Гроб из Одессы - Смирнов Валерий Павлович 3 стр.


— Это не тот Гохман, — по праву старшего оборвал слово Кольки Антиквар. — Даже тебе нечего делать рядом с ним. Хотя в своё время Гохман фраернулся. Но это было, когда папа твоего Моньки Гохмана ещё не делал на него сметы. Тогда Одесса оставалась немножко той самой Одессой, о которой ты имеешь смутное представление. Разве в те годы здесь можно было кого-то удивить рыжим гробом даже по натуре?

То было золотое время Одессы. Местные дамы буквально не давали прохода обосновавшемуся в городе бывшему куаферу Марии-Антуанетты Леонарду. И собирался отплыть на гастроли в Константинополь знаменитый одесский скрипач Консоло. Спешил в школу Моранди преподавать искусство живописи тогда ещё жандарм Вилье де Лиль-Адан, а посреди кипящей от жары Кривой улицы читал древний французский список чудаковатый нищий книголюб Зимин, который вполне мог бы послужить прообразом цвейговского Менделя-букиниста. Невнятно бормоча что-то под нос, шёл в лавку Нового базара уникум-самоучка блистательный математик Штейн. В Хрустальном дворце обитали портовые рабочие, шулера, студенты, проститутки, спившиеся журналисты, взятые под покровительство самым удивительным в мире ростовщиком Мойшей. Он часто ссужал их деньгами в рост, но зато никогда не требовал отдачи долгов.

В погребке Коре раздавались песни Беранже, а на бульваре астроном Карассо давал всем желающим посмотреть в свою подзорную трубу. Греческая буквально пропахла запахом апельсин, регулярно доставляемых из Барселоны, Яффы, Смирны, Мессины, неподалеку чуть ли не круглосуточно работала лавка Джузеппе Марчиани, снабжавшего небогатых горожан итальянскими колбасами, жирными анчоусами, пармезаном и миланским коровьим маслом. Публика посостоятельнее шла в рестораны Бродской, Дофине, Лателе, Железнова и Оттона, который в свое время постоянно спорил с тем самым Гоголем о качестве мясных блюд. Мимо известных на весь город малохольных Александра Македонского и Яника Вшивого спешил директор городского театра барон Рено, а в это время градоначальник Казначеев тщетно пытался разыскать сигнальную пушку с бульвара. Меланхолично ожидали клиентов бородатые извозчики на штайгерах, прикуривая сигары от ассигнаций, и величественно возвышались над городом здания, построенные лучшими архитекторами мира.

Преображенский кафедральный собор. Успенский и Михайловский монастыри, Римско-католический костел, Лютеранская, Евангелическо-Реформаторская, Греческая Свято-Троицкая церкви, Бродская синагога, Караимская кенасса. Магометанская молельня — далеко не полный перечень храмов, дававших возможность одесситам регулярно пообщаться со Всевышним.

Бой часов башни Пашкова на Молдаванке. Весело перекликались колокола, отлитые из пушек, взятых у турок под Варной, и купцы безоговорочно соглашались со всеми условиями разгрузки кораблей — так много было негоциантов, стремившихся в Одессу. А неподалеку от порта дарили повод для безудержного веселья усатые джентльмены из Одесского Британского Атлетического клуба, игравшие в до сих пор невиданный Россией футбол.

Вот в этот полумиллионный город, известный на весь мир своими художниками, служивший тогда Европе образцом благоустройства, приехал из двухсоттысячного Киева Израэль Рахумовский. Уроженец крохотного Мозыря, старший сын Нохума Рахумовского, закончивший хедеру по настоянию отца, разбил семейные мечты насчёт карьеры Израэла в качестве ребе. Ювелир-самоучка выбрался в Киев, но не нашёл там мастера, который бы мог научить его больше, чем Рахумовский уже умел. Поэтому Израэль приехал в город, который тогда называли «Столицей юга», «Южной Пальмирой», «Маленьким Парижем», даже «Столицей мира», и поселился на Успенской улице в доме номер 36.

Пока Рахумовский набивал руку и глаз по части высокого ювелирного искусства в чужих мастерских до поздней ночи, старик Гохман торчал у кафе Фанкони гораздо не меньше. Он только изредка мог себе позволить выскочить со своего рабочего места до близлежащего кабака Робина, чтобы закончить какую-то сделку. Старик Гохман потихоньку маклеровал чем приплывет у руки и даже не мечтал о размахах Ашкинази. Забегая до хаты, Гохман старался влететь в свою комнату так по-быстрому, чтоб в упор не увидеть любимую жену и пару наследников. Жену Гохман терпел и так и сяк, потому что эта иногда тихая женщина позволяла ему экономить на кухарке, горничной и лакее, А что касается сыновей, то старик Гохман смотрел на них с понтом, как на собственные долговые расписки, являющиеся для каждого маклера неизбежным злом. Гохман падал поперёк шикарной двуспальной кровати, на которую он, кроме себя, никого не пускал, и устало закрывал глаза, твёрдо зная: его Лея сделает всё, чтобы они быстренько раскрылись на ширину бумажника.

— Лейба! — тихо орала она в ухо Гохмана, уставшего от трудовых свершений по продажи двадцати пяти фунтов ванили, перемешанной с крахмалом, и старик делал вид, будто вконец оглох. Потому что прекрасно знал каких просьб будет дальше.

— Ты, вшивый йотер лепетутник, — нежно ворковала Лея, — дети хочут немножко кушать. Давай гроши…

— Ой, вэй, в их годы я уже кормил семья, — начинал врать сам себе Гохман, потому что этим словам давно не верила, — а, твои дети… Два здоровых шибеника, не считая аппетит их момула — это чересчур для одной моя больной цавар. Вы все просто хочите сделать мине гэтеркэф лев миокорда… Лея, ты ж купила свежий фиш неделя назад… Может твои гоныфы хочут ликэр мидэ хумус, а? А ацирут их не нападёт? Но чего не сделаешь заради родная кровь… На десять копеек, купи им картошки и селедка, болячка тебе на рош…

И вот с таким калорийным питанием молодые Гохманы вымахали не ниже портовых амбалов. Но несмотря на свои размеры, им почему-то не захотелось тягать мешки с баркасов на свежем морском воздухе. Потому что братья стремились поддержать трудовую династию Гохманов и торговать всё подряд, особенно что плохо лежит. Так флаг им в руки по такому поводу, если в Одессе больше лавок, чем волос на жопе у двух братовьев вместе. И уже через пару месяцев, как Лея перестала просить десять копеек на детей у донельзя довольного этим старика Гохмана, его наследники гоняли по Одессе на лихаче, разодетые из венского магазина Шмидта по последней парижской моде. А на мордах этих Гохманов было такое смурное выражение, с понтом они немножко переплатили за контрольный пакет акций хлебной торговли, перехваченный у некого барона Ротшильда.

Но братьям Гохманам по натуре нет дела до этого Ротшильда и его дешёвых дел, потому что они спешат на встречу с Гарькой Брауном, который своим поведением доказывал: Одесса способна родить не только Дардендейла, Сиднея Рейли и других будущих звезд английской разведки, мотавших нервы у партии Ленина-Сталина, но и деятелей гораздо вреднее.

Когда до человека приходит горе, так Браун с Гохманами делают все, чтобы оно показалось мелочью. Так случилось и с управляющим шоколадной фабрикой Лаверье. Он сидел у своем кабинете и седел по поводу упавшего сбыта продукции. Эта фабрика выпускала всего тридцать восемь сортов шоколада, когда конкуренты, объединившись между собой, выбрасывают на рынок до пятидесяти сортов. Дела у Лаверье обстояли так погано, что даже кондитерская «Бон-бон де Варсовьен» перестала интересоваться его продукцией у шёлковых коробках. Лаверье вместо того, чтобы вызвонить до себя парторга предприятия и провести собрание по поводу улучшения обслуживания населения, элементарно выписал из Франции через Константинополь новейшую машину для производства этого продукта. Но уже в те годы промышленный шпионаж был на такой высоте, что Гарька Браун раньше Лаверье узнал: оборудование для шоколадной фабрики сгрузили на Таможенной. Так разве Гохманы допустят, чтобы проклятый капиталист продолжал набивать мешки золотом, скармливая одесситам вредный продукт, от которого бывает диабет и портятся зубы? Или они не патриоты своего города, над которым ещё не маячит призрак припортового завода? Браун припирается до Лаверье и начинает размахивать руками по поводу закупки оптовой партии товара для голодающих у Северо-Американских Штатах, а братья Гохман прут на Таможенную, где заводят беседы с биндюжниками из Тирасполя, жадно поглощающими местное итальянское вино после ударной разгрузки своих телег. Оборванные биндюжники сходу обрадовались, когда два муркета, одетые не хуже их градоначальника, предложили немножко заработать и гигантскую сумму в размере четвертного билета.

Гохманы важно объяснили молдаванам, что стоящая неподалеку железяка — та самая радость, которую ждет в Тирасполе их компаньон, суча ногами от нетерпения. И если господа биндюжники захватят с собой попутный груз, благодарность одесситов в виде двадцатипятирублевки не будет иметь пределов. Так разве Одесса раньше не была привязана до Тираспольского уезда, и как не согласиться с таким выгодным предложением?

Биндюжники по-быстрому грузят французский импорт на телегу, а городовой за три рубля делает вид, будто всю дорогу интересуется санитарным состоянием морской волны. Но стоило этому каравану заскрипеть домой, как братовья в канотье вспомнили за то, что их могут надурить. Гохманы намекают молдаванам — они их ни разу не знают и тем не менее доверили такой ценный груз. А вдруг биндюжники не оправдают высокого доверия и сплавят товар где-то по дороге? Поэтому Гохманы предлагают вариант. Машина стоит сто пятьдесят рублей, нехай экспедитор биндюжников выдает эту кругленькую сумму, а коммерсанты Гохманы уже пишут записку своему тираспольскому компаньону, выдать подателям железяки сто пятьдесят рублей и еще двадцать пять за качественное обслуживание груза во время транспортировки. Биндюжники меняют записку на бабки и спокойно едут за город аж до самой таможни. Примерно в это же время Гарька Браун выкатывается из кабинета Лаверье, опуская его настроение ещё ниже фразой за закупку шоколада у конкурентов. Но тут же посыльный, терпеливо ждавший своего череда у приемной, просит управляющего фабрикой забрать своё добро с Таможенной площади. Лаверье перестал надрывать собственный характер по поводу несчастий и погнал вместе с угнетаемыми им работягами на Таможенную. Так сколько бы они не бегали среди неё вокруг товаров поперёк недружелюбных воплей, шоколадного оборудования от этого ни на копейку не прибавилось.

В то время, когда Гохманы вместе с Брауном перлись в бордель-гостиницу Мишки Красавчика на Нежинской, а Лаверье посылал портового боцмана Ставраки на государственном языке межнационального общения дальше маяцкой стенки и мамы Бени с Колонтаевской, биндюжники спокойно добрались до таможни.

Во время царизма таможня давала «добро» не так быстро и дорого, как сегодня. Тем более, что на груз не было товарно-транспортной накладной, банковской справки о стопроцентной предоплате, лицензии на вывоз, бумаги об оплате пошлины и прочих формальностей. И хотя биндюжники размахивали гохмановской индульгенцией с таким видом, будто это было совнаркомовское постановление по поводу национализации, таможня не принимала их рассказ всерьёз. В конце концов груз был арестован и чтобы биндюжникам не было обидно, таможенники бесплатно отлупили их с такой силой, что жители тираспольского уезда резко стали плакать не по навсегда потерянным бумажным ассигнациям, а совсем по другому поводу.

Когда у сердобольных таможенников устали ноги с руками, служивые не начали пугать гостей города Колымой и Сахалином, а проявили великодушие. Они отпустили биндюжников до хаты, предварительно оставив им на мелкие расходы целый рубль из конфискованных средств этой транспортной бригады. Биндюжники погрузили друг друга на телеги и с тех пор никто не видел этот обоз в благословенном городе Одессе.

Спустя некоторое время Лаверье чуть ли не целовал корпус своего нового приобретения, поя бдительных таможенников и примазавшуюся полицию ромом от шоколадных конфет. Выкинув устаревшее за последние десять лет оборудование, Лаверье быстро стал наступать на пятки конкурентов — до того французская железяка оказалась последним словом науки и техники. И хотя самого Лаверье уже нет на этом свете, а его потомков — в нашем городе, эта импортная машина такая полезная, что до сих пор вкалывает на фабрике имени Розы Люксембург. Правда не на полную мощность, но не из-за процента износа, а по поводу хронического отсутствия необходимого сырья.

Как-то Гарька Браун от чересчур хорошей жизни ухитрился самостоятельно отмочить такой канкант, после которого у полиции заломило поясницы собирать стреляные гильзы Браун тем временем отсиживался в одном из притонов Молдаванки, не выпуская из рук браунинг даже у сортире, куда зачастил по поводу расстроенных чувств. Несмотря на то, что братья Гохманы предлагали кое-кому среднегодовую выручку кинотеатра «Арс», полиция продолжала волноваться по поводу недоразумения между профсоюзом мясников и гарькиными нервами.

Если у папы-Гохмана детей с другой судьбой могло быть с большим трудом, так старый Браун — совсем другое дело. И Гарька народился не от безвестного бухого пиндоса, а в порядочной одесской семье, которая постоянно околачивалась в Английском клубе. Но Гарька ведёт себя так, с понтом его мама не шмонается по благотворительным мероприятиям народного общества «Трезвость», а лакает водку перед обслуживанием биндюжников под портовым забором в Армянском переулке. И будто его папаша не жрёт из венецианских бокалов французское шампанское «Редерер» за покером, а дегустирует двенадцатую кружку пельзеньского пива перед мордобоем у «Гамбринусе» Или молодому Брауну не хватало на мелкие расходы от таких живых родителей, что он потребовал с мясников двадцать пять копеек с каждого пуда товара в виде налога за радость жизни при целом теле?

Если бы Браун стрельнул у кого-то руку или ногу, мало ли мелких травм бывает на производстве? Так надо же случиться, чтобы Браун, паля почти в упор, не промахнулся мимо сердца Лазаря Дворкина. И Дальницкая улица тут же посадила полицию на голодный паёк по поводу того, что одним Лазарем взбесившийся Гарька не ограничился. Можно подумать было западло, как в наши дни, платить за охрану и полиции, и Гарьке, увеличив стоимость пуда товара на пусть даже царские, но всё равно паршивые двадцать пять копеек. И разве вся валюта мира, а не какой-то поганый рублёвый брауновский запрос, стоит тех слез, что пролила Дальницкая, идя за гробами Лазаря Дворкина, Ивана Балашова, Пинсаха Дер-Азриленко и даже Митьки Голого, который не был мясником, а просто случайно высунул свою любопытную голову через браму под пулю? Так, между прочим, ту пулю посылала из окна своей хаты прямо у Гарьку мадам Лазарус, которой не понравилась скорострельность Брауна. Ну в самом деле, зачем из всех сил палить у пожилого человека под окном с какого-то шумного браунинга, если ему хочется не слушать этой какофонии, а продолжать молиться? Но мадам Лазарус до гарькиного фарта и митькиного несчастья была уже у том возрасте, когда мушку тяжелого для бабушкиных рук карабина трудно совмещать с прицельной планкой из-за поганого освещения событий. Так что Голому на личном опыте пришлось убедиться: излишнее любопытство может-таки плохо сказаться на собственном здоровье. Причем всё произошло так быстро, что Митька не успел ни с кем поделиться внезапно приобретённым опытом.

— Это не тот Гохман, — по праву старшего оборвал слово Кольки Антиквар. — Даже тебе нечего делать рядом с ним. Хотя в своё время Гохман фраернулся. Но это было, когда папа твоего Моньки Гохмана ещё не делал на него сметы. Тогда Одесса оставалась немножко той самой Одессой, о которой ты имеешь смутное представление. Разве в те годы здесь можно было кого-то удивить рыжим гробом даже по натуре?

То было золотое время Одессы. Местные дамы буквально не давали прохода обосновавшемуся в городе бывшему куаферу Марии-Антуанетты Леонарду. И собирался отплыть на гастроли в Константинополь знаменитый одесский скрипач Консоло. Спешил в школу Моранди преподавать искусство живописи тогда ещё жандарм Вилье де Лиль-Адан, а посреди кипящей от жары Кривой улицы читал древний французский список чудаковатый нищий книголюб Зимин, который вполне мог бы послужить прообразом цвейговского Менделя-букиниста. Невнятно бормоча что-то под нос, шёл в лавку Нового базара уникум-самоучка блистательный математик Штейн. В Хрустальном дворце обитали портовые рабочие, шулера, студенты, проститутки, спившиеся журналисты, взятые под покровительство самым удивительным в мире ростовщиком Мойшей. Он часто ссужал их деньгами в рост, но зато никогда не требовал отдачи долгов.

В погребке Коре раздавались песни Беранже, а на бульваре астроном Карассо давал всем желающим посмотреть в свою подзорную трубу. Греческая буквально пропахла запахом апельсин, регулярно доставляемых из Барселоны, Яффы, Смирны, Мессины, неподалеку чуть ли не круглосуточно работала лавка Джузеппе Марчиани, снабжавшего небогатых горожан итальянскими колбасами, жирными анчоусами, пармезаном и миланским коровьим маслом. Публика посостоятельнее шла в рестораны Бродской, Дофине, Лателе, Железнова и Оттона, который в свое время постоянно спорил с тем самым Гоголем о качестве мясных блюд. Мимо известных на весь город малохольных Александра Македонского и Яника Вшивого спешил директор городского театра барон Рено, а в это время градоначальник Казначеев тщетно пытался разыскать сигнальную пушку с бульвара. Меланхолично ожидали клиентов бородатые извозчики на штайгерах, прикуривая сигары от ассигнаций, и величественно возвышались над городом здания, построенные лучшими архитекторами мира.

Преображенский кафедральный собор. Успенский и Михайловский монастыри, Римско-католический костел, Лютеранская, Евангелическо-Реформаторская, Греческая Свято-Троицкая церкви, Бродская синагога, Караимская кенасса. Магометанская молельня — далеко не полный перечень храмов, дававших возможность одесситам регулярно пообщаться со Всевышним.

Бой часов башни Пашкова на Молдаванке. Весело перекликались колокола, отлитые из пушек, взятых у турок под Варной, и купцы безоговорочно соглашались со всеми условиями разгрузки кораблей — так много было негоциантов, стремившихся в Одессу. А неподалеку от порта дарили повод для безудержного веселья усатые джентльмены из Одесского Британского Атлетического клуба, игравшие в до сих пор невиданный Россией футбол.

Вот в этот полумиллионный город, известный на весь мир своими художниками, служивший тогда Европе образцом благоустройства, приехал из двухсоттысячного Киева Израэль Рахумовский. Уроженец крохотного Мозыря, старший сын Нохума Рахумовского, закончивший хедеру по настоянию отца, разбил семейные мечты насчёт карьеры Израэла в качестве ребе. Ювелир-самоучка выбрался в Киев, но не нашёл там мастера, который бы мог научить его больше, чем Рахумовский уже умел. Поэтому Израэль приехал в город, который тогда называли «Столицей юга», «Южной Пальмирой», «Маленьким Парижем», даже «Столицей мира», и поселился на Успенской улице в доме номер 36.

Пока Рахумовский набивал руку и глаз по части высокого ювелирного искусства в чужих мастерских до поздней ночи, старик Гохман торчал у кафе Фанкони гораздо не меньше. Он только изредка мог себе позволить выскочить со своего рабочего места до близлежащего кабака Робина, чтобы закончить какую-то сделку. Старик Гохман потихоньку маклеровал чем приплывет у руки и даже не мечтал о размахах Ашкинази. Забегая до хаты, Гохман старался влететь в свою комнату так по-быстрому, чтоб в упор не увидеть любимую жену и пару наследников. Жену Гохман терпел и так и сяк, потому что эта иногда тихая женщина позволяла ему экономить на кухарке, горничной и лакее, А что касается сыновей, то старик Гохман смотрел на них с понтом, как на собственные долговые расписки, являющиеся для каждого маклера неизбежным злом. Гохман падал поперёк шикарной двуспальной кровати, на которую он, кроме себя, никого не пускал, и устало закрывал глаза, твёрдо зная: его Лея сделает всё, чтобы они быстренько раскрылись на ширину бумажника.

— Лейба! — тихо орала она в ухо Гохмана, уставшего от трудовых свершений по продажи двадцати пяти фунтов ванили, перемешанной с крахмалом, и старик делал вид, будто вконец оглох. Потому что прекрасно знал каких просьб будет дальше.

— Ты, вшивый йотер лепетутник, — нежно ворковала Лея, — дети хочут немножко кушать. Давай гроши…

— Ой, вэй, в их годы я уже кормил семья, — начинал врать сам себе Гохман, потому что этим словам давно не верила, — а, твои дети… Два здоровых шибеника, не считая аппетит их момула — это чересчур для одной моя больной цавар. Вы все просто хочите сделать мине гэтеркэф лев миокорда… Лея, ты ж купила свежий фиш неделя назад… Может твои гоныфы хочут ликэр мидэ хумус, а? А ацирут их не нападёт? Но чего не сделаешь заради родная кровь… На десять копеек, купи им картошки и селедка, болячка тебе на рош…

И вот с таким калорийным питанием молодые Гохманы вымахали не ниже портовых амбалов. Но несмотря на свои размеры, им почему-то не захотелось тягать мешки с баркасов на свежем морском воздухе. Потому что братья стремились поддержать трудовую династию Гохманов и торговать всё подряд, особенно что плохо лежит. Так флаг им в руки по такому поводу, если в Одессе больше лавок, чем волос на жопе у двух братовьев вместе. И уже через пару месяцев, как Лея перестала просить десять копеек на детей у донельзя довольного этим старика Гохмана, его наследники гоняли по Одессе на лихаче, разодетые из венского магазина Шмидта по последней парижской моде. А на мордах этих Гохманов было такое смурное выражение, с понтом они немножко переплатили за контрольный пакет акций хлебной торговли, перехваченный у некого барона Ротшильда.

Но братьям Гохманам по натуре нет дела до этого Ротшильда и его дешёвых дел, потому что они спешат на встречу с Гарькой Брауном, который своим поведением доказывал: Одесса способна родить не только Дардендейла, Сиднея Рейли и других будущих звезд английской разведки, мотавших нервы у партии Ленина-Сталина, но и деятелей гораздо вреднее.

Когда до человека приходит горе, так Браун с Гохманами делают все, чтобы оно показалось мелочью. Так случилось и с управляющим шоколадной фабрикой Лаверье. Он сидел у своем кабинете и седел по поводу упавшего сбыта продукции. Эта фабрика выпускала всего тридцать восемь сортов шоколада, когда конкуренты, объединившись между собой, выбрасывают на рынок до пятидесяти сортов. Дела у Лаверье обстояли так погано, что даже кондитерская «Бон-бон де Варсовьен» перестала интересоваться его продукцией у шёлковых коробках. Лаверье вместо того, чтобы вызвонить до себя парторга предприятия и провести собрание по поводу улучшения обслуживания населения, элементарно выписал из Франции через Константинополь новейшую машину для производства этого продукта. Но уже в те годы промышленный шпионаж был на такой высоте, что Гарька Браун раньше Лаверье узнал: оборудование для шоколадной фабрики сгрузили на Таможенной. Так разве Гохманы допустят, чтобы проклятый капиталист продолжал набивать мешки золотом, скармливая одесситам вредный продукт, от которого бывает диабет и портятся зубы? Или они не патриоты своего города, над которым ещё не маячит призрак припортового завода? Браун припирается до Лаверье и начинает размахивать руками по поводу закупки оптовой партии товара для голодающих у Северо-Американских Штатах, а братья Гохман прут на Таможенную, где заводят беседы с биндюжниками из Тирасполя, жадно поглощающими местное итальянское вино после ударной разгрузки своих телег. Оборванные биндюжники сходу обрадовались, когда два муркета, одетые не хуже их градоначальника, предложили немножко заработать и гигантскую сумму в размере четвертного билета.

Гохманы важно объяснили молдаванам, что стоящая неподалеку железяка — та самая радость, которую ждет в Тирасполе их компаньон, суча ногами от нетерпения. И если господа биндюжники захватят с собой попутный груз, благодарность одесситов в виде двадцатипятирублевки не будет иметь пределов. Так разве Одесса раньше не была привязана до Тираспольского уезда, и как не согласиться с таким выгодным предложением?

Биндюжники по-быстрому грузят французский импорт на телегу, а городовой за три рубля делает вид, будто всю дорогу интересуется санитарным состоянием морской волны. Но стоило этому каравану заскрипеть домой, как братовья в канотье вспомнили за то, что их могут надурить. Гохманы намекают молдаванам — они их ни разу не знают и тем не менее доверили такой ценный груз. А вдруг биндюжники не оправдают высокого доверия и сплавят товар где-то по дороге? Поэтому Гохманы предлагают вариант. Машина стоит сто пятьдесят рублей, нехай экспедитор биндюжников выдает эту кругленькую сумму, а коммерсанты Гохманы уже пишут записку своему тираспольскому компаньону, выдать подателям железяки сто пятьдесят рублей и еще двадцать пять за качественное обслуживание груза во время транспортировки. Биндюжники меняют записку на бабки и спокойно едут за город аж до самой таможни. Примерно в это же время Гарька Браун выкатывается из кабинета Лаверье, опуская его настроение ещё ниже фразой за закупку шоколада у конкурентов. Но тут же посыльный, терпеливо ждавший своего череда у приемной, просит управляющего фабрикой забрать своё добро с Таможенной площади. Лаверье перестал надрывать собственный характер по поводу несчастий и погнал вместе с угнетаемыми им работягами на Таможенную. Так сколько бы они не бегали среди неё вокруг товаров поперёк недружелюбных воплей, шоколадного оборудования от этого ни на копейку не прибавилось.

В то время, когда Гохманы вместе с Брауном перлись в бордель-гостиницу Мишки Красавчика на Нежинской, а Лаверье посылал портового боцмана Ставраки на государственном языке межнационального общения дальше маяцкой стенки и мамы Бени с Колонтаевской, биндюжники спокойно добрались до таможни.

Во время царизма таможня давала «добро» не так быстро и дорого, как сегодня. Тем более, что на груз не было товарно-транспортной накладной, банковской справки о стопроцентной предоплате, лицензии на вывоз, бумаги об оплате пошлины и прочих формальностей. И хотя биндюжники размахивали гохмановской индульгенцией с таким видом, будто это было совнаркомовское постановление по поводу национализации, таможня не принимала их рассказ всерьёз. В конце концов груз был арестован и чтобы биндюжникам не было обидно, таможенники бесплатно отлупили их с такой силой, что жители тираспольского уезда резко стали плакать не по навсегда потерянным бумажным ассигнациям, а совсем по другому поводу.

Когда у сердобольных таможенников устали ноги с руками, служивые не начали пугать гостей города Колымой и Сахалином, а проявили великодушие. Они отпустили биндюжников до хаты, предварительно оставив им на мелкие расходы целый рубль из конфискованных средств этой транспортной бригады. Биндюжники погрузили друг друга на телеги и с тех пор никто не видел этот обоз в благословенном городе Одессе.

Спустя некоторое время Лаверье чуть ли не целовал корпус своего нового приобретения, поя бдительных таможенников и примазавшуюся полицию ромом от шоколадных конфет. Выкинув устаревшее за последние десять лет оборудование, Лаверье быстро стал наступать на пятки конкурентов — до того французская железяка оказалась последним словом науки и техники. И хотя самого Лаверье уже нет на этом свете, а его потомков — в нашем городе, эта импортная машина такая полезная, что до сих пор вкалывает на фабрике имени Розы Люксембург. Правда не на полную мощность, но не из-за процента износа, а по поводу хронического отсутствия необходимого сырья.

Как-то Гарька Браун от чересчур хорошей жизни ухитрился самостоятельно отмочить такой канкант, после которого у полиции заломило поясницы собирать стреляные гильзы Браун тем временем отсиживался в одном из притонов Молдаванки, не выпуская из рук браунинг даже у сортире, куда зачастил по поводу расстроенных чувств. Несмотря на то, что братья Гохманы предлагали кое-кому среднегодовую выручку кинотеатра «Арс», полиция продолжала волноваться по поводу недоразумения между профсоюзом мясников и гарькиными нервами.

Если у папы-Гохмана детей с другой судьбой могло быть с большим трудом, так старый Браун — совсем другое дело. И Гарька народился не от безвестного бухого пиндоса, а в порядочной одесской семье, которая постоянно околачивалась в Английском клубе. Но Гарька ведёт себя так, с понтом его мама не шмонается по благотворительным мероприятиям народного общества «Трезвость», а лакает водку перед обслуживанием биндюжников под портовым забором в Армянском переулке. И будто его папаша не жрёт из венецианских бокалов французское шампанское «Редерер» за покером, а дегустирует двенадцатую кружку пельзеньского пива перед мордобоем у «Гамбринусе» Или молодому Брауну не хватало на мелкие расходы от таких живых родителей, что он потребовал с мясников двадцать пять копеек с каждого пуда товара в виде налога за радость жизни при целом теле?

Если бы Браун стрельнул у кого-то руку или ногу, мало ли мелких травм бывает на производстве? Так надо же случиться, чтобы Браун, паля почти в упор, не промахнулся мимо сердца Лазаря Дворкина. И Дальницкая улица тут же посадила полицию на голодный паёк по поводу того, что одним Лазарем взбесившийся Гарька не ограничился. Можно подумать было западло, как в наши дни, платить за охрану и полиции, и Гарьке, увеличив стоимость пуда товара на пусть даже царские, но всё равно паршивые двадцать пять копеек. И разве вся валюта мира, а не какой-то поганый рублёвый брауновский запрос, стоит тех слез, что пролила Дальницкая, идя за гробами Лазаря Дворкина, Ивана Балашова, Пинсаха Дер-Азриленко и даже Митьки Голого, который не был мясником, а просто случайно высунул свою любопытную голову через браму под пулю? Так, между прочим, ту пулю посылала из окна своей хаты прямо у Гарьку мадам Лазарус, которой не понравилась скорострельность Брауна. Ну в самом деле, зачем из всех сил палить у пожилого человека под окном с какого-то шумного браунинга, если ему хочется не слушать этой какофонии, а продолжать молиться? Но мадам Лазарус до гарькиного фарта и митькиного несчастья была уже у том возрасте, когда мушку тяжелого для бабушкиных рук карабина трудно совмещать с прицельной планкой из-за поганого освещения событий. Так что Голому на личном опыте пришлось убедиться: излишнее любопытство может-таки плохо сказаться на собственном здоровье. Причем всё произошло так быстро, что Митька не успел ни с кем поделиться внезапно приобретённым опытом.

Назад Дальше