этих зарезервированных комнатах. С порога, откашлявшись, он оглашает лаконичную сводку. Операция завершится не так скоро, по словам Яхимовича, через два-три часа. Может, кто-либо из дам желает отдохнуть?
Никто не откликается на это предложение.
— А может, кому-либо угодно выпить чаю или кофе?
Молчание.
В углу приемной сидит, опустив голову, какой-то пожилой мужчина. Лицо закрыл корявой ручищей, но коротко подстриженная седая щетина на крупном черепе кажется магистру знакомой. Неужели это возможно? Невероятно. Конечно, это Зарыхта, наверняка Зарыхта! Господи Иисусе! Если Зарыхта сюда приехал… И Собесяк молниеносно погружается в пучину домыслов и предположений.
Ирена уставилась на носки своих сапожек. Итальянские, темно-вишневые с черными подпалинами; всегда такие удобные, они вдруг начали раздражать ее, мешать, как и парижское кожаное пальто, и прочее модное барахло, к которому давно привыкла. Она стыдится своего лоска, своей одежды, своего здесь присутствия. Не в силах смотреть на Людмилу, эту расплывшуюся бабу, которая как обвинительный акт демонстрирует свою убогую бесполость. Не может вынести бросаемых исподтишка, но явно враждебных взглядов этого маньяка Болека. Мое пребывание тут бессмысленная формальность! Я бессильна ему помочь. Тем более что меня считают чужой. Вопреки нашей — Яна и моей — любви. Впрочем, кто здесь поверит в нашу любовь? Уж конечно, не они: ни этот безжалостный мальчишка, ни эта грузная, отталкивающая женщина. Обездоленная мною.
При виде Людмилы Ирена всегда испытывала тягостное недоумение: что общего могло быть у Яна, ее Яна, с этой бабищей.