Через десять минут женщина вышла преображенная, умытая, надушенная, свеженакрашенная, в новом платье, белых туфлях.
— Мальчик не будет брезговать мной, верно? — Она подмигнула ему, кокетливо поводя плечами.
— Зулейка-джан, в том-то и беда, что он людьми не брезгует. Гордости у него нет самолюбия... Смирный он...
— Ой-ой-ой! Никто никому не нужен! Разве что пока ты нужен мамочке. Никому до другого нет дела! Если ты сам себя не обережешь, никто палец о палец за тебя не ударит! Ты гляди вокруг, что творится! Дерьмо всплывает наверх. Безобидных топчут. Правит миром низменное. Шакалы вокруг, а не люди! Каждый норовит побольше урвать от общего пирога. У людей клыки вместо зубов, люди начинены похотью! Это внешне все выглядит более-менее прилично. Не выживешь, мой ангел, если не приспособишься...
— Книжки он читает, все книжки...— твердила мама о том, что болит.
— Не верь книжкам, они врут. Жизнь другая. Ох, до чего она другая...
Зулейка снова исчезла и пришла с двумя чайниками. Один она поставила перед мамой, а другой перед ним.
— Надеюсь, не перепутала? — Женщина пощупала чайники.— Нельзя свою мечту принимать за жизнь, на жизнь надо смотреть трезво, джаным! Поверь мне, я на горьком опыте убедилась. Когда-то и я была хорошенькой девочкой, чистой и невинной, доброй. По себе судила о других. И что? Кем я теперь стала? Презренной бабой. А ведь те, кто злоупотреблял моей доверчивостью, оплевал меня, они-то слывут людьми уважаемыми! Я открыта, искренна и в делах и в помыслах своих, они же творят ужасы. Где же та сила, которая сорвет с них личину? Нет такой силы, нет справедливости, нет бога! Даже то им выгодно, что нет бога!
— Пей, сынок.
— Пей, мой падишах, пей, мой жеребчик! — сказала Зулейка.
Он налил и поднес пиалу ко рту. И тут понял, что это не чай — ни по цвету, ни по запаху.
— Пей, пей,— сказала женщина.— Пусть вольется в тебя сила. А сила во зле, уж в этом я убедилась. Люди злы! Что они со мной сделали, о-ой! Они и тебя растопчут, если увидят, что ты слаб, не даешь им отпор... Вожделей! От вожделения сила. Я обрела силу, когда сказала себе: отпусти узду, Зулейка, будь что будет! Если от этого перевернется земля, то пусть тут же перевернется. А на чужой роток не набросишь платок! Пусть часть моих грехов вселится в твою невинную душу, пусть она окрепнет, обретет упругость! — Зулейка швырнула горсть гороха об стенку.— Чтоб от нее вот так же отскакивало зло людское!
Бакы выпил пиалу до половины, стараясь не морщиться, он не хотел обидеть хозяйку, и посмотрел на маму. Мама одобряюще кивнула. Чтоб и ей сделать приятно, он выпил остальное.
Зулейка встала, расставив ноги, и он прополз три раза между ними. Щиколотки ее были украшены засаленными нитками в разноцветных бусинках. Женщина сняла туфлю, села и протянула ему левую ногу в штанине с помпончиком. Помпончик тоже был грязный.
— Коснись лбом три раза,— велела она.
— Коснись тети, молись,— сказала мама. Он три раза коснулся лбом ее пятки.
— Пусть пойдет на пользу! — заклинала Зулейка, и мама повторяла за нею ее слова.
Прощаясь, мама со словами благодарности протянула деньги «доброй» женщине, которые она быстро, ловко схватила и спрятала за пазухой. Даже не стала отказываться для приличия, как было принято.
Бакы незаметно выбрался на улицу, тошнота подступила к горлу, и он нагнулся над канавкой.
Теперь мальчик жил в ожидании появления в себе грехов, которые должны перейти к нему от Зулейки.
Много лет спустя, взрослым человеком, он найдет в учебнике литературы стихи, пробудившие в нем ту наивную детскую мечту. Томба, «Весна».
Это был поэт-фронтовик, автор известных строк: «Томба — для врага бомба!» В «Весне» говорилось, что наступила весна, прекрасная пора года, цветут яблони, журчит вода в арыках. Накрапывает дождь, зеленеют поля. И в душе моей весна... Такое обыкновенное стихотворение, но чем оно могло подействовать на него? Может, он уловил какое-то настроение в стихе, созвучное его тогдашнему настроению? Весна. Пробуждение природы после зимнего сна. И что-то в нем пробуждалось? Может, его поразило то, что можно так просто сказать словами об удивительном?
Позднее он имел несчастье увидеть и самого поэта, Томбу.
Седой, плохо одетый, опустившийся человек стоял у пивного ларька и пытался наполнить свою кружку без очереди, не прислушиваясь к увещеваниям. Жара стояла сорокаградусная, духота. Люди были злы, чувствовали себя, как в парной, всех мучила жажда. Наконец кто-то из очереди не выдержал и толкнул поэта в грудь: иди отсюда! Томба ушел. Когда Бакы узнал, что это был Томба,— будто толкнули в грудь его самого. «Что за тип такой?» — спросил кто-то. «Да, поэт, говорят! Томба — для врага бомба!» — хмыкнул другой. «Тоже мне бомба! Не бомба, а мешок с...»
Бакы последовал за поэтом. Где тот ореол святости, которым он окружал его с детства? Неужели от него полетела та искорка, возгоревшаяся в его детской душе болезненной мечтой? Неужели от такого человека могла исходить та сила, сделавшая его странником, причинившая ему столько невыносимых мук и переживаний? Разве в душе этого человека весна? Разве Бакы захочет догнать его и сказать: «Здравствуйте, вы — Томба?»
И все же в поэте было что-то. Он выделялся. Массивный череп с густой щеткой седых волос, высокий рост...
Бакы шел за ним на почтительном расстоянии, слезы жалости — то ли к поэту, то ли к себе — застлали ему глаза, и он постепенно отстал.
С тетрадкой для заметок он взбирался на холм, принимал «позу поэта». Приходили, как бред, первые строки. Он проверял их на слух и, если нравились, записывал. Ждал следующих строк, примеривая их на разный лад к первым, чтобы рифмовались, пришлись в размер. Переставлял слова, заменял их другими или менял смысл — впереди был вольный простор, можно двигаться куда душа желает, куда тянет смысл строк. Удачные строки вызывали волнение, прилив радости.
Это была чудесная игра, чудеснее всех детских игр.
Со временем он удивится, что некоторые продолжают играть в нее и в почтенном возрасте.
Заполнив тетрадку, он показал ее учительнице литературы Халиде. Эта молодая, незамужняя женщина была неизлечимо больна, и недолго ей оставалось жить. Прочитав стихи, она полюбила Бакы.
Скоро такими же тетрадками обзавелись и его друзья, соперники, тоже считавшиеся лучшими учениками класса. Заполнив тетради стихами, и они показывали их учительнице. Но Бакы оставался по-прежнему ее любимцем. Тогда ребята стали показывать стихи сперва ему и только потом, если он находил их хорошими, учительнице.
Иногда, когда писать одному наскучивало, он приходил к Курбану, и они, наточив карандаши, приготовив тетради, приступали к писанию. О чем писать? Они задумывались, прикусив кончики карандашей, оглядывались вокруг. Полистав газету, Бакы предлагал тему: «Таль».
И они сочиняли про Таля:
Читали друг другу и делали замечания: купальнике и тальнике, тальманом и Таймановым — не рифмуются. Вообще глупые стихи! И спорили. Потом Курбан предлагал тему: «Печка». И они писали о печке:
И тому подобное. Так, написав обо всем, что есть в комнате, они выбирались во двор.
Курбан с родителями жил в хибарке из одной комнаты, двери ее выходили сразу на улицу. Хибарка была вся прокопченная изнутри — и саманные стены, и камышовый потолок, и кривые балки. Земляной пол покрывала кошма неопределенного цвета. Окном служил осколок стекла, вделанный в небольшую дыру в стене. В комнате пахло затхлостью, и приятно было выхолить за новой темой во двор.
Так писали до обеда, потом Бакы шел домой за портфелем. Услышав свист, он выходил за калитку и видел Курбана, согнутого так, что, казалось, свистит он лежа.
Однажды Курбан предложил: давай писать новеллу. Бакы еще не знал, что это такое. А Курбан уже знал. Бакы подумал: Курбан развитее его! И в самом деле, у Курбана память была лучше, чем у него. Знал немецкий почти как учитель. Легко решал задачи по математике, но по остальным предметам успевал с трудом. Еще он был красноречив, остроумен, пусть даже в репликах его недоставало здравого смысла. Взрослые с усмешкой называли его «художником слова». Бакы защищал друга. Ему возражали: «Да чушь порет, дурачок!»
Бакы верил, что Курбан добьется больших успехов, но дядя Пузанчик, с которым он спорил по этому поводу, утверждал: «У него нет цельности натуры, трезвости ума. Одних способностей мало, чтобы достичь в жизни успеха!»
Со временем Курбан остынет ко всему и, едва закончив школу,— куда денутся его способности? — будет работать крановщиком на кирпичном заводе. В то время как многие бывшие двоечники станут хоть какими, но все же начальниками и будут ездить на машине. А Курбан — на веломоторе. Но он не будет унывать, шутя, что сидит выше их всех — имея в виду свой кран, самую высокую точку в районе.
Через месяц ребята забросили стихи, найдя новые увлечения. Бакы перешел на прозу и теперь писал «романы». Начинал их в новых больших конторских книгах, но дальше заглавия, тщательно выведенного каллиграфическим почерком, дело не шло.
Он пристрастился покупать все новые и новые конторские книги. Но боялся начинать. Тогда он перешел на писчую бумагу, и работа пошла. Романы трудно было писать на холме, и он стал запираться у себя в комнате. В обед к нему робко стучались, он выходил счастливый, в приподнятом духе работающего человека.
Комната его не отапливалась. Зима стояла сырая, промозглая. Он шел сочинять в общую комнату, где всегда трещала чугунная печка, где вся семья жила скученно: и спали, и обедали, и готовили, и делами занимались.