Добром и милосердием - Элис Манро


Эверилл покраснела и не знала, что ответить, чтобы улыбающиеся ей Жук и Джанин остались довольны.

— Но с другой стороны, я рада, что она не работает дизайнером, — сказала Жук. — Я рада, что она здесь, со мной. Эверилл — мое сокровище.

Они пошли прогуляться по палубе, удаляясь от Жук, и Джанин сказала:

— Вы не обидитесь, если я спрошу, сколько вам лет?

Эверилл ответила, что ей двадцать три года, и Джанин вздохнула. Оказалось, что ей самой сорок два. Она была замужем, но путешествовала одна. У нее было длинное загорелое лицо с блестящими розово-сиреневатыми губами и волосы до плеч, тяжелые и гладкие, как дубовая доска. По ее словам, ей часто говорили, что она выглядит как жительница Калифорнии, но на самом деле она была из Висконсина. Из маленького городка в Висконсине, где она работала ведущей на радио. Голос у нее был низкий, убедительный и какой-то самодовольный, даже если она говорила о недостатках, проблемах или чем-то позорном.

Она сказала:

— Ваша мать очаровательна.

— Все либо очаровываются ею, либо терпеть ее не могут, — ответила Эверилл.

— Она давно болеет?

— Она уже выздоравливает, — ответила Эверилл. — Прошлой весной у нее была пневмония. Они с матерью уговорились между собой об этой версии.

Джанин сильнее хотела подружиться с Жук, чем Жук с ней. Однако Жук приняла с ней свой привычный полудоверительный тон и открыла кое-какие интимные секреты профессора. Она также выдала прозвище, которое придумала для него: доктор Фауст. Жена доктора получила кличку Роза Тюдоров. Джанин сочла эти прозвища очень меткими и остроумными. Какая прелесть, сказала она.

Она не знала, как Жук прозвала ее Гламурной Кисой.

Эверилл гуляла по палубе и прислушивалась к разговорам. Она думала о том, что морские путешествия считаются удачным способом отдохнуть от «всего этого» — «все это», по-видимому, означает твою жизнь, то, как ты ее живешь, твое «я», того человека, которого ты собой представляешь, когда находишься дома. Однако во всех подслушанных ею разговорах люди делали ровно обратное. Они утверждали свое «я» — рассказывали друг другу о своей работе, детях, садах и гостиных. Обменивались рецептами кекса и методами закладки компоста. Приемами укрощения невесток и советами по вложению капитала. Рассказами о болезнях, изменах, недвижимости. «Я сказал…», «Я сделала…», «Я всегда полагал, что…», «Не знаю как вы, а лично я…»

Эверилл шла мимо, глядя в море, и пыталась понять, как стать такой. Как научиться упорству, умению выхватывать свою минуту разговора?

— Прошлой осенью мы все перекрасили в синий и устричный цвета…

— Боюсь, я никогда не понимал, что есть такого притягательного в опере…

Последняя реплика принадлежала профессору, — видимо, он считал, что таким образом сможет поставить Жук на место. И почему он вдруг «боится»?

Эверилл недолго гуляла одна. У нее тоже был свой поклонник среди пассажиров, он выслеживал ее и перехватывал у борта. Художник из Монреаля, за обедом он сидел напротив нее. Когда за первым обедом его спросили, какие картины он рисует, он сказал, что последней его работой была фигура девяти футов высотой, полностью замотанная бинтами, на которые нанесены цитаты из Декларации независимости США.

Как интересно, отозвались один-два вежливых американца, а художник ухмыльнулся: «Я очень рад, что вы так думаете».

— Но почему, — спросила Джанин, профессионально отреагировав на враждебность собеседника, как положено интервьюеру (доброта в голосе, особенно бодрая и вдвойне заинтересованная улыбка), — почему вы не использовали цитаты из какого-нибудь канадского текста?

— Да, я тоже хотела об этом спросить, — сказала Эверилл. Иногда она пыталась влезать в разговор таким способом — повторяя, как эхо, чужие слова или развивая чужие мысли. Обычно ничего хорошего из этого не выходило.

Канадские цитаты оказались для художника больным местом. Критики клевали его именно за это, обвиняя в недостаточном патриотизме и упустив именно то, что он пытался выразить. Он игнорировал Джанин, но последовал за Эверилл, когда она вышла из-за стола, и метал громы и молнии в ее адрес — в течение нескольких часов, как ей показалось, — в ходе этого занятия влюбившись в нее по уши. На следующее утро он дожидался Эверилл у столовой, чтобы войти вместе с ней, а потом спросил, позировала ли она когда-нибудь художникам.

Эверилл покраснела и не знала, что ответить, чтобы улыбающиеся ей Жук и Джанин остались довольны.

— Но с другой стороны, я рада, что она не работает дизайнером, — сказала Жук. — Я рада, что она здесь, со мной. Эверилл — мое сокровище.

Они пошли прогуляться по палубе, удаляясь от Жук, и Джанин сказала:

— Вы не обидитесь, если я спрошу, сколько вам лет?

Эверилл ответила, что ей двадцать три года, и Джанин вздохнула. Оказалось, что ей самой сорок два. Она была замужем, но путешествовала одна. У нее было длинное загорелое лицо с блестящими розово-сиреневатыми губами и волосы до плеч, тяжелые и гладкие, как дубовая доска. По ее словам, ей часто говорили, что она выглядит как жительница Калифорнии, но на самом деле она была из Висконсина. Из маленького городка в Висконсине, где она работала ведущей на радио. Голос у нее был низкий, убедительный и какой-то самодовольный, даже если она говорила о недостатках, проблемах или чем-то позорном.

Она сказала:

— Ваша мать очаровательна.

— Все либо очаровываются ею, либо терпеть ее не могут, — ответила Эверилл.

— Она давно болеет?

— Она уже выздоравливает, — ответила Эверилл. — Прошлой весной у нее была пневмония. Они с матерью уговорились между собой об этой версии.

Джанин сильнее хотела подружиться с Жук, чем Жук с ней. Однако Жук приняла с ней свой привычный полудоверительный тон и открыла кое-какие интимные секреты профессора. Она также выдала прозвище, которое придумала для него: доктор Фауст. Жена доктора получила кличку Роза Тюдоров. Джанин сочла эти прозвища очень меткими и остроумными. Какая прелесть, сказала она.

Она не знала, как Жук прозвала ее Гламурной Кисой.

Эверилл гуляла по палубе и прислушивалась к разговорам. Она думала о том, что морские путешествия считаются удачным способом отдохнуть от «всего этого» — «все это», по-видимому, означает твою жизнь, то, как ты ее живешь, твое «я», того человека, которого ты собой представляешь, когда находишься дома. Однако во всех подслушанных ею разговорах люди делали ровно обратное. Они утверждали свое «я» — рассказывали друг другу о своей работе, детях, садах и гостиных. Обменивались рецептами кекса и методами закладки компоста. Приемами укрощения невесток и советами по вложению капитала. Рассказами о болезнях, изменах, недвижимости. «Я сказал…», «Я сделала…», «Я всегда полагал, что…», «Не знаю как вы, а лично я…»

Эверилл шла мимо, глядя в море, и пыталась понять, как стать такой. Как научиться упорству, умению выхватывать свою минуту разговора?

— Прошлой осенью мы все перекрасили в синий и устричный цвета…

— Боюсь, я никогда не понимал, что есть такого притягательного в опере…

Последняя реплика принадлежала профессору, — видимо, он считал, что таким образом сможет поставить Жук на место. И почему он вдруг «боится»?

Эверилл недолго гуляла одна. У нее тоже был свой поклонник среди пассажиров, он выслеживал ее и перехватывал у борта. Художник из Монреаля, за обедом он сидел напротив нее. Когда за первым обедом его спросили, какие картины он рисует, он сказал, что последней его работой была фигура девяти футов высотой, полностью замотанная бинтами, на которые нанесены цитаты из Декларации независимости США.

Как интересно, отозвались один-два вежливых американца, а художник ухмыльнулся: «Я очень рад, что вы так думаете».

— Но почему, — спросила Джанин, профессионально отреагировав на враждебность собеседника, как положено интервьюеру (доброта в голосе, особенно бодрая и вдвойне заинтересованная улыбка), — почему вы не использовали цитаты из какого-нибудь канадского текста?

— Да, я тоже хотела об этом спросить, — сказала Эверилл. Иногда она пыталась влезать в разговор таким способом — повторяя, как эхо, чужие слова или развивая чужие мысли. Обычно ничего хорошего из этого не выходило.

Канадские цитаты оказались для художника больным местом. Критики клевали его именно за это, обвиняя в недостаточном патриотизме и упустив именно то, что он пытался выразить. Он игнорировал Джанин, но последовал за Эверилл, когда она вышла из-за стола, и метал громы и молнии в ее адрес — в течение нескольких часов, как ей показалось, — в ходе этого занятия влюбившись в нее по уши. На следующее утро он дожидался Эверилл у столовой, чтобы войти вместе с ней, а потом спросил, позировала ли она когда-нибудь художникам.

Дальше