В окопах Сталинграда [1947, Воениздат. С иллюстрациями] - Некрасов Виктор Платонович 3 стр.


Писарь уходит.

— Вы в сны верите, Керженцев? — спрашивает вдруг Максимов, почему-то обращаясь на «вы», хотя обычно называет меня, как и всех, на «ты». Не дожидаясь ответа, добавляет: — У меня сегодня во сне два передних зуба выпали.

Ширяев смеется. У него плотные, в линеечку, зубы.

— Бабы говорят, близкий кто-то умрет.

— Близкий? — Максимов рисует что-то кудрявое на обрывке газеты. — А вы женаты?

— Нет! — почти в один голос отвечаем мы.

— Напрасно. Я вот тоже не женат, а теперь жалею. Жена необходима. Как воздух необходима. Именно теперь…

Кудрявое превращается в женскую головку. Длинные ресницы, ротик, похожий на сердечко. Над левой бровью — родинка.

— Вы не москвич, Керженцев?

— Нет, а что?

— Да так… Знакомая у меня была до войны, Керженцева Зинаида Николаевна. Не родственница?

— Нет, у меня в Москве никого нет.

Максимов ходит по землянке взад и вперед. Землянка низкая, ходить приходится нагнув голову. У меня такое впечатление, что ему хочется что-то рассказать, но он или стесняется, или не решается.

Ширяев взглядывает на часы. Максимов замечает, останавливается.

— Да-да. Идите, времени мало.

Мы выходим из землянки. Он выходит вслед за нами. Канонады не слышно. Только лягушки квакают.

Несколько минут стоим, прислушиваясь к лягушкам. Тени от сосен доходят почти до самой землянки. Две мины, одна за другой, со свистом пролетают над нами и разрываются где-то далеко позади. Батальонные, повидимому. Ширяев ухмыляется:

— Все по круглой роще жарит. А батареи уже три дня как там нет.

Мы прислушиваемся. Больше мин нет.

— Ну, идите, — говорит Максимов. — Смотрите же.

Он крепко пожимает нам руки. Делает движение, будто хочет обнять, но не обнимает, а только пожимает руки. У него очень крепкое рукопожатие.

— Патроны береги, Ширяев, не транжирь.

— Есть, товарищ капитан!

— Смотри же, — и он уходит твердой, прямой походкой к кустам, где мелькают связисты, сматывающие проволоку.

С Ширяевым уславливаемся — я приду к нему часа через полтора-два, когда улажу свои дела.

Не везет нашему полку. Каких-нибудь несчастных полтора месяца воюем, а вот уже нет ни людей, ни пушек. По два-три пулемета на батальон. И ведь совсем недавно в бой вступили — двадцатого мая, под Терновой, у Харькова. Прямо — с хода. Необстрелянных, впервые попавших на фронт, нас перебрасывали с места на место, клали в оборону, снимали, передвигали, опять клали в оборону. Это было в период весеннего харьковского наступления. Мы терялись, путались, путали других, никак не могли привыкнуть к бомбежке. Одним словом, пользы принесли мало.

Перекинули нас южнее, в район Булацеловки, около Купянска. Пролежали и там недельки две. Копали эскарпы, контрэскарпы, минировали, строили дзоты. А потом немцы перешли в наступление. Пустили танков видимо-невидимо, забросали бомбами. Мы совсем растерялись, дрогнули, начали пятиться. Короче говоря, нас вывели из боя, заменили гвардейцами и отправили в Купянск. Там — опять дзоты, опять эскарпы и контрэскарпы, до тех пор, пока не подперли немцы. Мы не долго обороняли город — два дня. Пришел приказ отходить на левый берег. Взорвали железнодорожный и наплавной мосты и окопались в камышах на том берегу.

«Вот тут-то уже, — думалось нам, — долгонько пролежим. Чорта с два немца через Оскол пустим!»

А он только постреливал в нас из минометов. Мы отвечали. Вот и вся война. По утрам появлялась «рама» — двухфюзеляжный разведчик «фокке-вульф». Мы усиленно и всегда безрезультатно стреляли по нему из ручных пулеметов. Спокойно урча, проплывали куда-то в тыл косяки «юнкерсов».

Саперы мои копали блиндажи для штаба, деревенские девчата рыли второй рубеж вдоль Петропавловки. А мы — штабные командиры — составляли донесения, чертили схемы и время от времени ездили в штадив на инструктивные занятия.

Жизнь текла спокойно и равномерно. Даже московская «Правда» стала до нас добираться. Потерь не было никаких.

И вдруг, как снег на голову, — приказ.

На войне никогда ничего не знаешь, кроме того, что у тебя под самым носом творится. Не стреляет в тебя немец — и тебе кажется, что во всем мире тишь и гладь; начнет бомбить — и ты уже уверен, что весь фронт от Балтийского до Черного задвигался. Вот и сейчас так. Разнежились на берегу сонного, погрязшего в камышах Оскола и в ус не дули — сдержали, мол, фрица… Громыхает там, на севере, — ну и пусть громыхает, на то и война.

И вот, как гром среди чистого неба, — в двадцать три ноль ноль шагом марш…

И без боя, главное, что без боя. У Булацеловки тоже пришлось оставлять насиженные окопы, но там хоть немцы заставили нас это сделать, а здесь? Только вчера мы с Ширяевым проверяли оборону. Честное слово, неплохая оборона! Даже командир дивизии похвалил за расстановку пулеметов и прислал инженеров из 852-го и 854-го учиться, как мы дзоты под домами делаем.

Неужели немец так глубоко вклинился? Воронеж… Если он действительно туда прорвался, положение наше не совсем завидное… А, повидимому, прорвался, — иначе не отводили бы без боя, да еще с такого рубежа, как Оскол. А до Дона, кажется, никаких рек на нашем участке нет. Неужели на Дон уходить будем?

— Товарищ лейтенант, повозку чем грузить? — Командир взвода, молоденький, новоиспеченный, с чуть-чуть пробивающимися усиками, вопросительно смотрит на меня. — Мины будем грузить? — спрашивает.

— Машины не дали из штадива?

— Не дали.

— Закапывай тогда. На берегу остались еще?

— Остались. Штук сто.

— Ладно. Десятка два возьми с собой, на всякий случай, остальные закапывай.

— Ясно.

— Лопаты все?

Назад Дальше