— Садитесь, конечно, — сказал он с внезапной сердечностью.
Ехали молча. В итоге это подействовало на него удручающе.
— Погода, однако… — сказал он, кашлянув в кулак. — Терпеть не могу осень и зиму.
Ответа не последовало. Она думала о чем-то своем и поддерживать разговор не собиралась, вероятно, принимая его за левака, зарабатывающего на бензин для своей обожаемой телеги.
— Противная погода, — подтвердил он за нее. — Вообще осень и зиму не выношу просто физически!
— Слушайте, — сказала она. — А… быстрее вы как, способны?
— Быстро поедешь, тихо понесут, — мрачно проронил Прошин, задетый ее тоном. И чего ради он взялся везти ее? Зачем этот классический разговор с уклоном в метеорологию… Дурачок.
Но с каждым мгновением его привлекало в ней нечто неуловимо близкое, волнующее; и хотелось говорить, но не так — бросая слова, словно камушки в пропасть, и прислушиваясь: отозвались или нет? — а просто болтать, как старым знакомым, столкнувшимся в городском круговороте после долгой разлуки.
На светофоре он остановился, простецки улыбаясь, спросил:
— Вас как зовут, простите?
— Зовут? — В глазах ее мелькнул юмор. — Ира. Но, уверяю вас, можно обойтись без этого… Вы меня отвезете, я заплачу, и мы, обоюдно довольные, расстанемся.
— Закон, — сказал Прошин, — осуждает использование личного автотранспорта с целях наживы. И я следую этому закону. А имя ваше понадобилось, потому как собираюсь преподнести небольшой подарок. Чтобы знать, кому даришь, что ли… — Он отстегнул от ключа машины брелок — деревянного слоника. — Возьмите… Говорят, слон приносит охапки счастья.
— Спасибо, — она растерянно улыбнулась. — Это сандал?
— Сандал. Кстати, мое имя Алексей. Так что будем знакомы.
— Будем. — Она положила брелок с сумочку и накинула на свои бронзовые волосы платок. — И… стоп, пожалуйста. Мой дом.
Он покорно принял вправо и остановился. И стало не по себе оттого, что сейчас она выйдет, опустеет машина, пустая квартира и пустой вечер поглотят его, и, пересаживаясь с кресла на тахту и с тахты на кресло, он будет курить, думать о ней и жалеть, что им уже никогда не встретиться…
— Дверца не открывается, — сказала она.
— Что? Ах, да… сейчас. Ира… извините… дайте мне свой телефон!
— Те-ле-фон? — Она полупрезрительно усмехнулась, но все-таки, будто потакая его чудачеству, вырвала страничку из записной книжки, торопливо написала семь цифр.
— Спасибо. — Он потянулся к двери и, наклонившись, вдохнул запах ее волос.
Но волосы ничем не пахли. И это неожиданно поразило его.
А когда она ушла, когда краешек ее пальто мелькнул и скрылся в темноте подъезда, он с недоумением сознался себе, что она нравится ему, и даже больше, чем нравится, что казалось невероятным; ведь любовь была для него лишь словом, определением забытого, бесповоротно утерянного и вспоминаемого, как горячка давно исцеленной болезни. Он словно чувствовал в себе лопнувшую струну, чье воссоздание если не исключалось, то было напрасно, потому что не издать ей уже чистого звука; он уверился, что лишен такого дара — любить, и иногда мимолетно грустил об этой своей ущербности, видя иных — околдованных, трогательно слепых, на мгновение вставших над миром — тех, кто мог любить и любил.
— Садитесь, конечно, — сказал он с внезапной сердечностью.
Ехали молча. В итоге это подействовало на него удручающе.
— Погода, однако… — сказал он, кашлянув в кулак. — Терпеть не могу осень и зиму.
Ответа не последовало. Она думала о чем-то своем и поддерживать разговор не собиралась, вероятно, принимая его за левака, зарабатывающего на бензин для своей обожаемой телеги.
— Противная погода, — подтвердил он за нее. — Вообще осень и зиму не выношу просто физически!
— Слушайте, — сказала она. — А… быстрее вы как, способны?
— Быстро поедешь, тихо понесут, — мрачно проронил Прошин, задетый ее тоном. И чего ради он взялся везти ее? Зачем этот классический разговор с уклоном в метеорологию… Дурачок.
Но с каждым мгновением его привлекало в ней нечто неуловимо близкое, волнующее; и хотелось говорить, но не так — бросая слова, словно камушки в пропасть, и прислушиваясь: отозвались или нет? — а просто болтать, как старым знакомым, столкнувшимся в городском круговороте после долгой разлуки.
На светофоре он остановился, простецки улыбаясь, спросил:
— Вас как зовут, простите?
— Зовут? — В глазах ее мелькнул юмор. — Ира. Но, уверяю вас, можно обойтись без этого… Вы меня отвезете, я заплачу, и мы, обоюдно довольные, расстанемся.
— Закон, — сказал Прошин, — осуждает использование личного автотранспорта с целях наживы. И я следую этому закону. А имя ваше понадобилось, потому как собираюсь преподнести небольшой подарок. Чтобы знать, кому даришь, что ли… — Он отстегнул от ключа машины брелок — деревянного слоника. — Возьмите… Говорят, слон приносит охапки счастья.
— Спасибо, — она растерянно улыбнулась. — Это сандал?
— Сандал. Кстати, мое имя Алексей. Так что будем знакомы.
— Будем. — Она положила брелок с сумочку и накинула на свои бронзовые волосы платок. — И… стоп, пожалуйста. Мой дом.
Он покорно принял вправо и остановился. И стало не по себе оттого, что сейчас она выйдет, опустеет машина, пустая квартира и пустой вечер поглотят его, и, пересаживаясь с кресла на тахту и с тахты на кресло, он будет курить, думать о ней и жалеть, что им уже никогда не встретиться…
— Дверца не открывается, — сказала она.
— Что? Ах, да… сейчас. Ира… извините… дайте мне свой телефон!
— Те-ле-фон? — Она полупрезрительно усмехнулась, но все-таки, будто потакая его чудачеству, вырвала страничку из записной книжки, торопливо написала семь цифр.
— Спасибо. — Он потянулся к двери и, наклонившись, вдохнул запах ее волос.
Но волосы ничем не пахли. И это неожиданно поразило его.
А когда она ушла, когда краешек ее пальто мелькнул и скрылся в темноте подъезда, он с недоумением сознался себе, что она нравится ему, и даже больше, чем нравится, что казалось невероятным; ведь любовь была для него лишь словом, определением забытого, бесповоротно утерянного и вспоминаемого, как горячка давно исцеленной болезни. Он словно чувствовал в себе лопнувшую струну, чье воссоздание если не исключалось, то было напрасно, потому что не издать ей уже чистого звука; он уверился, что лишен такого дара — любить, и иногда мимолетно грустил об этой своей ущербности, видя иных — околдованных, трогательно слепых, на мгновение вставших над миром — тех, кто мог любить и любил.