— Еще как ждал, сеньор дон Карлос, — ответил слепой, целуя монету. — Ведь сегодня у вас годовщина, и вы не могли не прийти, даже если бы от стужи полопались барометры (он, конечно, хотел сказать «термометры»).
— Что правда, то правда. Такие вещи я не забываю. Слава богу, есть во что одеться, вот и закутался, как мог, да и не диво: этот чертов северный ветер так пронизывает, что простуду может схватить даже бронзовый конь на Пласа Майор. Да и ты бы поостерегся. Почему не заходишь внутрь?
— А я тоже бронзовый, сеньор дон Карлос, от меня и смерть отступилась. Уж лучше стоять на ветру, чем слушать болтовню старух, у которых обхожденья ни на грош… Я так считаю: без обхожденья никто тебе и не подаст, вот оно что… Воздай господь вам сторицей, сеньор дон Карлос, да не минует вас милость его…
Не успел слепой произнести эти слова, как дон Карлос улетел — я говорю так, потому что страшный порыв ветра подхватил полы его длинного плаща, задрал на голову, и бедняга завертелся, как штука материи или свернутый ковер, понесся по ветру, шмякнулся о церковные двери и влетел в проход, задыхаясь и силясь освободить голову от плаща. «Ну и погодка, просто наказанье!..» — воскликнул несчастный дон Карлос, и его тотчас обступили нищие, оглушая жалобными воплями; старухи высохшими руками помогли ему расправить плащ. Он немедля начал раздавать монеты, извлекая их по одной из кошелька и хорошенько ощупывая каждую: а вдруг слиплись, и кому-то достанется сразу две… Наконец он распрощался с нищей братией, призвав всех к смирению и кротости, спрятал кошелек, где еще оставались монеты для раздачи при выходе с другой стороны, и вошел в церковь.
Омочив пальцы святой водой, дон Карлос Морено Трухильо направился к часовенке Бланкской божьей матери. Он был человеком в высшей степени педантичным, и вся жизнь его проходила в строгих рамках по заранее намеченной программе, которая определяла все его действия, как физические, так и духовные, от решения важных деловых вопросов до самых пустяковых развлечений; по программе он двигался, по программе дышал. Силу и незыблемость обычаев этого святого мужа можно показать хотя бы на таком примере: под старость жил он в своем доме на улице Аточа, с южной стороны, но в церковь входил только с северной по той лишь причине, что раньше тридцать семь лет пользовался этим входом, так как на площади Ангела располагалась его знаменитая торговая контора. А вот выходил он всегда с другой стороны, на улицу Аточа, хотя ему каждый раз надо было еще заглянуть к дочери, которая жила на улице Ла-Крус. Преклонив колени перед алтарем скорбящей божьей матери и перед фигурой святого Лесмеса, дон Карлос постоял некоторое время в молитвенной отрешенности; не спеша обошел все часовенки и алтари, под конец остановившись, как всегда, у часовенки Иисуса Христа; зашел ненадолго в ризницу, где позволил себе обменяться несколькими словами с ризничим, поговорили о погоде, о том, «как все нынче плохо», обсудили, отчего и почему в Лосойском канале мутная вода, затем дон Карлос вышел в сторону Аточи, где раздал нищим оставшиеся в кошельке монеты. Он всегда настолько точно рассчитывал, что ему редко не хватало взятой с собой мелочи для нищих по обе стороны церкви, а если такой неслыханный случай вдруг происходил, тот горемыка, которому ничего не досталось, твердо знал, что на другой день он свое получит; если же оказывалось хоть немного лишку, добряк спешил к часовне на улице Оливар и находил страждущие руки, в которые и вкладывал все оставшиеся монеты, все до единой.
Так вот, дорогой читатель, как я уже говорил, дон Карлос вошел в церковь через дверь, которая вела с так называемого кладбища святого Севастиана. Старухи и слепые обоего пола, получив от него подаяние, принялись чесать языки — ведь если никто не входит в церковь и не выходит, что еще делать этим несчастным, как не утолять грызущий их голод и тоску глухих, бесплодных часов кушаньем, которое им ничего не стоит, но оно настолько острое (хотя бывает и безвкусным), что они всегда не прочь обмануть им голод. В этом они ничем не отличаются от богатых и даже, пожалуй, имеют перед ними некоторое преимущество: речь их не подчинена условностям, из-за которых между мыслью и словом образуется толстая корка, этикетная и грамматическая накипь, лишающая словесную перепалку остроты и пряности, а в них-то весь смак этого яства.
— Я же вам сказала, что дон Карлос сегодня обязательно придет, так или нет? Вот и вышло по-моему. А ну-ка попробуйте теперь клепать на меня, будто я ничего толком не знаю и болтаю зря.
— Так и я про дона Карлоса говорила то же самое… Еще бы… Ведь сегодня день-то какой, двадцать четвертое число, стало быть, годовщина у него — ровнехонько год, как его жена померла, царство ей небесное, как же ему не прийти, даже если с неба каменный град посыплется, потому что, никому не в обиду будь сказано, другой такой воистину христианской души во всем Мадриде не сыщешь.
— А я вот боялась, что не придет: и холод собачий, и день такой, когда надо давать монету покрупней, вот этот добрый сеньор и отменит праздничек.
— Ну, пришел бы завтра, ты сама знаешь, Кресенсия, что дон Карлос порядок блюдет: что положено — отдай, не греши.
— Да, конечно, завтра он дал бы нам по «толстушке», но зато оставил бы при себе «худышки», которые раздает по будням. Думаешь, я считать не умею? Не в обиду будь сказано, уж тут-то меня не проведешь, разбираюсь, что к чему: как подумает дон Карлос, не много ли он нам подает, так возьмет да и заболеет, глядишь, недельку сэкономит, хотя покойной это ох как бы не понравилось.
— Попридержи язык, язва.
— От такой и слышу… А еще знаешь, кто ты?.. Подлиза!
— Балаболка!
Разговор этот вели три старухи, примостившиеся у стены, справа от входа и чуточку в стороне от остальных; одна из них была слепая или по крайней мере подслеповатая, обе другие — зрячие, все они были одеты в лохмотья и спасались от холода, кутаясь в темные шали. Сенья Касиана, высокая и костлявая, говорила с товарками немного свысока, как человек, наделенный властью, может, воображаемой, а может, и существующей на самом деле: стоит собраться полудюжине людей, как среди них обязательно найдется такой, кто стремится навязать свою волю другим и подчас добивается этого. Слепую или подслеповатую старуху звали Кресенсией, она вечно съеживалась в комок, так что из лохмотьев торчали только худые морщинистые руки и маленькое личико. Непочтительные и дерзкие речи в только что приведенном разговоре вела Флора, по прозвищу Потешница — никому не было ведомо, кто ее так прозвал и почему; это была маленькая подвижная старушонка, злая и острая на язык, она вечно будоражила нищую братию, ссорила одних с другими, у нее всегда наготове было какое-нибудь злоехидное словечко, когда приходилось делить трофеи, причем она не давала спуску ни богатым, ни бедным — всем доставалось. Ее слезящиеся глазки светились хитростью, коварством, недоверием и зловредностью. Нос походил на красную пуговку, которая то поднималась, то опускалась, когда она быстро шевелила губами и усердно работала языком. При этом последние два зуба, украшавшие ее десны, как будто бегали по рту, показываясь то тут, то там, а когда она заканчивала речь, исполненную крайнего презрения и убийственного сарказма, рот ее захлопывался, губы одна за другой втягивались в рот, и только дрожащий красный подбородок продолжал безмолвно выражать переполнявшие ее чувства.
Сенья Касиана являла собой прямую противоположность Потешнице: высокая, костлявая, худая; правда, худоба ее не бросалась в глаза — злые языки утверждали, что под лохмотья она надевает немало доброй одежды. У нее было длинное, словно прокатанное в валках гладильной машины лицо, ввалившиеся щеки, испуганные глаза на выкате, утратившие и блеск, и какое бы то ни было выражение, так что они хотя и видели, но казались слепыми; кривой крючковатый нос, слишком далеко отстоящие от него тонкие губы и наконец длинный костистый подбородок — словом, трудно вообразить себе что-либо более отталкивающее и безобразное. Если можно сравнивать человеческие лица с мордами животных, то Потешницу можно было бы сравнить с кошкой, потерявшей в драке всю шерсть, а потом окунутой в воду, тогда как Касиана походила на старую клячу из тех, что кладут свои кости на арене для боя быков, особенно когда она закрывала один глаз косой черной повязкой, оставляя открытым второй, чтобы ревнивно надзирать за собратьями. Во всем мире любое общество делится на классы, касты и группы, такому делению подвержены и самые нижние его слои, вот и среди нашей нищей братии не все были равны между собой. Старухи особенно строго следили за соблюдением иерархии. Старожилки, то есть те, которые просили у этой церкви лет по двадцать и больше, пользовались привилегиями, которые все признавали, и новеньким волей-неволей приходилось с ними считаться. Старожилки имели право занимать лучшие места, им разрешалось просить и внутри церкви, у чаши со святой водой. Попробуй ризничий или коадъютор изменить эту практику в пользу какой-нибудь из новеньких — хлопот не оберешься. Начиналась такая заваруха, что иногда приходилось вызывать стражников, дежуривших в этом квартале. При дележе общей милостыни и раздаче талонов на получение помощи от благотворительного общества старожилки опять же имели преимущество: когда какой-нибудь прихожанин жертвовал ту или иную сумму денег на всех, старожилки и старожилы брали распределение в свои руки и, если поровну всем не получалось, большую часть назначали себе. А кроме того, они пользовались и моральным преимуществом, властью, освященной традицией, незримой силой первозачинателей. Старожил всегда силен, а вновь прибывший всегда слаб, однако бывают исключения, обусловленные индивидуальным характером тех и других. У Касианы характер был твердый, властный, эгоистичный от природы, она была самой старшей среди старожилок; а Потешница, беспокойная, мятежная, колючая и злая, была самой новой из новеньких; поэтому нетрудно догадаться, что по любому ничтожному поводу, из-за всякого пустого слова между ними вспыхивали раздоры.
Перебранка, о которой мы только что рассказали, прерывалась всякий раз, как входил или выходил кто-нибудь из прихожан. Но Потешница не могла укротить свой нрав и при первом удобном случае, заметив, что Касиана и слепой Альмудена (о котором мы расскажем чуть позже) получают милостыню чаще, чем остальные, снова сцепилась со старожилкой:
— Ах ты, лицемерка, подлиза и проходимка! Думаешь, я не знаю, что ты богатая, что в Куатро-Каминосе у тебя свой дом, где ты держишь и кур, и голубей, и кроликов? Все мне известно.
— Уймись, придержи свой поганый язык, не то я скажу дону Сенену, и он тебя научит, как надо себя вести.
— Это мы еще посмотрим!
— Да перестань ты кричать, слышишь, звонят в колокольчик?
— В самом деле, будет вам, — сказал калека, стоявший ближе всех к входу в церковь. — Звонят, значит, уже поднимают святые дары.
— Еще как ждал, сеньор дон Карлос, — ответил слепой, целуя монету. — Ведь сегодня у вас годовщина, и вы не могли не прийти, даже если бы от стужи полопались барометры (он, конечно, хотел сказать «термометры»).
— Что правда, то правда. Такие вещи я не забываю. Слава богу, есть во что одеться, вот и закутался, как мог, да и не диво: этот чертов северный ветер так пронизывает, что простуду может схватить даже бронзовый конь на Пласа Майор. Да и ты бы поостерегся. Почему не заходишь внутрь?
— А я тоже бронзовый, сеньор дон Карлос, от меня и смерть отступилась. Уж лучше стоять на ветру, чем слушать болтовню старух, у которых обхожденья ни на грош… Я так считаю: без обхожденья никто тебе и не подаст, вот оно что… Воздай господь вам сторицей, сеньор дон Карлос, да не минует вас милость его…
Не успел слепой произнести эти слова, как дон Карлос улетел — я говорю так, потому что страшный порыв ветра подхватил полы его длинного плаща, задрал на голову, и бедняга завертелся, как штука материи или свернутый ковер, понесся по ветру, шмякнулся о церковные двери и влетел в проход, задыхаясь и силясь освободить голову от плаща. «Ну и погодка, просто наказанье!..» — воскликнул несчастный дон Карлос, и его тотчас обступили нищие, оглушая жалобными воплями; старухи высохшими руками помогли ему расправить плащ. Он немедля начал раздавать монеты, извлекая их по одной из кошелька и хорошенько ощупывая каждую: а вдруг слиплись, и кому-то достанется сразу две… Наконец он распрощался с нищей братией, призвав всех к смирению и кротости, спрятал кошелек, где еще оставались монеты для раздачи при выходе с другой стороны, и вошел в церковь.
Омочив пальцы святой водой, дон Карлос Морено Трухильо направился к часовенке Бланкской божьей матери. Он был человеком в высшей степени педантичным, и вся жизнь его проходила в строгих рамках по заранее намеченной программе, которая определяла все его действия, как физические, так и духовные, от решения важных деловых вопросов до самых пустяковых развлечений; по программе он двигался, по программе дышал. Силу и незыблемость обычаев этого святого мужа можно показать хотя бы на таком примере: под старость жил он в своем доме на улице Аточа, с южной стороны, но в церковь входил только с северной по той лишь причине, что раньше тридцать семь лет пользовался этим входом, так как на площади Ангела располагалась его знаменитая торговая контора. А вот выходил он всегда с другой стороны, на улицу Аточа, хотя ему каждый раз надо было еще заглянуть к дочери, которая жила на улице Ла-Крус. Преклонив колени перед алтарем скорбящей божьей матери и перед фигурой святого Лесмеса, дон Карлос постоял некоторое время в молитвенной отрешенности; не спеша обошел все часовенки и алтари, под конец остановившись, как всегда, у часовенки Иисуса Христа; зашел ненадолго в ризницу, где позволил себе обменяться несколькими словами с ризничим, поговорили о погоде, о том, «как все нынче плохо», обсудили, отчего и почему в Лосойском канале мутная вода, затем дон Карлос вышел в сторону Аточи, где раздал нищим оставшиеся в кошельке монеты. Он всегда настолько точно рассчитывал, что ему редко не хватало взятой с собой мелочи для нищих по обе стороны церкви, а если такой неслыханный случай вдруг происходил, тот горемыка, которому ничего не досталось, твердо знал, что на другой день он свое получит; если же оказывалось хоть немного лишку, добряк спешил к часовне на улице Оливар и находил страждущие руки, в которые и вкладывал все оставшиеся монеты, все до единой.
Так вот, дорогой читатель, как я уже говорил, дон Карлос вошел в церковь через дверь, которая вела с так называемого кладбища святого Севастиана. Старухи и слепые обоего пола, получив от него подаяние, принялись чесать языки — ведь если никто не входит в церковь и не выходит, что еще делать этим несчастным, как не утолять грызущий их голод и тоску глухих, бесплодных часов кушаньем, которое им ничего не стоит, но оно настолько острое (хотя бывает и безвкусным), что они всегда не прочь обмануть им голод. В этом они ничем не отличаются от богатых и даже, пожалуй, имеют перед ними некоторое преимущество: речь их не подчинена условностям, из-за которых между мыслью и словом образуется толстая корка, этикетная и грамматическая накипь, лишающая словесную перепалку остроты и пряности, а в них-то весь смак этого яства.
— Я же вам сказала, что дон Карлос сегодня обязательно придет, так или нет? Вот и вышло по-моему. А ну-ка попробуйте теперь клепать на меня, будто я ничего толком не знаю и болтаю зря.
— Так и я про дона Карлоса говорила то же самое… Еще бы… Ведь сегодня день-то какой, двадцать четвертое число, стало быть, годовщина у него — ровнехонько год, как его жена померла, царство ей небесное, как же ему не прийти, даже если с неба каменный град посыплется, потому что, никому не в обиду будь сказано, другой такой воистину христианской души во всем Мадриде не сыщешь.
— А я вот боялась, что не придет: и холод собачий, и день такой, когда надо давать монету покрупней, вот этот добрый сеньор и отменит праздничек.
— Ну, пришел бы завтра, ты сама знаешь, Кресенсия, что дон Карлос порядок блюдет: что положено — отдай, не греши.
— Да, конечно, завтра он дал бы нам по «толстушке», но зато оставил бы при себе «худышки», которые раздает по будням. Думаешь, я считать не умею? Не в обиду будь сказано, уж тут-то меня не проведешь, разбираюсь, что к чему: как подумает дон Карлос, не много ли он нам подает, так возьмет да и заболеет, глядишь, недельку сэкономит, хотя покойной это ох как бы не понравилось.
— Попридержи язык, язва.
— От такой и слышу… А еще знаешь, кто ты?.. Подлиза!
— Балаболка!
Разговор этот вели три старухи, примостившиеся у стены, справа от входа и чуточку в стороне от остальных; одна из них была слепая или по крайней мере подслеповатая, обе другие — зрячие, все они были одеты в лохмотья и спасались от холода, кутаясь в темные шали. Сенья Касиана, высокая и костлявая, говорила с товарками немного свысока, как человек, наделенный властью, может, воображаемой, а может, и существующей на самом деле: стоит собраться полудюжине людей, как среди них обязательно найдется такой, кто стремится навязать свою волю другим и подчас добивается этого. Слепую или подслеповатую старуху звали Кресенсией, она вечно съеживалась в комок, так что из лохмотьев торчали только худые морщинистые руки и маленькое личико. Непочтительные и дерзкие речи в только что приведенном разговоре вела Флора, по прозвищу Потешница — никому не было ведомо, кто ее так прозвал и почему; это была маленькая подвижная старушонка, злая и острая на язык, она вечно будоражила нищую братию, ссорила одних с другими, у нее всегда наготове было какое-нибудь злоехидное словечко, когда приходилось делить трофеи, причем она не давала спуску ни богатым, ни бедным — всем доставалось. Ее слезящиеся глазки светились хитростью, коварством, недоверием и зловредностью. Нос походил на красную пуговку, которая то поднималась, то опускалась, когда она быстро шевелила губами и усердно работала языком. При этом последние два зуба, украшавшие ее десны, как будто бегали по рту, показываясь то тут, то там, а когда она заканчивала речь, исполненную крайнего презрения и убийственного сарказма, рот ее захлопывался, губы одна за другой втягивались в рот, и только дрожащий красный подбородок продолжал безмолвно выражать переполнявшие ее чувства.
Сенья Касиана являла собой прямую противоположность Потешнице: высокая, костлявая, худая; правда, худоба ее не бросалась в глаза — злые языки утверждали, что под лохмотья она надевает немало доброй одежды. У нее было длинное, словно прокатанное в валках гладильной машины лицо, ввалившиеся щеки, испуганные глаза на выкате, утратившие и блеск, и какое бы то ни было выражение, так что они хотя и видели, но казались слепыми; кривой крючковатый нос, слишком далеко отстоящие от него тонкие губы и наконец длинный костистый подбородок — словом, трудно вообразить себе что-либо более отталкивающее и безобразное. Если можно сравнивать человеческие лица с мордами животных, то Потешницу можно было бы сравнить с кошкой, потерявшей в драке всю шерсть, а потом окунутой в воду, тогда как Касиана походила на старую клячу из тех, что кладут свои кости на арене для боя быков, особенно когда она закрывала один глаз косой черной повязкой, оставляя открытым второй, чтобы ревнивно надзирать за собратьями. Во всем мире любое общество делится на классы, касты и группы, такому делению подвержены и самые нижние его слои, вот и среди нашей нищей братии не все были равны между собой. Старухи особенно строго следили за соблюдением иерархии. Старожилки, то есть те, которые просили у этой церкви лет по двадцать и больше, пользовались привилегиями, которые все признавали, и новеньким волей-неволей приходилось с ними считаться. Старожилки имели право занимать лучшие места, им разрешалось просить и внутри церкви, у чаши со святой водой. Попробуй ризничий или коадъютор изменить эту практику в пользу какой-нибудь из новеньких — хлопот не оберешься. Начиналась такая заваруха, что иногда приходилось вызывать стражников, дежуривших в этом квартале. При дележе общей милостыни и раздаче талонов на получение помощи от благотворительного общества старожилки опять же имели преимущество: когда какой-нибудь прихожанин жертвовал ту или иную сумму денег на всех, старожилки и старожилы брали распределение в свои руки и, если поровну всем не получалось, большую часть назначали себе. А кроме того, они пользовались и моральным преимуществом, властью, освященной традицией, незримой силой первозачинателей. Старожил всегда силен, а вновь прибывший всегда слаб, однако бывают исключения, обусловленные индивидуальным характером тех и других. У Касианы характер был твердый, властный, эгоистичный от природы, она была самой старшей среди старожилок; а Потешница, беспокойная, мятежная, колючая и злая, была самой новой из новеньких; поэтому нетрудно догадаться, что по любому ничтожному поводу, из-за всякого пустого слова между ними вспыхивали раздоры.
Перебранка, о которой мы только что рассказали, прерывалась всякий раз, как входил или выходил кто-нибудь из прихожан. Но Потешница не могла укротить свой нрав и при первом удобном случае, заметив, что Касиана и слепой Альмудена (о котором мы расскажем чуть позже) получают милостыню чаще, чем остальные, снова сцепилась со старожилкой:
— Ах ты, лицемерка, подлиза и проходимка! Думаешь, я не знаю, что ты богатая, что в Куатро-Каминосе у тебя свой дом, где ты держишь и кур, и голубей, и кроликов? Все мне известно.
— Уймись, придержи свой поганый язык, не то я скажу дону Сенену, и он тебя научит, как надо себя вести.
— Это мы еще посмотрим!
— Да перестань ты кричать, слышишь, звонят в колокольчик?
— В самом деле, будет вам, — сказал калека, стоявший ближе всех к входу в церковь. — Звонят, значит, уже поднимают святые дары.