Обороны на Осколе более не существует. Все, что вчера еще было живым, стреляющим, ощетинившимся пулеметами и винтовками, что на схеме обозначалось маленькими красными дужками, зигзагами и перекрещивающимися секторами, на что было потрачено тринадцать дней и ночей, — вырытое, перекрытое в три или четыре наката, старательно замаскированное травой и ветками, — все это уже никому не нужно. Через несколько дней все это превратится в заплывшее илом жилище лягушек, заполнится черной вонючей водой, обвалится, а весной покроется зеленой, свежей травой. И только детишки по колено в воде будут бродить когда-нибудь по тем местам, где стояли когда-то фланкирующие и кинжального действия пулеметы, и собирать заржавленные гильзы. Все это мы оставляем без боя, без единого выстрела…
Мы идем сосновым лесом, реденьким, молоденьким, недавно, должно быть, посаженным. Проходим мимо штабных землянок. Так и не докопали мы землянки для строевой части. Зияет недорытый котлован. Смутно белеют в темноте свежеобструганные сосенки. На плечах таскали их из соседней рощицы для перекрытия.
Петропавловка — бесконечно длинная, пыльная. Церковь с дырой в колокольне. Полусгнивший мостик, который я по плану как раз сегодня должен был чинить.
Тихо. Удивительно тихо. Даже собаки не лают. Никто ничего не подозревает. Спят. А завтра проснутся и увидят немцев.
И мы идем молча, точно сознавая вину свою, смотря себе под ноги, не оглядываясь, ни с кем и ни с чем не прощаясь — прямо на восток, по азимуту сорок пять.
Рядом шагает Валега — маленький, выносливый, как ишачок, алтаец. Он тащит рюкзак, две фляжки, котелок, планшетку, полевую сумку и еще сумку от противогаза, набитую хлебом. Перед отходом я хотел часть вещей выкинуть, чтоб легче было нести. Он даже не подпустил меня к мешку.
— Я лучше вас знаю, что вам нужно, товарищ лейтенант. Прошлый раз сами укладывались, так и зубной порошок, и помазок, и стаканчик для бритья — все забыли. Пришлось к химикам ходить.
Нечего было возразить. У Валеги характер диктатора, — спорить с ним немыслимо. А вообще это замечательный человек.
Он умеет все. Никогда ни о чем не спрашивает и ни одной минуты не сидит без дела. Куда бы мы ни пришли — через пять минут уже готова палатка, уютная и удобная, обязательно выстланная свежей травой. Котелок его сверкает всегда, как новый. Он никогда не расстается с двумя фляжками — одна с молоком, другая с водкой. Где достает, неизвестно, но они всегда полны. Он умеет стричь, брить, чинить сапоги, разводить костер под проливным дождем. Каждую неделю я меняю белье, а носки он так штопает, что невозможно определить, где же была дырка. Если стоим у реки — у нас ежедневно рыба, если в лесу — земляника, черника, грибы. И все это молча, быстро, без всякого напоминания с моей стороны. За все девять месяцев нашей совместной жизни мне ни разу не удалось на него рассердиться.
Сейчас он шагает рядом мягкой, беззвучной походкой охотника. Я знаю, будет привал — и он расстелит плащ-палатку на самом сухом месте, а в руках у меня окажется кусок хлеба с маслом и в чистой эмалированной кружке молоко. А он ляжет рядом — маленький, круглоголовый, молча будет смотреть на звезды и попыхивать крохотной, уродливой трубочкой, делающей его похожим на старичка, хотя ему всего восемнадцать лет.
О себе он ничего не говорит. Знаю только, что отца и матери у него нет. Есть где-то замужняя сестра, которую он совсем почти не знает. За что-то судился, но за что — не говорит. Сидел. Досрочно освобожден. На войну пошел добровольцем. Фамилия его настоящая Волегов, с ударением на «о». Но зовут его все Валега. Вот и все, что я знаю о нем.
Мы разговариваем редко — он неразговорчив. Один только раз он чуть-чуть приоткрылся. Это было весной, месяца три назад. Мы дьявольски промокли и устали. Сушились у костра. Я выкручивал портянки. Он в консервной банке варил пшенный концентрат. Мы уже две недели сидели на этом концентрате и не могли на него равнодушно смотреть.
Кругом было темно и холодно. Промокшая плащ-палатка топорщилась и нисколько не согревала. Мы были вдвоем.
С трубкой во рту, освещенный пламенем костра, он похож был на гнома, готовящего волшебное варево.
— Когда кончится война, — сказал он, — я поеду на родину и построю себе дом в лесу. Бревенчатый. Я люблю лес. И вы приедете ко мне и проживете у меня три недели. Мы будем ходить с вами на охоту и рыбу ловить…
Я улыбнулся.
— Почему именно три недели?
— А сколько же? — Он удивился, но лицо его ничуть не изменилось. — Больше не сможете. Вы будете работать. А на три недели приедете. Я знаю такие места, где есть медведи, и лоси, и щуки по пятнадцати фунтов весом. У нас хорошие леса на Алтае. Не такие, как здесь. Сами увидите. — Он вынул и облизал ложку. — И пельменями вас угощу. Я умею делать пельмени. По-особому. По-нашему.
На этом разговор и кончился.
Сейчас я спрашиваю:
— Ну как, Валега, когда же мы твоих пельменей попробуем?
Он даже не улыбается.
— Мяса такого нет. И приготовить его здесь по-настоящему нельзя.
— Значит, до конца войны ждать будем?
Он не отвечает и продолжает шагать. Ботинки ему непомерно велики — носки загнулись кверху, а пилотка мала, торчит на самой макушке. Я знаю, что в ней воткнуты три иголки — с белой, черной и защитного цвета ниткой.
Часов в семь делаем большой привал. На карте село называется Верхняя Дуванка. Здесь же его называют Вершиловкой. От Петропавловки оно в двадцати двух километрах. Значит, прошли около тридцати. Это неплохо — дорога трудная.
Бойцы с непривычки устали. Скинув мешки, лежат в тени фруктового сада, задрав ноги. Наиболее проворные тащат в котелках молоко и ряженку. Валега тоже раздобыл где-то буханку белого хлеба и мед в сотах.
Я ем и хвалю, хотя у меня нет аппетита. Но нельзя обижать Валегу.
Ноги гудят. Левая пятка немного натерта. Вообще с сапогами дело дрянь. Совсем разваливаются. Так и не дождался я брезентовых. Хоть проволокой обматывай. Надо было послушаться Валегу и походить один день в ботинках — были бы отремонтированы сапоги. А теперь чорт его знает, когда с вещевым складом встретишься. Полк, вероятно, уже далеко, километров за семьдесят-восемьдесят. Возможно, они где-нибудь стали в обороне или пробиваются через немцев.
Местное население говорит, что «ранком, в недiлю проходили солдати. А у вечорi пушки ишли». Должно быть наши дивизионки. «Тiльки годину постояли i далi подались. Такi заморенi, невеселi солдати».
А где фронт? Спереди, сзади, справа, слева? Существует ли он? На карте его обычно обозначают жирной красной линией. Противника — синей. Вчера еще эта синяя линия была по ту сторону Оскола. А сейчас?
Пожалуй, до утра немцы ничего не предпринимали. Разведчиков они, вероятно, не раньше двух часов послали, заметив, что мы молчим. Часа в три-четыре начали переправлять пехоту. Даже позже — сборы, приказы и тому подобное. Часов в пять. Сейчас восемь, без пяти восемь. Моторазведка, конечно, могла бы уже нас догнать. Вероятно, ее нет у них. А пехота не догонит. Танки и автомашины раньше вечера, а то и завтрашнего утра на эту сторону не переберутся. Все зависит от того, есть ли у них понтонные парки.
Немцы к Воронежу подошли. Возможно, они его уже взяли. Почему не слышно никакой стрельбы? Позавчера еще канонада доносилась с севера. Потом стала тише и передвинулась на северо-восток. Сейчас вообще ничего не слышно. Тишина.
Солдаты толкутся у костра с кулешом. Как всегда, ворчат, что мало наливают. Трясут яблони. Я встаю и подхожу к Ширяеву. Он сидит, чистит пистолет. Рядом сохнут портянки.
— Будем трогаться?
Сощурив глаз, Ширяев рассматривает на свет ствол пистолета.
— Вот хлопцы покушают и двинем. Минут двадцать, не больше.
— Сколько до Ново-Беленькой осталось?
— Километров шестьдесят-семьдесят. Вон карта лежит.
Я меряю по карте. Выходит шестьдесят пять километров.
— Два перехода еще.
— Если поднажмем — завтра к обеду будем.
— Быть-то будем, но застанем ли мы там кого-нибудь? Боюсь, что не того, кого нужно. Не нравится мне эта тишина.
Подходит адъютант старший, — весь красный от веснушек, — лейтенант Саврасов. У него озабоченный вид. Подсаживается. Закуривает.