— Значит, левый груз, — со знанием дела высказался Собесяк.
— Только без поспешных суждений, — предостерег Дурбач. — Может, левый, может, правый…
В глубинах памяти шевельнулось воспоминание. Дискуссии? Разговора? Спора? В комнате Янека, разумеется! Ганна бывала на этих сборищах желанным гостем, когда входила — не умолкали, Зарыхту встречали иначе. Большинство он знал еще детьми — они сидели на диване, на письменном столе, на ковре, похожие друг на друга — молодостью, одеждой и презрительно гневными физиономиями. Они умолкали скорее демонстративно, в глазах появлялось деланное равнодушие.
— Мешаю? — осведомлялся Зарыхта, а Янек вставал и корректно, с неуловимой фальшью в голосе заверял:
— Напротив, садись, поговори с нами. — Обмен рукопожатиями.
— О чем же разговор?
— Об имманентном зле, свойственном человеческой натуре. Последнее время много этого зла вылезло из-под лакировки. — Что вы об этом думаете? — спрашивал сидевший у окна, уже лысеющий, коротко остриженный молокосос с огромными ушами, походивший на карикатурную бабочку. Напряженная тишина в ожидании его ответа. Их не слишком интересовало мнение Зарыхты, они скорее хотели убедиться в правильности своих предположений. Улыбочки. Эти юнцы знают, что он недавно покинул тюремную камеру, и не могут понять, почему, несмотря на это, главное для него — работа.
— Имманентное зло? Дискутируйте об этом, — сказал он тогда, — дискутируйте сколько влезет. Только слова не заменят хлеба. Людей надо кормить, обеспечивать жильем. И работой. Это всего важнее.
— Но зло, зло, присущее человеческой натуре? Разве ты не испытал его на себе? — не унимался Янек.
— Я практик. Мое дело — строить.
— Но разве человеку не присуще…
— К чертям то, что присуще человеку, — почти выкрикнул Зарыхта. — База! Знаете, что это такое? Сперва изменим условия, в которых живут люди, с этого и начнем исправлять мир.
— Что я говорил? — торжествующе изрек Янек. Кто-то тихо засмеялся.
Зарыхта глянул недоверчиво.
— Что именно? — прижал он Янека к стене. — Говори, что имеешь в виду? Не бойся. Не схвачу ремень.
— Как бы тебе объяснить? Мы считаем, что твои проблемы… Проблемы твоего поколения, — начал Янек. — Только не обижайся! Нам кажется, что ваши проблемы (это звучало уже явно презрительно) никогда не перерастали масштабов буханки хлеба.
Тишина. Все уставились на Зарыхту.
— Такова моя судьба, наша судьба. Моего поколения. Видно, нам суждено было начать с этой буханки хлеба, — говорит он, чувствуя неубедительность своих слов. Он никогда не отличался умением вести дискуссию, красноречие не было его оружием, слова часто не повиновались ему. Заикаясь, он продолжает: — Задача вашего поколения, чтобы… — И сам думает: до чего же казенно! Он смолкает и ретируется, сознавая свой проигрыш. Какая нелепая история! Почему лицом к лицу с этими молокососами он чувствует себя беспомощным, старым, смешным? И добавляет уже через силу: — Сами знаете, каждая эпоха… Перед вами откроются возможности, соответствующие вашим чаяниям, шансы, о которых мы… и вообще…
О чем тут дискутировать? Он свое отдискутировал в застенках санации, там постигал, что такое имманентность, материализм, эмпиризм, критицизм. Имманентное зло! У этого лопоухого такая мина, точно он уверен, что старикану незнаком этот иноязычный термин. Откуда такое высокомерие? Может, даже презрение? Неужели это тоже конфликт поколений? Расхождение во мнениях? И откуда оно берется? Может быть, из-за различных точек зрения на буханку хлеба? Молокосос у окна — это наверняка был Дурбач. А нотки в его монологе без малого пятнадцать лет спустя? И этот лак. Две стороны медали. Вся эта, с позволения сказать, диалектика в духе смакующей сенсации вечерней газетенки. Дурбач — друг Янека. Дурбач — журналист. Дурбач — поборник справедливости.
Дурбачу повезло, скорее, нежели Янеку, и вот судьба свела его, Зарыхту, с этим наглым, уже потрепанным жизнью человечком в провинциальном кабаке второй категории — отдельно стоящем типовом павильоне универсального назначения. И теперь мы можем взглянуть на Польшу как с наблюдательной вышки. Хлеб есть? Есть. Работы хватает. С жильем по-прежнему сложности — не поспеваем. А имманентное зло присуще человеческой натуре?
— Разбираются, разбираются здешние компетентные инстанции, — продолжает Дурбач. — Пока установлено, что парень провел в дороге (согласно официальной версии — якобы дьявольски срочная поездка за какими-то запасными частями) весь вчерашний день. Вернулся в полночь, якобы валился с ног. А завгар (между нами говоря, он мне представляется организатором этой эскапады, я имею в виду переброску лака, разумеется), так вот завгар все-таки велел ему ехать в Познань, говорит, мол, план, остались без запчастей… И так далее, и так далее. Отъезд предполагался в шесть утра, водитель опоздал, его вытаскивали за уши из постели, из-под бока супруги. Я с ней беседовал. Она уже все продумала. Спросила, распухшая от слез, сколько ему могут дать. Если больше двух лет, она ждать не намерена, жизнь свою губить не желает.
— Пил водитель или не пил? — спрашивает Зарыхта.
— Значит, левый груз, — со знанием дела высказался Собесяк.
— Только без поспешных суждений, — предостерег Дурбач. — Может, левый, может, правый…
В глубинах памяти шевельнулось воспоминание. Дискуссии? Разговора? Спора? В комнате Янека, разумеется! Ганна бывала на этих сборищах желанным гостем, когда входила — не умолкали, Зарыхту встречали иначе. Большинство он знал еще детьми — они сидели на диване, на письменном столе, на ковре, похожие друг на друга — молодостью, одеждой и презрительно гневными физиономиями. Они умолкали скорее демонстративно, в глазах появлялось деланное равнодушие.
— Мешаю? — осведомлялся Зарыхта, а Янек вставал и корректно, с неуловимой фальшью в голосе заверял:
— Напротив, садись, поговори с нами. — Обмен рукопожатиями.
— О чем же разговор?
— Об имманентном зле, свойственном человеческой натуре. Последнее время много этого зла вылезло из-под лакировки. — Что вы об этом думаете? — спрашивал сидевший у окна, уже лысеющий, коротко остриженный молокосос с огромными ушами, походивший на карикатурную бабочку. Напряженная тишина в ожидании его ответа. Их не слишком интересовало мнение Зарыхты, они скорее хотели убедиться в правильности своих предположений. Улыбочки. Эти юнцы знают, что он недавно покинул тюремную камеру, и не могут понять, почему, несмотря на это, главное для него — работа.
— Имманентное зло? Дискутируйте об этом, — сказал он тогда, — дискутируйте сколько влезет. Только слова не заменят хлеба. Людей надо кормить, обеспечивать жильем. И работой. Это всего важнее.
— Но зло, зло, присущее человеческой натуре? Разве ты не испытал его на себе? — не унимался Янек.
— Я практик. Мое дело — строить.
— Но разве человеку не присуще…
— К чертям то, что присуще человеку, — почти выкрикнул Зарыхта. — База! Знаете, что это такое? Сперва изменим условия, в которых живут люди, с этого и начнем исправлять мир.
— Что я говорил? — торжествующе изрек Янек. Кто-то тихо засмеялся.
Зарыхта глянул недоверчиво.
— Что именно? — прижал он Янека к стене. — Говори, что имеешь в виду? Не бойся. Не схвачу ремень.
— Как бы тебе объяснить? Мы считаем, что твои проблемы… Проблемы твоего поколения, — начал Янек. — Только не обижайся! Нам кажется, что ваши проблемы (это звучало уже явно презрительно) никогда не перерастали масштабов буханки хлеба.
Тишина. Все уставились на Зарыхту.
— Такова моя судьба, наша судьба. Моего поколения. Видно, нам суждено было начать с этой буханки хлеба, — говорит он, чувствуя неубедительность своих слов. Он никогда не отличался умением вести дискуссию, красноречие не было его оружием, слова часто не повиновались ему. Заикаясь, он продолжает: — Задача вашего поколения, чтобы… — И сам думает: до чего же казенно! Он смолкает и ретируется, сознавая свой проигрыш. Какая нелепая история! Почему лицом к лицу с этими молокососами он чувствует себя беспомощным, старым, смешным? И добавляет уже через силу: — Сами знаете, каждая эпоха… Перед вами откроются возможности, соответствующие вашим чаяниям, шансы, о которых мы… и вообще…
О чем тут дискутировать? Он свое отдискутировал в застенках санации, там постигал, что такое имманентность, материализм, эмпиризм, критицизм. Имманентное зло! У этого лопоухого такая мина, точно он уверен, что старикану незнаком этот иноязычный термин. Откуда такое высокомерие? Может, даже презрение? Неужели это тоже конфликт поколений? Расхождение во мнениях? И откуда оно берется? Может быть, из-за различных точек зрения на буханку хлеба? Молокосос у окна — это наверняка был Дурбач. А нотки в его монологе без малого пятнадцать лет спустя? И этот лак. Две стороны медали. Вся эта, с позволения сказать, диалектика в духе смакующей сенсации вечерней газетенки. Дурбач — друг Янека. Дурбач — журналист. Дурбач — поборник справедливости.
Дурбачу повезло, скорее, нежели Янеку, и вот судьба свела его, Зарыхту, с этим наглым, уже потрепанным жизнью человечком в провинциальном кабаке второй категории — отдельно стоящем типовом павильоне универсального назначения. И теперь мы можем взглянуть на Польшу как с наблюдательной вышки. Хлеб есть? Есть. Работы хватает. С жильем по-прежнему сложности — не поспеваем. А имманентное зло присуще человеческой натуре?
— Разбираются, разбираются здешние компетентные инстанции, — продолжает Дурбач. — Пока установлено, что парень провел в дороге (согласно официальной версии — якобы дьявольски срочная поездка за какими-то запасными частями) весь вчерашний день. Вернулся в полночь, якобы валился с ног. А завгар (между нами говоря, он мне представляется организатором этой эскапады, я имею в виду переброску лака, разумеется), так вот завгар все-таки велел ему ехать в Познань, говорит, мол, план, остались без запчастей… И так далее, и так далее. Отъезд предполагался в шесть утра, водитель опоздал, его вытаскивали за уши из постели, из-под бока супруги. Я с ней беседовал. Она уже все продумала. Спросила, распухшая от слез, сколько ему могут дать. Если больше двух лет, она ждать не намерена, жизнь свою губить не желает.
— Пил водитель или не пил? — спрашивает Зарыхта.