VITRIOL— Visita Interiorem Terrae Rectificando Invenies Operae Lapidem.
Obscurum per obscurius, ignotum per ignotius.
«И вот, когда все его честолюбивые планы потерпели крушение, Джон Ди понял, что неправильно проложил курс, ибо, сам того не ведая, стремился не к земной "Гренландии", а совсем к другой земле, — и что именно ее-то и надо завоевывать. Эта "другая земля", о поисках которой и тогда помышляли лишь очень немногие, сегодня признана фикцией, "заблуждением мрачного Средневековья", и тот, кто верит в ее существование, будет предан осмеянию точно так же, как в свое время Колумб, грезивший об Индии. Однако плаванье Джона Ди было несравненно опасней, страшней и изнурительней, ведь его "Новый Свет" находился дальше, много дальше...»
Утверждение, что «Новый Свет» Джона Ди находился ближе, много ближе, было бы столь же верным, вот только странствование «потустороннего навигатора» не стало бы от этого менее «опасным, страшным и изнурительным», ибо сойти в кромешные глубины собственного Я и, обретя там краеугольный Камень, в три дня возвести нерукотворный Храм своего бессмертия — акт, который под силу разве что Богу. Любое земное путешествие, если его продолжать достаточно долго, становится кругосветным, ну а «кругосветное путешествие кончается там, где оно началось!».
«Всякое движение должно замыкаться в круг, все, что движется, неизбежно движется по кругу, и мысль о том, что вся его жизнь является подтверждением этого великого закона, который даже небесные тела содеял сферообразными, вселяет в него чувство незыблемого покоя». Разумеется, ведь всякая окружность свидетельствует о присутствии неподвижного центра, воплощающего собой идею предвечного Принципа, не подвластного никаким влияниям и изменениям.
«Во что бы то ни стало, сын мой, найди в себе точку опоры, над коей не властен внешний мир... — наставляет Леонгарда его отец, — и пусть время стекает с тебя, подобно потокам воды». Бросая вызов окружающему
миру, Леонгард в поисках «точки опоры» устремляется куда глаза глядят — и возвращается туда, откуда пришел. Джон Ди тоже вначале прокладывает свой курс неправильно: пытается искать свой сокровенный «Гренланд» там, где Колумб нашел свою Америку, однако в конце концов понимает, что приближаться к центру можно только по радиусу — по вертикали, — избрав своим девизом традиционный принцип адептов «obscurum per obscurius, ignotum per ignotius»...
И тогда начинается герметическое странствование, не важно, как оно происходит — во сне или наяву, в алхимической лаборатории или в сознании медитирующего йога, — главное, что оно всегда ориентировано на сокровенный Центр — неподвижный полюс всего проявленного и непроявленного универсума, основными символами которого являются: вздымающаяся из морской пучины полярная скала (в разных традициях она называется по-разному: Монсальват, Алберж, Каф, Олимп), гиперборейский остров (Туле, Шветадвипа), Мировое древо, Голгофа, Святой Грааль, Золотое руно, яблоки Гесперид, Солнце, Философский камень... Главное — правильно проложить курс, а для этого необходимо помнить, что ориентировать «по меридиану» отпавшего от трансцендентного Центра «блудного сына» может только Традиция — сокровенное, нечеловеческого происхождения Знание, пребывающее в вечном движении духовной преемственности: тысячелетиями передается оно из уст в уста, свидетельствуя о неиссякаемом Источнике, вне соответствия с которым человеческая жизнь лишена всякого смысла. Традиционное Знание принципиально отлично от так называемого «объективного» человеческого знания, получаемого исключительно экспериментальным путем, ибо оно основано на Откровении, и природа его сверхчувственна — это относится к любой из традиционных наук, совокупность которых и составляет Традицию. И если профаническое знание мертвым грузом оседает в сознании, ничего, по сути, в нем не меняя, то постижение традиционных дисциплин трансформирует саму личность «странника», ступень за ступенью восходящего к «полярной вершине», чтобы там, в конце сакрального процесса-странствования, отождествить свое Я с Абсолютом.
Именно в этом и заключается смысл герметического пароля VITRIOL: «Сойди в недра земные и там, дистиллируя и очищая, обрящешь сокровенный Камень», иными словами, сойди с изменчивого и неверного круга иллюзорной «действительности» и обрати взор свой к Центру, к той незыблемой оси, вокруг которой вращается колесо бытия, к той метафизической «ступице», именуемой в китайской традиции «неизменным средоточием», где вечно пребывает Чакраварти, управляющий движением вещей, не принимая в нем непосредственного участия («неподвижный принцип» по выражению Аристотеля).
Символом этого фундаментального полюса мироздания традиционно является свастика, эмблематически выражающая схему воздействия трансцендентного Центра на проявленный мир. Вот почему на белоснежных плащах тамплиеров была изображена свастика — ведь вплоть до 1314
года, когда гроссмайстер Ордена Жак (Якоб) де Моле взошел на костер, рыцари Храма свято исполняли свою понтификальную миссию, осуществляя духовную связь Запада с сакральными центрами Востока.
Леонгарду «во всем видится крест Сатаны: повсюду бессмысленный круговорот — рождение, юность, зрелость, старость, смерть; поистине чрево, порождающее все человеческие страдания, — это вечно вращающееся мельничное колесо, а неподвижная ось, вкруг коей пребывают в движении крылья — четыре бегущие человеческие ноги, — так же, увы, непостижима, как абстрактная математическая точка». Свастика, а также ее словесный эквивалент VITRIOL (в рассказе Майринк использует одну из разновидностей этого герметического пароля как имя гроссмайстера Храма Якоба де Витриако), предстает проводником, призрачным психагогом, в подземное святилище тамплиеров — «всемогущий таинственный инкогнито, лоцман под темной маской, который молча, в зыбких предрассветных сумерках, всходит на палубу человеческой жизни. Тот, который является из тех бездн, куда наша душа заглядывает лишь тогда, когда глубокий сон накрепко смыкает створки дневных врат!»
И не важно, что руководит сошествием в «бездны земные» явный шарлатан (доктор Шрепфер) и что инициатический катабасис совершается в подземные лабиринты тамплиеров под действием токсичных дымов, — известно ведь, что в некоторых средневековых соборах на полу был выложен мозаичный лабиринт, прохождение которого приравнивалось к пилигримажу в Святую землю! — и что в конце концов «потусторонний лоцман» Якоб де Витриако — «вся прошедшая жизнь покачнулась и угрожающе накренилась, лишь Якоб де Витриако остается единствен но твердой точкой, незыблемой как полярная ось», — оказывается всего лишь именем какого то неизвестного «строительных дел майстера», вы гравированное на крышке рокового люка, под которым погребена мать Леонгарда, важно другое: там, в подземном Храме, он увидел в обращен ном к нему золотом лике Бафомета самого себя, свое собственное Я, и понял
Следы огня, пользуясь любимым приемом Майринка, прибегавшего к
нему в тех случаях, когда дело касалось невыразимого или того, что за ведомо не подлежало оглашению
«О том, что наступило потом, рассказывать не буду, об этом не говорят.
Может быть, кто-то и посмеется: как, из тысяч египтян и халдеев, посвященных в великие мистерии, охраняемые змеем Уроборосом, не нашлось ни одного, кто бы проговорился? Значит, и говорить было не о чем!
Ведь все мы уверены, что нет клятв, которых бы нельзя было нарушить.
Когда-то и я так думал, но в то мгновение пелена упала с глаз моих...
За всю историю человеческого существования до нас не дошло ни единого свидетельства подобного таинства, которое бы последовательно, без каких бы то ни было пробелов, лакун и фигур умолчания описывало мистериальную церемонию, и дело здесь не в клятве, "роковой печатью сковывающей уста", — нет, просто неофит, даже если бы захотел, не смог бы ничего сказать, ибо тайна доверена темной, ночной стороне его сознания, достаточно одной только мысли о том, чтобы попытаться облечь сокровенное в слова здесь, по сю сторону, — и гадюки жизни уже поднимают, шипя, свои головы.
Воистину, таинство сие велико настолько, что выразить его может лишь молчанье, — имеющий уши да слышит! — вот потому-то и суждено ему остаться тайной до тех пор, пока "мир сей пребудет"»...
Что же касается мистериального «странствования», то оно традиционно понималось как процесс герметической трансформации, первая фаза которого, очистительные обряды, называлась «испытанием» или «загробным странствованием» и осуществлялась будущим неофитом в состоянии инициатической смерти, — время для него останавливалось, и он «в духе» совершал свое «сошествие во ад», в те низшие модальности бытия, которые либо должны быть исчерпаны и преодолены, либо... Скажем только, что реальное традиционное посвящение было, в отличие от костюмированных бутафорских «ритуалов» XVIII — XX вв., отнюдь не «символическим», и «странник», не прошедший испытания бездной, «оттуда» уже не возвращался. Там, в кромешной тьме, человеческое Я обретало «новый свет» и новое истинное имя, и только после этого, преображенным, начинало восхождение в покинутую телесную оболочку. Этот нечеловечески мучительный катабасис называется в каббале «диссольвацией скорлуп» («скорлупы» символизируют психические и кармические остатки прежних состояний, которые неофиту необходимо преодолеть). В герметической алхимии аналогичная операция именуется «нигредо», или «Творение в черном» («L'CEuvre au noir»), и символом ее является ворон. В этой начальной фазе Великого Деяния первичная материя должна «претерпеть много» — она умирает, разлагается и в ходе брожения (putrefaction) приобретает отчетливо выраженный черный цвет. Чем концентрированней чернота оперенья, тем больше шансов на успех, тем ослепительнее засияют «белоснежные ризы» сокровенного Гренланда,
символизирующего для Джона Ди следующую фазу Великого Деяния — «альбедо», «Творение в белом»!
Но только когда божественный циркуль прободает своей неумолимо острой, отточенной, словно наконечник рыцарского копья, ножкой бренную хризолиду и оттуда, как из разверстой могилы, выпорхнет пурпурный мотылек, суждено арктическому конкистадору достигнуть своего запредельного полюса и оказаться в Солнечной цитадели розенкрейцеров.
Итак, путешествие — «путешествие на край ночи», ибо та легендарная Ultima Thule герметического универсума, к которой стремилась душа Густава Майринка, являет собой отнюдь не «край света», как полагают профаны, но «истинный и достоверный край ночи» адептов королевского искусства — тот самый, который в суфийских орденах называют «обратной стороной мрака»...
Густав Майер (Gustav Meyer) появился на свет 19 января 1868 года в половине второго пополудни в Вене как внебрачный сын пятидесятидевятилетнего вюртембергского министра барона Карла Варнбюлера фон ундцу Хемминген и двадцатисемилетней Марии Вильгельмины Адельхайд Майер. Роды случились в гостинице «Blauer Bock» («Синий козел») на Марияхильферштрассе, в номере которой проживала тогда Мария Майер, известная актриса королевского баварского театра, а через полтора месяца, 5 марта, мальчик был крещен в находившейся на той же улице евангелической церкви. Предки по материнской линии, носившие фамилию Майеринк (Meyerink), происходили из Штирии. Документы подтверждают также родственные связи с историком Эдуардом Майером. Мария Майер вела обычную кочевую жизнь актрисы, неустроенную и сумбурную, сменила множество театров: работала в берлинском театре Вальнера, в королевском мюнхенском театре, выступала на сценах Гамбурга, Праги и Петербурга. Современники отзывались о ней как о красивой и необычайно остроумной женщине. Свою карьеру она закончила в берлинском Лессинг-театре, в котором проработала с 1891 по 1902 год.
Первые тринадцать лет жизни Густав провел со своей матерью в Мюнхене — сначала посещал школу, а потом гимназию. В 1881 году Мария Майер решает сменить сцену и переезжает в Гамбург, где маленький Густав продолжает учебу в тамошнем Иоганнеуме, но уже через два года,
получив выгодный ангажемент в Немецком национальном театре в Праге, она срывается с места и срочно отбывает в Богемию...
«Городом с неуловимым пульсом» назовет впоследствии Майринк Прагу. «Когда сорок пять лет тому назад лоцман-судьба привела меня из туманного и сумрачного Гамбурга в этот фантастический город, я сразу пустился плутать по незнакомым улицам и был буквально ослеплен неистово ярким солнцем — раскаленная сфера, повисшая над крышами старинных домов, казалась каким-то другим, неведомым небесным телом, совсем непохожим на ласковое светило, знакомое мне по детским годам, проведенным в веселой и беззаботной Баварии... Уже в тот первый день, когда я шагал по древнему Каменному мосту над покойно несущей свои воды Мольдау, направляясь к Градчанам с их излучающим сумрачное высокомерие Градом, таким же чопорным, надменным и неприступным, как обитавшие в нем на протяжении веков поколения Габсбургов, — уже тогда в мою детскую душу закрался темный необъяснимый ужас. С тех пор пока я жил в Праге, — а я прожил в городе с неуловимым пульсом целую жизнь, — он не покидал меня ни на миг. Он и потом меня не оставил, даже сейчас, стоит мне только вспомнить о Праге или увидеть во сне, — и ледяной озноб пробегает по моему телу. Все, что я когда-либо пережил, любые случайные, полузабытые образы прошлого, мне не составляет труда увидеть "в духе" — вот они, передо мной, стоят, исполненные жизни! — и только город с неуловимым пульсом гоню я с глаз моих, когда его хищный готический профиль заслоняет собой другие воспоминания, проступая так сверхъестественно отчетливо, что уже не кажется чем-то реальным, а скорее — призрачным... Вот и его жители, те, которых я когда-то знал, превратились в призраков, в обитателей потустороннего, не ведающего смерти мира».
Но это потом, а пока не подозревающий, чем станет в его жизни этот таинственный, отмеченный знаком солнца город, Густав прилежно посещает местную гимназию, которую с отличием заканчивает в 1883 году. Но старая история повторяется вновь: прошло два года, в Немецком театре сменился директор, и Мария Майер, следуя за неверной актерской звездой, в очередной раз пакует чемоданы... Сына, уже достаточно, по ее мнению, взрослого, чтобы начинать самостоятельную жизнь, она оставляет в Праге. И хотя семнадцатилетний юноша сыт по горло этими постоянными сборами, переездами, гостиничными номерами и чужими, снятыми внаем квартирами, когда «даже вещи, благодаря кипучей, неуемной энергии матери, не чувствуют себя дома — съежились в паническом страхе, ежесекундно ожидая, что с тонких, бескровных губ сорвется новый приказ к какому-нибудь очередному марш-броску или срочной перегруппировке», — он все равно очень тяжело переживает расставание — чувствует себя покинутым, брошенным на произвол судьбы. Этого «предательства» он так и не смог простить своей матери, на всю жизнь осел у него в ушах зловещий, «ни на миг не затихающий шелест ее черного шелкового платья»...
Оставшись один, Густав в течение трех лет довольно посредственно учится в коммерческой школе, заканчивает ее и, проработав около года учеником в какой-то экспортной фирме, в 1889 году основывает совместно с племянником поэта Христиана Моргенштерна банкирский дом «Май-ер и Моргенштерн».
В скором времени юный банкир становится весьма заметной фигурой в немецкоязычных кругах Праги. Еще в 1886 году он удостаивается чести быть принятым в члены престижного гребного клуба «Регата», числившего в своих рядах сливки пражского общества, и остается в семидесятилетней истории этого привилегированного спортивного общества как «один из самых выдающихся гребцов». Смысл его существования в этот период сводится к трем занятиям: «любовным интрижкам, игре в шахматы и гребле». Вхожий в лучшие дома Праги, Густав ведет веселую жизнь светского шалопая, исправно посещает ресторации, не чурается и более сомнительных заведений, и кто знает, что бы с ним сталось по прошествии лет пяти — десяти, если бы не один случай, на котором следует остановиться подробнее...
«Завтра праздник Успения Пречистой Девы, двадцать четвертый в моей жизни... Я сидел за письменным столом в своей пражской холостяцкой квартире; запечатав прощальное письмо, адресованное матери, я положил руку на лежащий передо мной револьвер, который должен был помочь мне пуститься в плавание через Стикс — свести счеты с моей безнадежно пустой, бессмысленной и безотрадной жизнью.
В это мгновение "лоцман под темной маской", как я его с тех пор называю, вступил на палубу моей жизни и резко повернул штурвал в сторону... В дверях, выходящих на лестничную площадку, послышался какой-то шорох; обернувшись, я увидел лежащий на пороге белый прямоугольник... Какая-то брошюрка... То, что я отложил револьвер, поднял книжицу и прочел заголовок, нельзя отнести ни к вспышке любопытства, ни к подспудному желанию отсрочить смерть — сердце мое было пусто.
Надпись на обложке гласила: "О жизни после смерти"...
"Бывают же совпадения!" — едва не сорвалось с моих губ. С тех пор я не верю в случай, предпочитаю видеть в нем лоцмана.
Дрожащей рукой — до этого она у меня ни разу не дрогнула, ни тогда, когда я писал прощальное письмо, ни тогда, когда мои пальцы сжимали рукоятку револьвера, — я зажег лампу, ибо в комнате царил полумрак, и одним махом, с бешено бьющимся сердцем прочел брошюрку от корки до корки — под дверь мне ее, очевидно, подсунул посыльный моего знакомого книготорговца. Содержание ее было чисто спиритическим».
Изложенные в «подметном послании» факты настолько заинтересовали двадцатитрехлетнего гребца, еще несколько минут назад всерьез намеревавшегося одолеть потустороннюю стремнину Стикса, что он запер револьвер в ящик стола и порешил, до поры до времени не теряя из поля зрения трех «китов», поддерживающих своими спинами его прежнюю
легкомысленную жизнь, «направить свой корабль на поиски тех неведомых земель, о которых так соблазнительно нашептывала брошюрка».
Итак, швартовы были отданы, и впереди замаячила пока еще далекая и очень смутная цель... Ну а поскольку новоиспеченный мореплаватель во всех своих начинаниях отличался чрезвычайной основательностью, то первое, что он предпринял на новом для себя поприще, — это принялся из конца в конец бороздить не отличавшиеся особой чистотой прибрежные воды специальной литературы. Но и это невинное каботажное плавание сопровождалось определенной внутренней трансформацией: то, что вначале было лишь любопытством, мало-помалу перерастало в «пылающую, ничем неутолимую жажду знаний».
Однако одной литературы, как очень быстро понял Густав, было явно недостаточно. Он стал искать знающих людей — вскоре вокруг него кишмя кишели какие-то странные азиаты с блуждающими глазами, косноязыкие ясновидицы, надменные маги, восторженные мистики, угрюмые неразговорчивые медиумы и пророки всех мастей...
В 1891 году в Праге последователями Е. П. Блаватской — главную роль среди них играл Карл Вайнфуртер — была основана теософская ложа «У голубой звезды», в которую немедленно вступил Густав Майер. Однако неофиту не потребовалось много времени, чтобы убедиться в про-фаническом и сугубо спекулятивном характере «тайной доктрины» теософов. Он резко порывает с единомышленниками госпожи Блаватской, вынося свой абсолютно негативный приговор: «Здесь тоже ничего! Переливание из пустого в порожнее! Твердят, как попки, бессмысленный вздор! Поверхностность! Теистический фанатизм!»
Кстати, его младший собрат по пилигримажу к Terra incognita, будущий знаменитый эзотерик Рене Генон (1886 — 1951), тоже в начале своего герметического странствования не избежал сомнительных «духовных организаций», угодив в ученики к такой малосимпатичной личности, как Жерар Анкосс, более известный под именем Пагаос, однако быстро понял, что учение всех этих «неоспиритуалистических» школ — лишь «мешанина из плохо переваренных каббалистических, неоплатонических и герметических понятий, с грехом пополам объединенных вокруг двух-трех чисто современных западных идей».
В этот период особо пристальный интерес Густава Майера привлекают паранормальные явления: он исследует на себе психическое воздействие различных экзотических ядов и наркотиков, пытаясь проникнуть в природу телепатических феноменов, участвует в медиумических сеансах, предпринимает ряд весьма наивных алхимических экспериментов... В своей докторской диссертации Манфред Любе упоминает, что уже в