Т.1. Волшебный рог бюргера. Зеленый лик - Густав Майринк 26 стр.


Нет, вы только подумайте, Хлодвиг Дона на грани нервного срыва! Говорят, он превратился в настоящего невротика, который постоянно — и днем и ночью! — вынужден с предельным вниманием, можно сказать, затаив дыхание, контролировать каждый свой шаг, чтобы не утратить хрупкое душевное равновесие

и не сорваться в бездну пугающе странных, невесть откуда взявшихся у человека нашего круга мыслей. И это Дона, вся жизнь которого была расписана буквально по минутам, этот бездушный механизм, из которого слова-то не выжмешь, который, чтобы лишний раз не открывать рта, даже с клубной прислугой объяснялся письменно, педантично, на неделю вперед, занося на специальные бланки свои распоряжения! Это ж надо такое придумать: Дона — и вдруг какие-то нервы!

Смех, да и только!

«Необходимо пресечь эти нелепые слухи» — таково было общее мнение, и господа решили под предлогом какого-нибудь выдуманного на скорую руку торжества затащить Дону в клуб, чтобы здесь, в непринужденной обстановке, осторожно свести разговор на щекотливую тему и самым деликатнейшим образом попытаться порасспросить своего беспардонно оклеветанного приятеля.

Они очень хорошо знали, что подчеркнуто предупредительное и корректное поведение — единственный способ развязать язык этому сухарю. Расчет оправдался с поразительной точностью, Дона заговорил, и даже раньше, чем кто-либо ожидал.

— Честное слово, господа, плюнул бы на все и, как в былые времена, махнул куда-нибудь на побережье, в одно из тех прелестных курортных местечек, с которыми у меня связано столько счастливых воспоминаний, — внезапно признался он с тоской в голосе. — Если б только не эти обнаженные человеческие тела! Трудно поверить, господа, но еще пять лет назад вашему покорному слуге даже нравилось смотреть на хорошо сложенных людей, не говоря уж о греческой скульптуре, лицезрение которой доставляло мне истинное наслаждение. А теперь? С тех пор как спала пелена с глаз моих, я при виде самых совершенных античных статуй не испытываю ничего, кроме мучительной душевной боли. Произведения современных скульпторов с их прихотливо стилизованными формами — это еще куда ни шло, но живой обнаженный человек... Нет для меня ничего более кошмарного! Классическая красота — это академизм, мертвый школярский шаблон, который подобно наследственной болезни переходит из поколения в поколение. Вы только взгляните, господа, на человеческую руку! Отвратительная мясная культя, оканчивающаяся пятью мерзкими обрубками различной длины! Нет, нет, господа, как-нибудь сядьте и спокойно всмотритесь в вашу руку, но, пожалуйста, отбросьте все привычные стереотипы, связанные с телом, таким, разумеется, привычным и родным; короче, созерцайте свою переднюю конечность как нечто совершенно

новое, не имеющее к вам никакого отношения, и вы поймете, что я имею в виду. А теперь расширьте рамки эксперимента на все тело и попытайтесь взглянуть на себя как бы со стороны. Ручаюсь, вас охватит ужас, более того — отчаянье! Еще бы — ежечасно ощущать у себя под сердцем страшное жало смерти, которое медленно, по капле, день за днем, год за годом высасывает вашу жизнь, и быть бессильным что-либо предпринять!.. Вот тогда-то вы на собственной, пардон, шкуре узнаете, что такое проклятье изгнания из рая. Да-да! Истинно прекрасно лишь то, что не предполагает границ, космос например; все прочее, конечное, ограниченное, будь то даже крыло экзотического мотылька, производит гнетущее впечатление ущербности, незавершенности, уродства... Края, границы вещей когда-нибудь доведут меня до самоубийства — острые, отточенные как скальпель, они по живому кромсают мою несчастную больную душу...

Странно, но, как я уже говорил, манерный, невероятно выразительный рисунок сецессиона действует на меня не так болезненно, как все природное, взращенное в квазиестественной среде... И прежде всего человек!.. Человек!.. Ну почему, почему так мучительно невыносим вид обнаженного человеческого тела?! Нет, объяснить это я не в силах. Может быть, ему чего-то не хватает — перьев, или чешуи, или... или ореола?.. Оно производит на меня впечатление какой-то предельной наготы, с которой безжалостно сорваны последние, самые тонкие покровы... Что-то подобное вы, господа, наверное, испытываете при виде скелета или пустой рамы с трепещущими на холодном ветру лохмотьями выдранного с мясом шедевра. А как быть с глазами, такими живыми и бездонными, которые залогом бессмертия победно сияют средь мертвой пустоши костяка?..

Хлодвиг Дона закончил свою речь так же внезапно, как и начал; целиком погрузившись в свои мысли, он некоторое время молчал, потом вскочил и принялся расхаживать по комнате взад и вперед, нервно покусывая ногти.

   — Вы, наверное, много занимались метафизикой и физиогномикой? — осторожно поинтересовался молодой русский, месье Петров.

   — Я?.. Физиогномикой?.. Бог с вами, молодой человек, к чему физиогномика, если мне достаточно взглянуть на обшлага брюк совершенно незнакомого человека, и я уже знаю его лучше, чем он сам. Напрасно смеетесь, любезнейший, я совершенно серьезно.

Этот нелепый вопрос, должно быть, прервал Дону на какой-то очень важной и неожиданной мысли; с рассеянным видом он

сел на место, потом вдруг сразу поднялся и, сухо откланявшись, удалился... Господа молча обменялись недоуменными взглядами и разочарованно развели руками: как хочешь, так и понимай этого сумасброда...

А на следующий день Дону нашли мертвым.

Он застрелился, сидя в своем рабочем кресле за письменным столом; перед ним лежал большой, зеркально поблескивающий горный кристалл с чрезвычайно острыми, отточенными как скальпель гранями...

А ведь еще пять лет назад покойный, веселая и общительная натура которого требовала постоянных развлечений, вел довольно рассеянный образ жизни: в поисках удовольствий он колесил по европейским курортам, и дома его застать было почти невозможно.

Примерно в ту пору на водах в Левико он познакомился с одним индийским брамином по имени Лала Булбир Сингх, который произвел настоящий переворот в его душевном мире.

Долгие часы они проводили в дружеских беседах на берегу неподвижной глади озера Кальдонадцо; затаив дыхание, Дона внимал индусу и не мог прийти в себя от изумления: этот человек, обладавший поистине феноменальной эрудицией, великолепно разбиравшийся во всех самых последних достижениях научной мысли, даже не считал нужным скрывать своего презрения к западной науке и отзывался о ней таким снисходительно-пренебрежительным тоном, каким взрослые обычно говорят о детских погремушках.

Но вот брамин переходил к своей излюбленной теме — непосредственное познание истины, — и его речь, проникнутая каким-то странным, завораживающим ритмом, начинала звучать с такой всепокоряющей силой, что сердце природы, казалось, замирало, даже вечно шелестящий камыш как будто затихал и напряженно прислушивался, впитывая в себя каждый звук этой древней священной мудрости.

В числе прочего индус поведал Доне о сокровенном учении секты Парада, с помощью которого посвященные в таинство адепты еще при жизни достигали бессмертия плоти.

Бессмертие?.. Здесь?.. На земле?.. Чепуха! И Дона, расскажи ему об этом кто-нибудь другой, ни за что бы не поверил, но в устах мудрого брамина самые фантастические вещи обретали какой-то темный, загадочный смысл и уже не казались такими невероятными, — наверное, действовала та непоколебимая вера, которой было проникнуто каждое слово индуса.

Взять хотя бы его пророчество о грядущем конце мира... При всей своей абсурдности оно тем не менее воспринималось как высочайшее откровение: в году 1914-м, после серии сокрушительных подземных толчков, большая часть Азии, соответствующая по площади территории современного Китая, постепенно превратится в один гигантский огнедышащий кратер, который извергнет на поверхность земли целое море раскаленной лавы.

Эта чудовищная, пышущая жаром масса в полном соответствии с законами природы начнет быстро окисляться, забирая из земной атмосферы кислород до тех пор, пока не выберет весь. Каким образом будет развиваться дальше эта глобальная химическая реакция, неведомо, ясно одно: человечество обречено на удушье.

По словам Лала Булбир Сингха, сведения о сей чудовищной катастрофе он почерпнул в одном из тех хранящихся в чрезвычайном секрете манускриптов, которые доступны в Индии лишь посвященным в высшие тайны браминам.

«Но пути истины неисповедимы, — сказал в заключение индус, — есть на земле избранники, коим нет нужды копаться в пыльных манускриптах, они получают знание из глубин собственного Я». И поведал потрясенному Доне об одном новоявленном европейском пророке, по имени Ян Долежал, который обитал в Праге и проповедовал о грядущем светопреставлении так, словно читал древние индийские письмена.

Голосом, не допускающим и тени сомнения, брамин утверждал, что Долежал, отмеченный тайными стигмами на лбу и груди, являет собой инкарнацию некоего знаменитого йога из секты сикхов, который жил во времена гуру Нанака, и что именно на этого человека возложена историческая миссия спасения избранной части человечества от тотальной катастрофы.

В настоящее время богемский пророк, как 3000 лет назад великий Патанджали, посвящал членов своей общины в тайны традиционной дыхательной техники, позволяющей, остановив дыхание и сконцентрировав мысли на определенном нервном центре, переключить жизнедеятельность человеческого организма на иные, куда более чистые и субтильные ресурсы, нежели атмосферный воздух.

Не теряя понапрасну времени, Дона в сопровождении Лала Булбир Сингха отправился в Богемию, чтобы лично познакомиться с пророком.

Встреча состоялась в загородном поместье какого-то князя

неподалеку от Праги; присутствовали только члены секты да несколько «оглашенных», допущенных по особой милости.

Долежал производил впечатление потрясающее, даже брамин, с которым богемца, кстати сказать, связывали узы искренней и крепкой дружбы, несколько поблек на его фоне.

Пылающий, обращенный в бесконечность взгляд непроницаемо черных глаз был невыносим — подобно раскаленному стержню, он проникал в мозг и выжигал свое зловещее тавро на каждой, самой мимолетной, мысли.

Дона был буквально раздавлен величием этих двух людей, уже одно присутствие которых заставляло его цепенеть в благоговейном восторге.

Отныне он себе не принадлежал, жил как в дурмане, большую часть дня вместе с общиной проводя в предписанных уставом напряженных медитациях.

В полузабытьи до него доносились мрачные исступленные проповеди пророка, темный их смысл до сознания не доходил, но ритм, тяжелый, сокрушающий, подобно ударам молота отдавался в сердце, рождая болезненное эхо во всем теле, преследовавшее его потом в мучительных кошмарных снах.

По утрам он вместе со всеми поднимался на холм, где рабочие под руководством индуса заканчивали строительство странного восьмиугольного сооружения, сходство которого с храмом, наверное, бросилось бы в глаза каждому, если 6 только не жутковато прозрачные стены, оказавшиеся при ближайшем рассмотрении огромными, необычайно толстыми кусками стекла.

Внимательный наблюдатель, к своему немалому удивлению, отметил бы и другую странность: загадочные отверстия в полу храма; гигантские, проложенные под землей трубы тянулись от них к находившемуся неподалеку машинному отделению.

Через месяц Дону в крайне тяжелом психическом состоянии доставили в Нормандию, где в маленькой рыбачьей деревушке он провел под наблюдением знакомого врача довольно длительное время. С тех пор его как подменили — замкнутый, болезненно чувствительный, он редко выходил из дому, все свое время проводя в настороженном созерцании природных форм, с которыми этот затворник, казалось, вел постоянный, ни на миг не прерывавшийся диалог на каком-то таинственном, никому не ведомом языке.

Инициация едва не кончилась для него трагически, и жуткие воспоминания о последнем кошмарном испытании не оставляли его до самой смерти.

В тот день он вместе со всеми мужчинами и женщинами секты был заперт в стеклянном храме.

В центре на красном постаменте сидел, поджав ноги, погруженный в медитацию пророк. Время, казалось, остановилось. Незаметно стемнело, и прозрачные стены сразу превратились в огромные зеркала, которые, многократно повторяя неподвижное лицо богемца с мертвым, устремленным в ничто взглядом, создавали иллюзию какого-то страшного тысячеликого демона.

Над курильницей с тлеющей беленой вилась струйка отвратительно пахнувшего дыма, ядовитый туман уже стелился слоями и, постепенно сгущаясь, тяжело и неотвратимо, подобно гигантской бескостной туше, подминал под себя сознание.

Потом из подпола донеслось какое-то всхлипывающее чавканье: мощные насосы методично пережевывали тушу. Процесс пищеварения начался, по толстым кишкам воздух откачивали из храма.

Один кошмар сменил другой, удушье, обвившись вокруг шеи удавом, медленно сокращало свои тугие кольца.

Назад Дальше