Я ее гладил по головке, вытирал слезы, а она плакала навзрыд.
— Да что с тобой?
Сквозь рыданья она едва выговорила:
— У нее головы нету…
— У кого, дружок мой?
— У нее, у девочки…
— Постой, что ты, где?
— Когда бомбили, знаешь, на Медведице мост? Дети потом, как улетели немцы, побежали смотреть, и я побежала. Мост крепко стоит, а где жили рабочие, все сгорело. А детишки в проулке играли; немцы бросили на них бомбы. А у детишек полетели руки, ноги, а у одной девочки нет головы. А мама ее прибежала, упала, обняла ее, а головы нет, одна шея. Маму хотели поднять, а она забилась, вырвалась, упала на нее, а у нее только шея, а головы нету. А другие мамы искали от своих деток руки, ноги, кусочки платьица…
Она перестала плакать. Вытерла тыльной частью руки слезы и сказала:
— Дедушка, я кушать хочу.
— Милая моя, да у меня ничего нету. Давай пойдем скорее, может, на станции буфет есть, что-нибудь достанем.
Мы торопливо шли, и она опять семенила босыми ножками, нагнув в напряжении голову. Зной заливал степь. Показался разъезд. Одиннадцать километров прошли. Несколько красноармейцев с винтовками, сменившись с поста, сидели в тени. Светлана, с искаженным лицом, вся затрепетала от ужаса, схватилась за красноармейца и обняла его и винтовку:
— Он опять, он летит!
— Где ты видишь? Небо — чистое.
— Я слышу: гу-у-у… гу-у…
Да, он летел очень высоко, вероятно разведчик, посмотреть — что с мостом. Она верно передала тот мертвенно-траурный волнообразный звук, который враг тяжко влечет за собой. Чтобы как-нибудь ее успокоить, я повторял:
— Да нет же, никого нет. Небо — чистое.
— Фу ты! Ты, дедушка, глухой. Ты, дедушка, не велишь мне говорить неправду, а сам обманываешь. Он летит, чтобы сбросить на этот домик бомбу, и у меня головы не будет.
Она исступленно рыдала.
— Вот пожар, детишки валяются…
Красноармеец гладил ее головку, и она заснула, все так же обняв красноармейца и винтовку, по-детски жалобно всхлипывая во сне.
Красноармейцу было неудобно сидеть, но он не шевелился, чтобы не потревожить ребенка. Тени стали короче. Красноармейцы, согнувшись, сидели молча, держа винтовки между колен. Постарше — у него на висках уже пробивалась седина — сказал:
Я ее гладил по головке, вытирал слезы, а она плакала навзрыд.
— Да что с тобой?
Сквозь рыданья она едва выговорила:
— У нее головы нету…
— У кого, дружок мой?
— У нее, у девочки…
— Постой, что ты, где?
— Когда бомбили, знаешь, на Медведице мост? Дети потом, как улетели немцы, побежали смотреть, и я побежала. Мост крепко стоит, а где жили рабочие, все сгорело. А детишки в проулке играли; немцы бросили на них бомбы. А у детишек полетели руки, ноги, а у одной девочки нет головы. А мама ее прибежала, упала, обняла ее, а головы нет, одна шея. Маму хотели поднять, а она забилась, вырвалась, упала на нее, а у нее только шея, а головы нету. А другие мамы искали от своих деток руки, ноги, кусочки платьица…
Она перестала плакать. Вытерла тыльной частью руки слезы и сказала:
— Дедушка, я кушать хочу.
— Милая моя, да у меня ничего нету. Давай пойдем скорее, может, на станции буфет есть, что-нибудь достанем.
Мы торопливо шли, и она опять семенила босыми ножками, нагнув в напряжении голову. Зной заливал степь. Показался разъезд. Одиннадцать километров прошли. Несколько красноармейцев с винтовками, сменившись с поста, сидели в тени. Светлана, с искаженным лицом, вся затрепетала от ужаса, схватилась за красноармейца и обняла его и винтовку:
— Он опять, он летит!
— Где ты видишь? Небо — чистое.
— Я слышу: гу-у-у… гу-у…
Да, он летел очень высоко, вероятно разведчик, посмотреть — что с мостом. Она верно передала тот мертвенно-траурный волнообразный звук, который враг тяжко влечет за собой. Чтобы как-нибудь ее успокоить, я повторял:
— Да нет же, никого нет. Небо — чистое.
— Фу ты! Ты, дедушка, глухой. Ты, дедушка, не велишь мне говорить неправду, а сам обманываешь. Он летит, чтобы сбросить на этот домик бомбу, и у меня головы не будет.
Она исступленно рыдала.
— Вот пожар, детишки валяются…
Красноармеец гладил ее головку, и она заснула, все так же обняв красноармейца и винтовку, по-детски жалобно всхлипывая во сне.
Красноармейцу было неудобно сидеть, но он не шевелился, чтобы не потревожить ребенка. Тени стали короче. Красноармейцы, согнувшись, сидели молча, держа винтовки между колен. Постарше — у него на висках уже пробивалась седина — сказал: