Бакы стучался в подобие двери, но долго никто не отзывался, потом показывалось пьяное лицо с всклокоченными волосами:
— Кого еще черт носит? А-а, это ты, барчук? Ну давай, что там у тебя? О-о, лепешки свежие, урюк, плов! Дай тебе аллах счастья!
Он сразу же убегал.
Сердце бешено стучало, кровь приливала к вискам. Он не знал: стыд испытывал или счастье, или сердце волновалось от предчувствия собственной судьбы, подготавливаемой его интересом к этим несчастным.
Отдышавшись, глядя на вольно, бездумно резвящихся ишаков, он говорил себе: больше не пойду! Это последний раз! Ишакам было хорошо. Этот пустырь был их волшебным садом.
Какие там были ишаки! Они были счастливее, кокетливее их домашних, привязанных к колам бедолаг.
Но не выдержал, не сдержал свое слово, и через неделю снова прибежал к Марте-апе с угощением.
— А-а, барчук? Что ты нам в этот раз притащил? Она вынула куски вареного мяса, завернутые в тонкие пресные лепешки, гранаты, орехи...
— Что, решили посочувствовать, да? По-вашему, я нуждаюсь в этом, так, что ли? Ошибаешься, барчук! Я на жизнь зарабатываю вот этими руками, видишь? У нас кто работает, тот не пропадает! Я не нуждаюсь в вашем «барском» добре! Мама тебя посылает, да? Хочет убедить себя, что в достатке живет? С каких это пор у нее достаток? Я что, забыла, как она жила? Откуда достаток? Может, вы чужое воруете, народное добро, а? Отвечай!
Она схватила все и швырнула на помойку.
— В люди выбились! Дом построили! Животных завели! Ах вы, мерзавчики! Я живу честно, понятно! Мне хватает на хлеб и вино! И чтоб ноги твоей тут не было, ферштейн? Кулаки!
— Почему она хуже нас живет? — мама была взволнована. — Нет у нас перед ней вины! Она же не хочет отстроиться, лучше жить. Все тратит на вино. А у нас свой сад, огород, коровы, барашки. Мы с отцом с утра до ночи на ногах. Шелковичных червей держим три раза в год, когда люди и раз в год не хотят, ночами я ковер тку. Да и заем наш выиграл. Вот почему!
— Зачем? — спросил он.
— Как зачем? На калым тебе собрать. Вырастешь, захочешь семью свою иметь. Ради вас, детей, гнем спину.
Однажды Бакы услышал, как мамина знакомая шепнула ей:
— Зачем посылаешь ребенка к Марте? Не знаешь, что она живет с сыном?
— Как? — побледнела мама.
— Все говорят...— сказала гостья, спрятав лицо в ладонях.— Чего только не узнаешь! Каждый день какая-то новость! Видно, будет скоро конец света, Эсси-джан!
— Тоба, что творится, тоба! — повторяла ошеломленная мама.
Бакы не понимал, о чем идет речь, но выражение лица, тон, жесты гостьи не вызывали у него доверия. Вроде она чем-то возмущалась, кого-то осуждала за что-то, но почему-то при этом выглядела возбужденной, «чуть ли не радостной. С кем же Марте-апе жить, как не с сыном! Что в этом предосудительного?
Была весенняя слякоть, накрапывал мелкий дождь. Длинная вереница школьников растянулась по узкой тропинке на холме, ведущей из школы в лачужку.
Вся школа пошла смотреть на самоубийцу, и даже преподаватели, отменив занятия. До этого о самоубийцах читали только в книгах. Потому и учителям было интересно — как все выглядит на практике. Самоубийство было редким явлением в этих краях. Обычай запрещал накладывать на себя руки. Самоубийство — не выход, а самообман. Человек должен, обязан дожить до естественной кончины, что бы там ни случилось. Человек, умерший насильственной смертью, в бою или от несчастного случая, считался шехитом, жертвой. Мест, где случалась такая смерть, которые и являлись могилами, избегали. Там мог витать дух погибшего, не насытившегося этой жизнью. Погибнув до положенного срока, он не спешил отходить в иной мир и оставался доживать на своей могиле в виде призрака. Жители нередко утверждали, что видели, как светятся ночью могилы шехитов.
И вот произошло исключительное событие. И по учителям это было видно. Выстроив классы в аккуратные колонны, они вели их к месту происшествия. Учительница Халида заботливо поправляла скосившийся пионерский галстук Бакы. Все были исполнены серьезностью. В этих богом забытых краях случилось нечто необычное. Подобное оживление в городке вызовет потом полоска цветной тряпицы, едва прикрывавшая стан одной приезжей особы.
Семнадцатилетний сын Марты-апы Генрих застрелился из охотничьего ружья. Выстрел услышали, когда шли уроки. Все догадались, что это самоубийство и что это Генрих. Такой исход ожидался жителями и был им желанен.
Небо было задернуто тучами. Накрапывал дождичек. Многие держали над головой учебники, обернутые в газету, портфели. Учителя держали папки. Только Халида была с зонтиком, таким цветистым, праздничным. И в таком виде двигались по холму.
Кое-кто, очень спеша, обгонял Бакы по чавкающей грязи, бросая назад улыбчивый, заискивающий взгляд, как бы извиняясь. Восторг, жгучее любопытство скребли идущих, хотя они пытались изо всех сил изобразить на лицах горестную мину.
Генрих лежал за лачужкой, в жиже, одежда его была забрызгана грязью и кровью, волосы мокли под дождем, с чуба текла вода. Рядом в красноватой луже валялось охотничье ружье. Марта-апа рвала на себе грязные волосы с толстыми корнями. И, вырывая точно сорняк, бросала по сторонам.
Вновь пришедшие останавливались на почтительном расстоянии, понимая, что неприлично толпиться, и смотрели на страдающую мать. Никто не подходил к ней. Учителя, вдруг опоминаясь, поправляли шеренгу детей, прилежно подвинув назад некоторых невоспитанных, высунувшихся вперед. Халида снова поправила галстук Бакы.
Вдруг, не помня себя, с криком «Марта-апа!» он бросился к женщине в грязь. Она подняла лицо, уставилась на него безумными глазами. Такие глаза он видел у соседской сучки, когда топили ее щенков. Женщина обхватила мальчика и, прижавшись к его тощей груди лицом, зарыдала во весь голос. Они сидели в луже и плакали. И, чтобы как-то утешить, Бакы касался ее волос, очень буйных, густых и жестких.
Марта-апа еще долго жила в своей лачуге, ходила на работу. Пила. Навещали ее собутыльники. «Во-о, живет!» — удивлялись жители.
Скоро о ней позаботятся. Бакы встретит ее у первого в городке многоэтажного дома, поставленного с шиком на центральной площади — майдане. Теперь она жила в соседстве с лучшими, заслуженными людьми городка — дом был предназначен им. Она пройдет мимо, кивнув ему с достоинством, стараясь как-то соответствовать своему новому положению, которое обязывало.
С того дня постепенно она исчезнет из его памяти. Исчезнет и лачуга ее. Останется на пустыре груда мусора. Потом и мусор исчезнет — когда только убрали! Был там пустырь и пустырем останется.
Перестанут резвиться и ишаки. Приедут какие-то люди на спецмашине, поймают их всех до единого и увезут в неизвестном направлении. Кто-то пустит слух: на колбасу! Спустя месяц впервые на прилавках гастронома появится толстая колбаса с крупными белыми пуговками сала, весьма подозрительная. Жители набросятся на нее.
— Это же ишачья! — пристыдит их кто-то.
— Да хоть собачья! — скажут жители и пойдут закусывать «ишачиной» красное вино.
Не стало больше Халиды. Но Бакы все еще видел ее перед глазами, веселую, в белом платье. Среди зимы выдался солнечный, почти летний день. Отменили уроки и класс вывели на улицу сдавать нормы ГТО. Группой ребят, соревнующихся по метанию гранаты, руководила Халида. Она стояла вся в белом, легкая. Бакы метнул гранату, все вокруг закружилось. Халида словно вознеслась в воздух, все ахнули. Халида отскочила, кто-то накинулся на Бакы с кулаками: ты что? Отрезвление пришло внезапно. Он чуть не попал в Халиду — граната полетела не в ту сторону. Он едва не приблизил смерть учительницы, которая его любила. Но теперь он знал, что предвосхитил смерть, предчувствовал ее в тот миг.
Новый учитель литературы был сутулый, худющий человек с глазами мученика, казалось, он сосредоточил в себе всю скорбь, какая только бывает в жизни. Когда завуч, представив его, ушел, он обратился к классу с вопросом:
— Кто-нибудь из вас пишет стихи?
И в голосе его, грудном, чуть с хрипотцой, была боль.
Все молчали, вопрос был неожиданный, непривычный и застал врасплох.
Бакы покраснел, сжался, готовый уйти под парту, прячась за спиной Циклопа. Но молчание продлилось на долю секунды, многие повернулись в его сторону, ища его, вытягиваясь, вставая. Другие оживленно воскликнули, тыча пальцами:
— Он!
— Вот он!
— Прячется!