Что делать?
Можно ли тут вообще что-либо сделать?
А может, это мой долг? Может, прав Дурбач? Может, это теперь единственный последний мой долг?
Опять закололо сердце, он сунул руку за пазуху, ощутил под пальцами торчащие ребра и тихий перестук изношенного механизма. Старый, кое-как подремонтированный жестяной будильник.
В голосе Рысека звучит неподдельное возмущение:
— Этот Барыцкий влюблен, что ли, в малогабаритные квартиры? Все так говорили сегодня утром в министерстве.
Зарыхту передернуло. Никто из нас не избежит подобного суда. Тех, что придут нам на смену, оценят следующие поколения. Меня осудил Янек, прежде всего меня. Таков был подлинный смысл его бегства. Барыцкого тоже недолюбливали. А он тешил себя иллюзиями, что все обстоит по-другому. Это ему было важно. Сколько раз он говаривал, что после пятьдесят шестого года и пресловутого инцидента с тачкой он не забывает о том, что надо заботиться о хорошей прессе и благосклонности общественного мнения. Именно: о благосклонном vox populi — гласе народа! Vox populi? Да ничего подобного не существует. Легче всего тому, кто критиканствует из-за угла, кто всем недоволен. Но ведь и позиции Дурбача не позавидуешь. Никогда бы с таким не поменялся местами. Впрочем, и этих очернителей действительности никто не любит. Так кто же, черт побери, может рассчитывать на симпатии? Наверняка не тот, кто предъявляет требования. Не тот, кто хочет преодолеть застой. Над чем я ломаю голову, — поморщился он, — ведь это и так ясно. Если мне попадался начальник строительства, которого на стройплощадке все любили, это всегда кончалось скверно: для меня, для него, для тех, кто еще вчера превозносил его до небес.
Он громко застонал, так что Собесяк повернулся к нему с деланным участием:
— Не могу ли я вам чем-нибудь помочь?
— Нет, благодарю, — отозвался Зарыхта.
Собесяк молча смотрел на него с минуту, затем проговорил многозначительно:
— Ну и больница! Кошмар! Какое счастье, что мы живем в Варшаве, правда?
— В Варшаве тоже всякое случается…
— К счастью, я в министерстве служу. У меня камушки в почках, врач предупреждал, что рано или поздно… — исповедовался он вполголоса. — А я так несерьезно веду себя. Мол, как-нибудь обойдется. Но сегодня вот насмотрелся и просто в ужасе. Ой-ой-ой! Только не в такую душегубку… Хоть бы к настоящему специалисту попасть. Бр-р… прямо дурно делается от одной мысли. — И вдруг бросил шоферу: — Стоп!
Остановились, как заявил магистр, «по малой нужде». Вышли из машины. Зарыхта углубился во тьму, почувствовал под ногами скользкий край канавы, глубоко вдохнул влажный воздух, загустевший от осенних ароматов. Где-то поблизости был лес, еще ближе желтели огоньки и лаяла собака, а почти у самого шоссе зияло во мраке одинокое окно, заполненное голубоватым мерцанием телевизионного экрана. Надо было проехать чуть дальше, — подумал Зарыхта и посмотрел вперед, на дорогу, туда, где словно из подсвеченного барочного фонтана била сверкающая струя — это магистр бесстыдно справлял свою «малую нужду» в сиянии автомобильных фар.
Этот Собесяк действует мне на нервы, — вздохнул Зарыхта. Он повернул к машине, забрался в ее темные недра. И сразу же навалились мысли, от которых отвлек его минуту назад магистр со своими камушками в почках.
Значит, о Барыцком говорило все министерство! Vox populi! Зарыхту поразила аналогия. А может, нет никакой разницы? Оскорбительные для него выкрики женщины — разве это не один из вариантов той же самой истории, не такой же глас народа, столь же несправедливый, как и слова этого мальчишки-водителя о Барыцком? Барыцкий, влюбленный в малогабаритность! Я — обижающий рабочего! Так что же действительно принимается в расчет? Наши намерения? К черту намерения! Или факты, очевидные факты? Но что такое очевидные факты? То ли, что я не разрешил закончить в Н. строительство больницы? Или то, что Н. неузнаваемо изменился? Что люди могут там жить по-человечески? Очевидный факт! Эта страна, превращенная в гигантскую стройплощадку, пока не прибранную, где полно недоделок и еще недостаточно технической оснащенности, но стройка набирает размах. И тоже очевидный факт! Нетерпение людей, которым надоели нехватки, тесные квартиры! За какие из этих фактов мы — Барыцкий и я — отвечаем? Мы не устанавливали традиционных вех на кровлях новостроек. Не было прощальной пирушки каменщиков. Мы на нее не рассчитывали. Так на что же я мог рассчитывать? На аплодисменты после подъема занавеса? Было и это, тогда, на собрании, где Барыцкий бросал мне правду в лицо. Правду? Моя правда — это мое сердце, надорванное не от крохоборства, и моя жизнь, которую я не разменивал по мелочам.
Итак, поражение, — подумал Зарыхта и впервые за этот день взглянул на себя со стороны. А может, вовсе не было поражения? Если бы не подставлять себя под все новые удары, он мог бы прожить спокойно, в сторонке, сытый, довольный, даже процветающий. Ибо «сторонка» — понятие относительное, скорее проблема «как», нежели «где». Все зависело от меня. Все — кроме решения Янека. А его решение — это его дело. Так к чему же неотступно думать о поражении? Впрочем, разве я поменял бы мое поражение на жизнь Барыцкого? На его женщин, поездки, славу молодецкую? В таком обмене нет никакого смысла. Его жизнь, по существу, ничем не отличается от моей. Тот же самый портной, те же габариты, чуточку иная расцветка ткани не в счет. Оба мы затрепали эти наши костюмы вдрызг, и до чего же быстро. Только трудно примириться с тем, что не проникаешь мыслью в будущее. Смерть плоти — это просто, но чтобы отключалось сознание… Этой смерти я не принимаю. Даже Барыцкий на сей раз, пожалуй, согласился бы со мной.
— Жалко Барыцкого, — неожиданно встрял в его размышления магистр Собесяк, возможно, чтобы смягчить впечатление от бестактных слов Рысека. — Жалко человека, ведь, если и выкарабкается, все равно его спишут. И Паруха жалко. Вот была голова! — Это прозвучало почти искренне.
— На их место придут молодые, — бросил неопределенно Зарыхта.
— Вы полагаете? — понял его буквально Собесяк, и в голосе магистра зазвучала нотка заинтересованности. — Значит, все-таки Плихоцкий?
— Слишком молод, — заявил авторитетно Рысек, лишь с виду поглощенный обстановкой на шоссе. — В автоколонне говорили, что у Плихоцкого нет шансов. Пришлют кого-нибудь.
Что делать?
Можно ли тут вообще что-либо сделать?
А может, это мой долг? Может, прав Дурбач? Может, это теперь единственный последний мой долг?
Опять закололо сердце, он сунул руку за пазуху, ощутил под пальцами торчащие ребра и тихий перестук изношенного механизма. Старый, кое-как подремонтированный жестяной будильник.
В голосе Рысека звучит неподдельное возмущение:
— Этот Барыцкий влюблен, что ли, в малогабаритные квартиры? Все так говорили сегодня утром в министерстве.
Зарыхту передернуло. Никто из нас не избежит подобного суда. Тех, что придут нам на смену, оценят следующие поколения. Меня осудил Янек, прежде всего меня. Таков был подлинный смысл его бегства. Барыцкого тоже недолюбливали. А он тешил себя иллюзиями, что все обстоит по-другому. Это ему было важно. Сколько раз он говаривал, что после пятьдесят шестого года и пресловутого инцидента с тачкой он не забывает о том, что надо заботиться о хорошей прессе и благосклонности общественного мнения. Именно: о благосклонном vox populi — гласе народа! Vox populi? Да ничего подобного не существует. Легче всего тому, кто критиканствует из-за угла, кто всем недоволен. Но ведь и позиции Дурбача не позавидуешь. Никогда бы с таким не поменялся местами. Впрочем, и этих очернителей действительности никто не любит. Так кто же, черт побери, может рассчитывать на симпатии? Наверняка не тот, кто предъявляет требования. Не тот, кто хочет преодолеть застой. Над чем я ломаю голову, — поморщился он, — ведь это и так ясно. Если мне попадался начальник строительства, которого на стройплощадке все любили, это всегда кончалось скверно: для меня, для него, для тех, кто еще вчера превозносил его до небес.
Он громко застонал, так что Собесяк повернулся к нему с деланным участием:
— Не могу ли я вам чем-нибудь помочь?
— Нет, благодарю, — отозвался Зарыхта.
Собесяк молча смотрел на него с минуту, затем проговорил многозначительно:
— Ну и больница! Кошмар! Какое счастье, что мы живем в Варшаве, правда?
— В Варшаве тоже всякое случается…
— К счастью, я в министерстве служу. У меня камушки в почках, врач предупреждал, что рано или поздно… — исповедовался он вполголоса. — А я так несерьезно веду себя. Мол, как-нибудь обойдется. Но сегодня вот насмотрелся и просто в ужасе. Ой-ой-ой! Только не в такую душегубку… Хоть бы к настоящему специалисту попасть. Бр-р… прямо дурно делается от одной мысли. — И вдруг бросил шоферу: — Стоп!
Остановились, как заявил магистр, «по малой нужде». Вышли из машины. Зарыхта углубился во тьму, почувствовал под ногами скользкий край канавы, глубоко вдохнул влажный воздух, загустевший от осенних ароматов. Где-то поблизости был лес, еще ближе желтели огоньки и лаяла собака, а почти у самого шоссе зияло во мраке одинокое окно, заполненное голубоватым мерцанием телевизионного экрана. Надо было проехать чуть дальше, — подумал Зарыхта и посмотрел вперед, на дорогу, туда, где словно из подсвеченного барочного фонтана била сверкающая струя — это магистр бесстыдно справлял свою «малую нужду» в сиянии автомобильных фар.
Этот Собесяк действует мне на нервы, — вздохнул Зарыхта. Он повернул к машине, забрался в ее темные недра. И сразу же навалились мысли, от которых отвлек его минуту назад магистр со своими камушками в почках.
Значит, о Барыцком говорило все министерство! Vox populi! Зарыхту поразила аналогия. А может, нет никакой разницы? Оскорбительные для него выкрики женщины — разве это не один из вариантов той же самой истории, не такой же глас народа, столь же несправедливый, как и слова этого мальчишки-водителя о Барыцком? Барыцкий, влюбленный в малогабаритность! Я — обижающий рабочего! Так что же действительно принимается в расчет? Наши намерения? К черту намерения! Или факты, очевидные факты? Но что такое очевидные факты? То ли, что я не разрешил закончить в Н. строительство больницы? Или то, что Н. неузнаваемо изменился? Что люди могут там жить по-человечески? Очевидный факт! Эта страна, превращенная в гигантскую стройплощадку, пока не прибранную, где полно недоделок и еще недостаточно технической оснащенности, но стройка набирает размах. И тоже очевидный факт! Нетерпение людей, которым надоели нехватки, тесные квартиры! За какие из этих фактов мы — Барыцкий и я — отвечаем? Мы не устанавливали традиционных вех на кровлях новостроек. Не было прощальной пирушки каменщиков. Мы на нее не рассчитывали. Так на что же я мог рассчитывать? На аплодисменты после подъема занавеса? Было и это, тогда, на собрании, где Барыцкий бросал мне правду в лицо. Правду? Моя правда — это мое сердце, надорванное не от крохоборства, и моя жизнь, которую я не разменивал по мелочам.
Итак, поражение, — подумал Зарыхта и впервые за этот день взглянул на себя со стороны. А может, вовсе не было поражения? Если бы не подставлять себя под все новые удары, он мог бы прожить спокойно, в сторонке, сытый, довольный, даже процветающий. Ибо «сторонка» — понятие относительное, скорее проблема «как», нежели «где». Все зависело от меня. Все — кроме решения Янека. А его решение — это его дело. Так к чему же неотступно думать о поражении? Впрочем, разве я поменял бы мое поражение на жизнь Барыцкого? На его женщин, поездки, славу молодецкую? В таком обмене нет никакого смысла. Его жизнь, по существу, ничем не отличается от моей. Тот же самый портной, те же габариты, чуточку иная расцветка ткани не в счет. Оба мы затрепали эти наши костюмы вдрызг, и до чего же быстро. Только трудно примириться с тем, что не проникаешь мыслью в будущее. Смерть плоти — это просто, но чтобы отключалось сознание… Этой смерти я не принимаю. Даже Барыцкий на сей раз, пожалуй, согласился бы со мной.
— Жалко Барыцкого, — неожиданно встрял в его размышления магистр Собесяк, возможно, чтобы смягчить впечатление от бестактных слов Рысека. — Жалко человека, ведь, если и выкарабкается, все равно его спишут. И Паруха жалко. Вот была голова! — Это прозвучало почти искренне.
— На их место придут молодые, — бросил неопределенно Зарыхта.
— Вы полагаете? — понял его буквально Собесяк, и в голосе магистра зазвучала нотка заинтересованности. — Значит, все-таки Плихоцкий?
— Слишком молод, — заявил авторитетно Рысек, лишь с виду поглощенный обстановкой на шоссе. — В автоколонне говорили, что у Плихоцкого нет шансов. Пришлют кого-нибудь.