— Не следует тебе поучать меня, — ответил клирик. — Не говоря уж о том, что мирским мнением я не дорожу, негоже мне слушать твои дерзкие советы, а тебе — давать мне их. И не думай, несчастная, что мое бедное жилище — прибежище для преступников и что под этим кровом тебе удастся остаться безнаказанной. Сам я тебя не выдам, но я не могу, я не должен — понимаешь ли ты это? — обманывать твоих преследователей, если они преследуют тебя справедливо, как не могу отвести от тебя искупительную кару, которую господь, без сомнения, пошлет тебе, и раньше любого суда. Я не предам тебя правосудию; пока ты здесь, я буду делать для тебя все, что могу. И если тебя не найдут — бог с тобою.
— Ладно, ладно, сеньор, — отвечала драконица, тяжко вздыхая. — Только уж вы все равно возьмите вина, где я говорю, — так оно больше по-божески будет. А если у вас с деньжатами туго — гляньте у меня в кармане, в юбке: там, верно, есть песета и еще два-три медяка. Берите все — мне-то уж теперь ни к чему, а пойдете за вином, так и себе табачку купите.
— Табачку! — испуганно воскликнул клирик. — Ты же знаешь, что я не курю!.. Да если бы и курил… Нет уж, оставь свои деньги при себе, они тебе скоро могут понадобиться.
— Ну, курить-то не такой и грех — могли бы себе позволить. А то ведь ежели человек без греха, ну вот без единого — тоже ведь как-то грешно получается. Да вы не сердитесь…
— Я не сержусь. Но подумай о том, что пустословие и легкомыслие только усугубляют твое положение. Возьми себя в руки, несчастная; проси у господа и богородицы горячей веры, прислушайся к голосу совести, поразмысли над тем, сколько зла ты успела уже причинить, и над тем, что возможно еще искупление и прощение, если ты заслужишь и то и другое своей верой и любовью. Я готов помочь тебе, если ты обратишься к вещам более серьезным, чем какие-то медяки, вино, табак… уж не для себя ли ты его просила…
— Нет, сеньор, да разве я… — сконфуженно пробурчала девица. — Эк ведь… Словом, хотите взять песету — берите, а то и в самом деле — не все же за ваш счет.
— Песета твоя мне не нужна. Нуждайся я в ней, я бы ее у тебя попросил сам… Нет! Подумай-ка лучше о своей душе, о раскаянии. Ведь ты ранена, лекарь из меня плохой, а в самую неожиданную минуту господь может наслать на тебя гангрену, лихорадку или какую другую заразу. А, да ты, впрочем, достойна и худшего, и разве сравнятся все они с той смрадной язвой, что разъедает твою душу. Об этом, и ни о чем другом, должна ты думать, злосчастная Андара, ибо смерть подстерегает людей постоянно, а вокруг тебя сейчас она так и кружит, и уж если застанет врасплох — что вполне может случиться, — я думаю, ты и сама знаешь, где окажешься.
В продолжение этой короткой речи и после Андара молчала, словно язык проглотила, всем своим видом выражая смущение и робость, в которую ее повергли суровые увещания Назарина. Так прошло немало времени, затем она снова стала вздыхать, охать и наконец жалобным голосом заявила, что, если и вправду надо умереть, она готова с этим смириться, но, с другой стороны, вполне могла бы и выжить — дали б ей только немного поесть, выпить и промыли вином раны. Ну а уж когда придет время, она хорошенько раскается, чтобы встретить смертный час, как подобает истинной христианке. А сверх того, если, конечно, святой отец не рассердится, так она не очень-то верит в ад. Пузанчик (а уж он-то человек ученый и каждый вечер читает газеты) говорил ей, что насчет ада и чистилища это все враки, и Сладкий Сок с ним соглашался.
— А кто такой Сладкий Сок, дочь моя?
— Есть один: был дьячком, учился на священника; все гимны знает, даже отходную. А потом ослеп, бедняга, и пошел по улицам песни петь; есть у него одна развеселая, и кончается так: «…и любови сладкий сок» — ну и прозвали…
— Что ж, может быть, сеньор Сладкий Сок лучше меня знает…
— Нет-нет, святой отец, родненький… Уж куда ему до вас!.. Что сравнивать!.. Этот-то, про которого я говорю, отпетый малый — такая липучка. Живет он с одной из наших — с Хамелией, длинная такая, голенастая, одни кости. А прозвище у нее оттого, что была она когда-то вроде как художницей и звали ее «дама с камелиями».
— Хватит, ни о камелиях, ни о хамелиях не желаю больше слышать. Отринь все мысли об этих жалких людях и подумай об очищении своей грешной души — а это задача не из легких. Попробуй уснуть, я же, сидя на этом табурете и прислонясь к стене, дождусь утра, ибо уже вижу первые лучи его светлого лика.
Уснули они или нет — неизвестно, но оба умолкли, и в комнате, куда сквозь щели в ставнях летели уже стрелы зари, воцарилась тишина. Еще немного — и в полутьме обозначилась вся убогая обстановка, проступили привычные дневные краски. Спустя какое-то время Андара крепко заснула, а когда проснулась, на дворе стоял день, и в комнате никого не было. Шумная жизнь дома: крики во дворе, брань постояльцев за стеной, громовой голос Баланды, доносившийся с кухни, — испугала ее. И хотя хлопанье дверей, шаги и голоса свидетельствовали лишь о том, что все в доме идет своим чередом, в голове у несчастной Андары помутилось, повсюду ей мерещились страхи, и она твердо решила лежать на своем тощем тюфяке, не шевелясь, не кашляя, не чихая и дыша не чаще, чем нужно, чтобы не задохнуться, — не дай бог какая-нибудь оплошность выдаст ее присутствие в комнате священника.
Но бодрящий страх оказался слабее дремотного изнеможения, и она вновь впала в тяжелое забытье, из которого ее вывел Назарин: он тряс ее за плечи и, когда она очнулась, предложил вина. О господи, с какой жадностью она его выпила и каким вкусным оно ей показалось! Потом он промыл ей раны тем же средством, которое до того было употреблено внутренне, и девица приняла это лечение с таким воодушевлением и с такой верой — ведь она сама тысячу раз видела, сколь оно действенно, — что одной этой веры хватило, чтобы несчастная воспряла духом. Сознание собственной беззащитности и грозящей отовсюду опасности вдохновили ее на массу остроумных уловок; одна из них состояла в том, чтобы объясняться с доном Назарио исключительно знаками — голос ее ни в коем случае не должен был достичь ушей не в меру любопытных соседей. Так они и переговаривались с помощью гримас, выражавших то умиление, то гнев, и, разумеется, Андаре было не просто объяснить на столь несовершенном языке кое-какие тонкости относительно похлебки, которую собирался готовить добрый клирик. Пришлось прибегнуть к изустному слову, сведя его до еле различимого шепота, но в конце концов взаимопонимание было достигнуто. Назарин приобрел драгоценные кулинарные познания; больная же, съев бульону с гренками, пусть не слишком наваристого, но пришедшегося ей по вкусу, заметно приободрилась и даже как-то приосанилась. Исполнив долг милосердия и гостеприимства, Назарин ушел, заперев за собой дверь и оставив раненую девицу наедине с ее смятенными мыслями да с мышонком, который шнырял под топчаном, подъедая хлебные крошки.
Так и провела она остаток дня — одна-одинешенька в славном жилище нашего героя, который явно не спешил возвращаться. К вечеру обычная для всех преступников недоверчивая подозрительность овладела бедной женщиной. «А ну как этот добряк меня выдаст, — твердила она про себя, не в силах думать ни о чем, кроме вожделенной безопасности. — Как знать, как знать… одни его считают за святого, другие — за плута, да еще какого… Не знаешь, на какую карту и поставить… У, хреновина чертова! Да нет, не верю, чтоб он мог меня выдать… Другое дело, коли его спросят, тут уж он точно скажет: здесь она… такой ведь никогда не соврет, даже чтоб человека спасти. Ох уж мне эти святые! Если и правду говорят, что есть ад, где всяких бедолаг головешками мутузят, — туда бы и отправить всех этих правдивцев, из-за которых человека могут жизни лишить или в тюрьму упечь!»
Вечером ей пришлось пережить приступ ужасного страха: рядом с окном, на галерее, послышался голос Баланды. Она разговаривала о чем-то с другой женщиной, в которой по привычке ежеминутно отхаркиваться Андара узнала Хамелию. А уж эта Хамелия — упаси боже! Ей бы только во все нос совать, вот уж точно сорока болтливая! Посудачив вволю, Эстефания стукнула раз-другой в окно, но так как хозяин не отозвался, обе кумушки удалились. Потом еще несколько раз кто-то стучал, прибегали соседские мальчишки, что, вообще, было делом обычным — жившая поблизости беднота частенько навещала того, кто называл себя другом и опорой бедных. С наступлением сумерек вконец измученная тоскливым ожиданием и страхом злосчастная девица желала только одного — возвращения клирика, чтобы узнать наконец, можно ли, пребывая в этом мрачном заточении, рассчитывать хотя бы на соблюдение тайны. Минуты казались ей вечностью; было уже почти совсем темно, когда в дверях показался священник; женщина была готова разразиться бранью, но радость при виде его вмиг рассеяла ее досаду и раздражение.
— Я вовсе не собираюсь давать тебе отчет в том, куда я хожу и чем занимаюсь, — отвечал Назарин, сразу же подвергшийся не очень-то щепетильному допросу своей протеже (назовем ее так). — Ну, а как ты? Уже лучше? Как рана — не так больно? Да, выглядишь ты бодрее.
— Лучше-то лучше… Только изнемогла я вся от страху… Все чудится — вот входят, хватают и — в тюрьму. Да скажите же вы наконец, что никто меня здесь не тронет — только дайте мужское слово, а не разводите ангельские рацеи.
— Тебе известно, — ответил клирик, разоблачаясь и снимая четырехугольную шапочку, — что я тебя не выдам… Так что позаботься сама, чтоб тебя не нашли… главное — молчок! А то люди по коридору ходят.
— Э-э, да что это мой ангельчик сегодня таким щеголем нарядился? — сказала подошедшая к окну «амазонка». — Что приключилось? Или к сеньору епископу подладились — так я ж давно говорю: не посластишь — ни с чем останешься. Ну, служили сегодня? Во-от. Так и надо: побойчей да половчей, да нос держи по ветру… Тут службы как с неба и посыплются. Послушайте, святой отец, что-то сдается мне… будто пахнет чем-то… вроде духи, знаете, как у этих, у гулящих… Да неужели ж не чувствуете вы? Вонища такая, с ног валит!.. Ну, да дело ясное: ходят к вам всякие, а для вас все одно, кому помогаете — сами не знаете…
— Быть может, — невозмутимо отвечал Назарин. — Много разного народа приходит сюда. От одних пахнет, от других — нет.
— Не следует тебе поучать меня, — ответил клирик. — Не говоря уж о том, что мирским мнением я не дорожу, негоже мне слушать твои дерзкие советы, а тебе — давать мне их. И не думай, несчастная, что мое бедное жилище — прибежище для преступников и что под этим кровом тебе удастся остаться безнаказанной. Сам я тебя не выдам, но я не могу, я не должен — понимаешь ли ты это? — обманывать твоих преследователей, если они преследуют тебя справедливо, как не могу отвести от тебя искупительную кару, которую господь, без сомнения, пошлет тебе, и раньше любого суда. Я не предам тебя правосудию; пока ты здесь, я буду делать для тебя все, что могу. И если тебя не найдут — бог с тобою.
— Ладно, ладно, сеньор, — отвечала драконица, тяжко вздыхая. — Только уж вы все равно возьмите вина, где я говорю, — так оно больше по-божески будет. А если у вас с деньжатами туго — гляньте у меня в кармане, в юбке: там, верно, есть песета и еще два-три медяка. Берите все — мне-то уж теперь ни к чему, а пойдете за вином, так и себе табачку купите.
— Табачку! — испуганно воскликнул клирик. — Ты же знаешь, что я не курю!.. Да если бы и курил… Нет уж, оставь свои деньги при себе, они тебе скоро могут понадобиться.
— Ну, курить-то не такой и грех — могли бы себе позволить. А то ведь ежели человек без греха, ну вот без единого — тоже ведь как-то грешно получается. Да вы не сердитесь…
— Я не сержусь. Но подумай о том, что пустословие и легкомыслие только усугубляют твое положение. Возьми себя в руки, несчастная; проси у господа и богородицы горячей веры, прислушайся к голосу совести, поразмысли над тем, сколько зла ты успела уже причинить, и над тем, что возможно еще искупление и прощение, если ты заслужишь и то и другое своей верой и любовью. Я готов помочь тебе, если ты обратишься к вещам более серьезным, чем какие-то медяки, вино, табак… уж не для себя ли ты его просила…
— Нет, сеньор, да разве я… — сконфуженно пробурчала девица. — Эк ведь… Словом, хотите взять песету — берите, а то и в самом деле — не все же за ваш счет.
— Песета твоя мне не нужна. Нуждайся я в ней, я бы ее у тебя попросил сам… Нет! Подумай-ка лучше о своей душе, о раскаянии. Ведь ты ранена, лекарь из меня плохой, а в самую неожиданную минуту господь может наслать на тебя гангрену, лихорадку или какую другую заразу. А, да ты, впрочем, достойна и худшего, и разве сравнятся все они с той смрадной язвой, что разъедает твою душу. Об этом, и ни о чем другом, должна ты думать, злосчастная Андара, ибо смерть подстерегает людей постоянно, а вокруг тебя сейчас она так и кружит, и уж если застанет врасплох — что вполне может случиться, — я думаю, ты и сама знаешь, где окажешься.
В продолжение этой короткой речи и после Андара молчала, словно язык проглотила, всем своим видом выражая смущение и робость, в которую ее повергли суровые увещания Назарина. Так прошло немало времени, затем она снова стала вздыхать, охать и наконец жалобным голосом заявила, что, если и вправду надо умереть, она готова с этим смириться, но, с другой стороны, вполне могла бы и выжить — дали б ей только немного поесть, выпить и промыли вином раны. Ну а уж когда придет время, она хорошенько раскается, чтобы встретить смертный час, как подобает истинной христианке. А сверх того, если, конечно, святой отец не рассердится, так она не очень-то верит в ад. Пузанчик (а уж он-то человек ученый и каждый вечер читает газеты) говорил ей, что насчет ада и чистилища это все враки, и Сладкий Сок с ним соглашался.
— А кто такой Сладкий Сок, дочь моя?
— Есть один: был дьячком, учился на священника; все гимны знает, даже отходную. А потом ослеп, бедняга, и пошел по улицам песни петь; есть у него одна развеселая, и кончается так: «…и любови сладкий сок» — ну и прозвали…
— Что ж, может быть, сеньор Сладкий Сок лучше меня знает…
— Нет-нет, святой отец, родненький… Уж куда ему до вас!.. Что сравнивать!.. Этот-то, про которого я говорю, отпетый малый — такая липучка. Живет он с одной из наших — с Хамелией, длинная такая, голенастая, одни кости. А прозвище у нее оттого, что была она когда-то вроде как художницей и звали ее «дама с камелиями».
— Хватит, ни о камелиях, ни о хамелиях не желаю больше слышать. Отринь все мысли об этих жалких людях и подумай об очищении своей грешной души — а это задача не из легких. Попробуй уснуть, я же, сидя на этом табурете и прислонясь к стене, дождусь утра, ибо уже вижу первые лучи его светлого лика.
Уснули они или нет — неизвестно, но оба умолкли, и в комнате, куда сквозь щели в ставнях летели уже стрелы зари, воцарилась тишина. Еще немного — и в полутьме обозначилась вся убогая обстановка, проступили привычные дневные краски. Спустя какое-то время Андара крепко заснула, а когда проснулась, на дворе стоял день, и в комнате никого не было. Шумная жизнь дома: крики во дворе, брань постояльцев за стеной, громовой голос Баланды, доносившийся с кухни, — испугала ее. И хотя хлопанье дверей, шаги и голоса свидетельствовали лишь о том, что все в доме идет своим чередом, в голове у несчастной Андары помутилось, повсюду ей мерещились страхи, и она твердо решила лежать на своем тощем тюфяке, не шевелясь, не кашляя, не чихая и дыша не чаще, чем нужно, чтобы не задохнуться, — не дай бог какая-нибудь оплошность выдаст ее присутствие в комнате священника.
Но бодрящий страх оказался слабее дремотного изнеможения, и она вновь впала в тяжелое забытье, из которого ее вывел Назарин: он тряс ее за плечи и, когда она очнулась, предложил вина. О господи, с какой жадностью она его выпила и каким вкусным оно ей показалось! Потом он промыл ей раны тем же средством, которое до того было употреблено внутренне, и девица приняла это лечение с таким воодушевлением и с такой верой — ведь она сама тысячу раз видела, сколь оно действенно, — что одной этой веры хватило, чтобы несчастная воспряла духом. Сознание собственной беззащитности и грозящей отовсюду опасности вдохновили ее на массу остроумных уловок; одна из них состояла в том, чтобы объясняться с доном Назарио исключительно знаками — голос ее ни в коем случае не должен был достичь ушей не в меру любопытных соседей. Так они и переговаривались с помощью гримас, выражавших то умиление, то гнев, и, разумеется, Андаре было не просто объяснить на столь несовершенном языке кое-какие тонкости относительно похлебки, которую собирался готовить добрый клирик. Пришлось прибегнуть к изустному слову, сведя его до еле различимого шепота, но в конце концов взаимопонимание было достигнуто. Назарин приобрел драгоценные кулинарные познания; больная же, съев бульону с гренками, пусть не слишком наваристого, но пришедшегося ей по вкусу, заметно приободрилась и даже как-то приосанилась. Исполнив долг милосердия и гостеприимства, Назарин ушел, заперев за собой дверь и оставив раненую девицу наедине с ее смятенными мыслями да с мышонком, который шнырял под топчаном, подъедая хлебные крошки.
Так и провела она остаток дня — одна-одинешенька в славном жилище нашего героя, который явно не спешил возвращаться. К вечеру обычная для всех преступников недоверчивая подозрительность овладела бедной женщиной. «А ну как этот добряк меня выдаст, — твердила она про себя, не в силах думать ни о чем, кроме вожделенной безопасности. — Как знать, как знать… одни его считают за святого, другие — за плута, да еще какого… Не знаешь, на какую карту и поставить… У, хреновина чертова! Да нет, не верю, чтоб он мог меня выдать… Другое дело, коли его спросят, тут уж он точно скажет: здесь она… такой ведь никогда не соврет, даже чтоб человека спасти. Ох уж мне эти святые! Если и правду говорят, что есть ад, где всяких бедолаг головешками мутузят, — туда бы и отправить всех этих правдивцев, из-за которых человека могут жизни лишить или в тюрьму упечь!»
Вечером ей пришлось пережить приступ ужасного страха: рядом с окном, на галерее, послышался голос Баланды. Она разговаривала о чем-то с другой женщиной, в которой по привычке ежеминутно отхаркиваться Андара узнала Хамелию. А уж эта Хамелия — упаси боже! Ей бы только во все нос совать, вот уж точно сорока болтливая! Посудачив вволю, Эстефания стукнула раз-другой в окно, но так как хозяин не отозвался, обе кумушки удалились. Потом еще несколько раз кто-то стучал, прибегали соседские мальчишки, что, вообще, было делом обычным — жившая поблизости беднота частенько навещала того, кто называл себя другом и опорой бедных. С наступлением сумерек вконец измученная тоскливым ожиданием и страхом злосчастная девица желала только одного — возвращения клирика, чтобы узнать наконец, можно ли, пребывая в этом мрачном заточении, рассчитывать хотя бы на соблюдение тайны. Минуты казались ей вечностью; было уже почти совсем темно, когда в дверях показался священник; женщина была готова разразиться бранью, но радость при виде его вмиг рассеяла ее досаду и раздражение.
— Я вовсе не собираюсь давать тебе отчет в том, куда я хожу и чем занимаюсь, — отвечал Назарин, сразу же подвергшийся не очень-то щепетильному допросу своей протеже (назовем ее так). — Ну, а как ты? Уже лучше? Как рана — не так больно? Да, выглядишь ты бодрее.
— Лучше-то лучше… Только изнемогла я вся от страху… Все чудится — вот входят, хватают и — в тюрьму. Да скажите же вы наконец, что никто меня здесь не тронет — только дайте мужское слово, а не разводите ангельские рацеи.
— Тебе известно, — ответил клирик, разоблачаясь и снимая четырехугольную шапочку, — что я тебя не выдам… Так что позаботься сама, чтоб тебя не нашли… главное — молчок! А то люди по коридору ходят.
— Э-э, да что это мой ангельчик сегодня таким щеголем нарядился? — сказала подошедшая к окну «амазонка». — Что приключилось? Или к сеньору епископу подладились — так я ж давно говорю: не посластишь — ни с чем останешься. Ну, служили сегодня? Во-от. Так и надо: побойчей да половчей, да нос держи по ветру… Тут службы как с неба и посыплются. Послушайте, святой отец, что-то сдается мне… будто пахнет чем-то… вроде духи, знаете, как у этих, у гулящих… Да неужели ж не чувствуете вы? Вонища такая, с ног валит!.. Ну, да дело ясное: ходят к вам всякие, а для вас все одно, кому помогаете — сами не знаете…
— Быть может, — невозмутимо отвечал Назарин. — Много разного народа приходит сюда. От одних пахнет, от других — нет.