Дон Фраскито был, как говорят в народе, божьей душой. Возраста его никто не знал, никаких точных данных о нем не сохранилось, так как весь архив церкви в Альхесирасе, где он был крещен, сгорел во время пожара. Ему на редкость повезло в том, что он сохранился наподобие египетских мумий, и никакие невзгоды и лишения на него уже не влияли. Как и прежде, у него была густая черная шевелюра; борода, правда, поседела, но много ли надо краски, чтоб она гармонировала с шевелюрой? Волосы Фраскито содержал не в романтическом беспорядке, напротив, он придерживался фасона прически, модного еще в пятидесятые годы: они блестели от брильянтина, были аккуратно расчесаны на пробор с правого боку, и пряди их красиво изгибались над ушами. У него даже вошло в привычку движение руки, которым он поправлял эти пряди, водворяя их на положенное место, движение, обусловленное нашей второй натурой, которая, впрочем, неотъемлема от первой. И все же, несмотря на расчесанные на пробор волосы и черную как смоль бороду, лицо Фраскито Понте выглядело детским, наверное, из-за выражения наивности и доверчивости, которое можно было уловить в его маленьком носе и в глазах, некогда очень живых, но уже поутративших былой блеск. Теперь они глядели кротко, бросая грустные закатные лучи из-под поредевших ресниц и испещренных бесчисленными морщинками век. Из всех предметов гордости сеньора де Понте Дельгадо осталось только два, а именно: пышная шевелюра и маленькая нога. Он был способен стоически сносить любые невзгоды, самое жестокое, изнуряющее воздержание, но не мог носить грубые и старые ботинки, которые скрывали бы идеальную форму и красоту его ступней — нет, только не это!
Я не говорю уже о том, что одежду свою Фраскито Понте сохранял с искусством поистине замечательным. Как никто другой, умел он отыскать среди многочисленных портных, ютящихся в подворотнях домов, такого, который за ничтожную плату мог перелицевать любую вещь; как никто другой, умел он ухаживать за одеждой, чтобы она служила вечно, хоть за долгие годы и вытиралась настолько, что становилась почти прозрачной; как никто другой, умел он выводить пятна бензином, руками разглаживать складки, растягивать севшую от стирки ткань и ставить двойные заплаты на коленях. Трудно сказать, сколько лет носил он свой цилиндр. Бесполезно было бы сравнивать моды разных десятилетий, ибо украшавший сеньора Понте головной убор хоть и был старомоден, но выглядел почти как новенький, чему немало способствовало ежедневное любовное приглаживание ворсинок. Остальные предметы одежды не уступали цилиндру в долговечности, однако не могли с ним сравниться в искусстве сокрытия своего возраста, так как после всех перелицовок, переделок, подштопывания и отглаживания горячим утюгом они превратились в бледную тень того, чем были когда-то. В любое время года дон Фраскито ходил в выгоревшем летнем пальто, оно было наименее ветхим и служило для того, чтобы скрывать все остальное: когда он застегивал его на все пуговицы, из-под него виднелись только брюки ниже колен. А уж что под этим пальто скрывалось, про то знали только господь бог и сам Фраскито Понте.
В мире не было человека безобидней, но и бесполезней тоже. Всю жизнь Понте был ни на что не годен — этот прискорбный факт подтверждался его нищетой, скрыть которую на склоне лет он уже не мог. От родителей Фраскито унаследовал приличное состояние, служил в неплохих должностях, семейных уз и тягот никогда не знал, остался закоренелым холостяком: поначалу из-за того, что любовался только собой, а потом из-за того, что слишком долго и придирчиво искал себе подходящую партию, которую так и не нашел да и не мог найти, ибо желал заполучить бог знает какое сокровище. В те времена, когда еще не было в ходу слово «фат», Понте Дельгадо посвятил себя светской жизни: одевался с явной претензией на элегантность и часто посещал не то чтобы салоны — тогда это слово вообще употреблялось редко, — но гостиные в хороших, респектабельных домах. Настоящих салонов было мало, и хоть Фраскито под старость и похвалялся тем, что был в них вхож, на самом-то деле его и духу там не было. На званых вечерах и балах, а также в клубах и других местах, где проводят время мужчины с достатком, Понте Дельгадо из общего тона не выпадал, но и не выделялся ни умом, ни сочетанием корректности и легкой небрежности в той неуловимой пропорции, которая составляет основу подлинной элегантности благородного человека. Выглядел он франтом, тут уж ничего не скажешь: его перчатки, галстук и маленького размера штиблеты всегда были в идеальном состоянии — и дамы смотрели на него благосклонно, но ни одна из них по-настоящему им не заинтересовалась; мужчинам же он казался славным малым, а некоторые из них даже уважали его.
Лишь в нашем испанском обществе случается так, что какой-нибудь захудалый идальго, владеющий полдюжиной акров пустоши, или чиновник средней руки водит компанию с маркизами и графами, в жилах которых течет голубая кровь, или с денежными тузами, встречаясь с теми и другими на сборищах, слывущих парадами элегантности; сходятся и объединяются те, кто ведет светскую жизнь из тщеславия, ради деловых связей или же любовных похождений, и те, кто пирует, танцует и развлекает дам с единственной целью — заручиться рекомендациями для повышения по службе или же завоевать благосклонность патрона, чтобы безнаказанно прогуливать присутственные часы в канцелярии. Я говорю не о Фраскито Понте — в апогее траектории, по которой он двигался в обществе, он еще не был нищим с утонченными манерами. Нисхождение его с этой вершины стало явным лишь к 1859 году, и с этого времени он героически боролся с судьбой до 1868 года, отмеченного черным цветом в истории его жизни, ибо в этом году наш горемычный кавалер упал на самое дно глубокой пропасти, выбраться из которой так и не смог до конца своих дней. Состояние свое он прожил за несколько лет до революции, которая отняла у него и приличную должность, дарованную ему Гонсалесом Браво; уволен он был без выходного пособия, а сбережений никаких не осталось: не в его натуре было откладывать на черный день. Вот и пришлось бедняге жить как птице небесной — чем бог пошлет и уповать на сострадание некоторых добрых друзей, иногда приглашавших его к обеду. Пришлось ему сносить и голод, и недостаток в одежде, он оказался лишенным того, что больше всего любил, и в такой жестокой передряге его врожденные деликатность и самолюбие явились для него камнем на шее, который тянул несчастного ко дну, чтобы он поскорей захлебнулся: Фраскито был не из тех, кто способен настойчиво домогаться помощи у друзей, чтобы, как говорят в народе, «выцыганить» хоть что-нибудь, и лишь в редчайших случаях, когда ему грозила полная катастрофа и чуть ли не смерть, он осмеливался протянуть руку, прося помощи, причем рука эта во имя приличий была затянута в перчатку, пусть рваную и расползающуюся, но все-таки в перчатку. Фраскито скорей умер бы от голода, чем уронил бы свое достоинство. Однажды он зашел в харчевню Бото, чтобы съесть косидо на два реала, лишь бы не идти в порядочный дом, где принимали приветливо, но не щадили чувство собственного достоинства гостя, отпуская грубые шуточки и открыто намекая на его положение нахлебника и дармоеда.
Насмерть перепуганный грозящей бедой, Фраскито усердно искал заработка, который позволил бы ему хоть как-то существовать, но полное отсутствие каких бы то ни было талантов затрудняло эту и без того нелегкую задачу. И так он старался, что время от времени находил работу, разумеется, несовместимую с его прежним положением, но позволявшую ему прожить какое-то время, не теряя достоинства. Соблюдение правил хорошего тона хоть в какой-то мере прикрывало нищету Фраскито. Когда его устраивали репетитором в коллеж или счетоводом в сапожную мастерскую на улице Сеговия, где он не только вел счета, но и сочинял письма, это была, конечно, милостыня, но так хорошо замаскированная, что Фраскито не считал за бесчестие принять ее. Так влачил он несколько лет жалкое существование, снимал комнатушки в южных районах Мадрида, не смея даже пройтись по центральным или северным кварталам из страха повстречать кого-нибудь из своих знакомых — не дай бог увидят его в стоптанных ботинках и обветшавшей одежде: терял одно за другим места, искал другие и согласился наконец, не без сомнений и переживаний, на должность агента или коммивояжера мыловаренного завода, ходил из лавки в лавку, из дома в дом, предлагая товар и добиваясь иногда кое-какого сбыта. Но не было у бедняги ни ловкости, ни хитрости для такого беспокойного занятия, и с ним очень скоро распрощались. Напоследок бог послал ему двух пожилых женщин с окраинной улицы Сан-Андрес, которым он помог вести счета при ликвидации торговли свечами, они малыми партиями продавали остатки товара приходским церквам и религиозным конгрегациям. Работы было не ахти как много, но за нее он получал по две песеты в день, на которые каким-то чудом ухитрялся жить, снискивая и пропитание, и ночлег, ибо к тому времени своего дома у него уже не было.
Еще с восьмидесятого года Фраскито, дойдя до крайней нужды, решил отказаться от найма жилья и, проведя не один день в положении улитки, несущей свой дом на себе, договорился с Бернардой, хозяйкой ночлежного дома на улице Медиодиа-Гранде, — та оказалась женщиной с пониманием и умела разбираться в постояльцах. Она делала скидку на исключительную порядочность Фраскито и за три реала предоставляла ему койку, тогда как с других брала песету, и всего за один реал разрешала держать чемодан в каморке позади общего зала и каждое утро занимать ее на час, чтобы починить одежду, помыться, причесаться и подкрасить бороду. Фраскито заходил в каморку похожим на труп, а выходил оттуда неузнаваемым, сияя чистотой и благоухая дешевым одеколоном — красавец да и только.
На вторую песету из своего ежедневного заработка он должен был есть и одеваться… Попробуй-ка решить такую задачу! Тут и алгебра не поможет. Но при всех затруднениях этот период жизни Фраскито Понте явился для него какой-то передышкой: он был избавлен от унизительной необходимости просить кого-то о помощи и худо-бедно, но жил — дышал и двигался да еще располагал свободным временем для вылазок в мир воображения. С Обдулией он познакомился через донью Паку и благодаря деловым связям торговок свечами с «похоронщиком», свекром молодой женщины; и высокоморальное общение с ней, с одной стороны, дало ему утешение, так как у них обнаружилась общность убеждений, вкусов и склонностей, а с другой — заставило пойти на немалую жертву: чуть ли не совсем отказаться от пищи, чтобы купить новые ботинки, ведь старые были до крайности стоптаны и давно утратили свою форму, а наш бедный кавалер готов был стерпеть что угодно, только не ступить в мир идеального ногой в безобразном ботинке.
Новые ботинки и прочие излишества, как-то: крем для лица, визитные карточки и тому подобное потребовали значительных расходов и настолько обескровили скудный бюджет Фраскито, что он, в полном смысле слова, ходил с пустым желудком, не имея ни малейшего представления о том, где и как его наполнить. Однако провидение, никогда не оставляющее в беде людей достойных, пришло ему на помощь тут же, в доме Обдулии, которая несколько дней кряду подкармливала его, настойчиво приглашая составить ей компанию за завтраком; и, уж конечно, ей пришлось потратить немало красноречия, чтобы уговорить гостя, возобладав над его застенчивостью и деликатностью. Бенина, видя на лице сеньора Понте все признаки крайнего истощения, не так заботилась о соблюдении этикета, как сеньорита, и подавала ему еду с грубоватым добродушием, посмеиваясь про себя над жеманством и пустыми словами, которыми он отдавал дань приличиям — не принимать же приглашение сразу.
В тот день, который поначалу не сулил ничего хорошего, но с приходом Бенины превратился прямо-таки в счастливый, Обдулия и Фраскито, поняв, что проблема подкрепления сил телесных для них сегодня решена, унеслись за тридевять земель от реальности, чтоб отдохнуть душой в розовом мареве воображаемого благоденствия. Духовный кругозор Понте был ограничен жесткими рамками: все мысли, которыми он обзавелся за двадцать лет своего общественного процветания, перешли в стадию окаменелости — с тех пор они нисколько не изменились и не пополнились новыми. Бедность отделила его от привычного круга друзей и знакомых, и мысли его окостенели, а тело превратилось в мумию. Его образ мыслей остался на уровне шестьдесят восьмого — семидесятого годов. Ему неведомо было то, что знали все кругом, он словно с неба свалился или, подобно птенцу, выпал из гнезда, о людях и событиях судил с неподдельной наивностью. Немалую роль в его умственной отсталости и скудости мыслей сыграло то обстоятельство, что он стыдился своего плачевного положения и потому сторонился людей.
Из страха, как бы кто не увидел, в какое пугало он превратился, Фраскито неделями и месяцами не выходил за пределы бедных кварталов и, поскольку никаких неотложных дел в центре города у него не было, дальше Пласа Майор он не показывался. Эта мания, словно центробежная сила, отбрасывала его на южную окраину Мадрида, причем для своих прогулок он предпочитал темные извилистые улочки, где редко увидишь человека в цилиндре. Там он мог наслаждаться покоем, своим неограниченным досугом и одиночеством и силой воображения вновь вызывать в памяти счастливые времена или же создавать прекрасное настоящее, перекраивая окружающие предметы и людей по прихоти своего жалкого мечтательного духа.
В беседах с Обдулией Фраскито не уставал рассказывать о своей былой шикарной светской жизни с интереснейшими подробностями: как он присутствовал на вечерах у сеньоров таких-то или у маркизы такой-то, с какими знатными людьми там познакомился, какие у них были характеры и нравы и как они одевались. Перечислял фешенебельные дома, где провел не один счастливый час, водя знакомство со сливками мадридского общества как мужского, так и женского пола, какие приятные вел беседы и как весело проводил время. Когда речь заходила об искусстве, Понте, который, оказывается, обожал музыку и был без ума от Королевской оперы, напевал арии из «Нормы» и «Марии ди Роган», и Обдулия слушала их с восторгом. Иной раз, ударяясь в поэзию, он читал ей стихи Грегорио Ромеро Ларраньяги и прочих кумиров тех незабываемых времен. Полное невежество молодой женщины явилось благодатной почвой для подобных попыток литературного просвещения — для Обдулии все было ново, все вызывало в ней восторг, какой испытывает ребенок, впервые увидевший игрушку.
Девочка (мы вынуждены так ее называть, хоть она была замужней женщиной и перенесла неудачную беременность) без конца могла слушать рассказы о светской жизни во всех подробностях; хоть она и имела какое-то представление об этой жизни по смутным воспоминаниям детства и по рассказам матери, волшебные картины, которые рисовал ей Понте, обладали для нее особым поэтическим очарованием. Светское общество тех далеких времен, безусловно, было гораздо привлекательнее, чем нынешнее: какие утонченные кавалеры, какие прекрасные и одухотворенные дамы! По просьбе Обдулии ископаемый элегантный кавалер описывал званые обеды, балы во всем их великолепии, чего стоили одни буфеты или столы а-ля фуршет с изысканными кушаньями и прохладительными напитками; рассказывал он и о любовных связях, о которых говорил тогда весь Мадрид, о строго соблюдавшихся в те времена правилах хорошего тона, непременных даже в интимной обстановке; восхвалял красавиц, некогда блиставших, а ныне отошедших в лучший мир или превратившихся в развалины. Не скрыл он и свои собственные похождения, вернее, робкие шаги на любовном поприще, и рассказал о связанных с ними неприятностях из-за ревнивых мужей и не в меру щепетильных братьев. О, ему однажды пришлось даже драться на дуэли, и дуэль была по всем правилам: секунданты, условия поединка, выбор оружия, споры и пререкания и наконец — бой на саблях, закончившийся дружеским завтраком. Фраскито по дням описывал все перипетии своей жизни в обществе, в котором было место и простодушному распутству, и вымученной элегантности, и честной глупости. А еще Фраскито был завзятым ценителем сценического искусства, играл главные роли в домашних любительских спектаклях «Цветок-однодневка» и «Ах, эта черная коса». Он помнил наизусть монологи и сцены из обеих этих пьес и декламировал их с таким пафосом, что Обдулия замирала в восхищении и внимала ему, как говорили в старину, со слезами на глазах. Фраскито подробно описал, затратив на это два с половиной визита, костюмированный бал, который дала в незапамятные времена не то маркиза, не то баронесса де ***. Проживи Фраскито еще тысячу лет, не забыть ему этот карнавал, где он выступил в костюме калабрийского разбойника. Он помнил решительно все костюмы на этом балу и описывал их до мельчайших подробностей, не забывая ни пояса, ни отделки. Правда, шитье маскарадного костюма и приобретение всех его атрибутов отняли у него кучу времени, так что он вынужден был неделями не появляться в канцелярии, в результате чего в первый раз получил отставку, а за ней последовали и первые просрочки платежей.
Фраскито мог, хоть и не в полной мере, удовлетворить любопытство Обдулии еще по одному пункту, вернее, это было даже не любопытство, а мечта — мечта о путешествиях. Правда, он не объехал вокруг света, но зато побывал в Париже — в Париже! — а для элегантного кавалера этого, пожалуй, было и достаточно. О, Париж! А какой он? Обдулия пожирала рассказчика глазами, когда он, не скупясь на преувеличения, рассказывал о чудесах великого города в блистательные времена второй империи. О, императрица Евгения, Елисейские поля, Большие бульвары, собор Парижской богоматери, Королевский дворец… ну, а для вящей полноты — и Мабиль, и лоретки!..
В Париже Фраскито пробыл всего полтора месяца, жил экономно, с толком используя каждый час дня и ночи, чтобы ничего не пропустить. За сорок пять дней и ночей парижской жизни он получил столько несказанного наслаждения, что рассказов об этом по возвращении в Мадрид хватило на три года. Он повидал все: великое и малое, прекрасное и диковинное, куда только не совал свой маленький нос, и уж нечего говорить, позволил себе немного разврата с единственной целью — уяснить себе, что за непостижимое очарование и что за тайный соблазн порабощали целые народы, превращая их в покорных рабов сладострастной Лютеции.
В тот день, когда Бенина возилась на кухне и в столовой, Фраскито как раз рассказывал Обдулии о Париже и в своем красочном повествовании то спускался в канализационные трубы, то карабкался на башню артезианского колодца в Гренели.
— Но жизнь в Париже, должно быть, очень дорога, — заметила его собеседница. — Ах, сеньор де Понте, она не для бедняков.
— Нет, не скажите. Если тратить с умом, можно жить в свое удовольствие. Я, например, тратил по пять наполеондоров в день и увидел все, что хотел. Быстро освоил такое средство сообщения, как омнибус, на котором в самые дальние концы можно проехать за несколько су. Есть там и дешевые рестораны, где за умеренную плату подают хорошие блюда. Вот только на чаевые, которые там называют pour boir, уходит больше, чем на оплату по счету, но, верьте моему слову, эти деньги выкладываешь с легким сердцем, когда с тобой так любезны. Только от них и слышишь, что «пардон» да «пардон, месье».
— Но из тысячи вещей, которые вы узнали в Париже, Понте, вы ничего не говорите о главном. Кого из великих людей вы там видели?
— Сейчас скажу. Было лето, и все великие люди уехали на воды. Виктор Гюго, как вы знаете, был в это время в эмиграции.
— А Ламартина вы встречали?
— К тому времени автор «Грациеллы» уже умер. Как-то вечером друзья, сопровождавшие меня в моих прогулках, показали мне дом, где жил великий историк Тьер, и сводили меня в кафе, куда зимой захаживал выпить кружку пива Поль де Кок.
— Это тот, что писал смешные романы? Да, он очень мил; но мне не нравятся его нескромность и откровенность в описании всякого безобразия.
Дон Фраскито был, как говорят в народе, божьей душой. Возраста его никто не знал, никаких точных данных о нем не сохранилось, так как весь архив церкви в Альхесирасе, где он был крещен, сгорел во время пожара. Ему на редкость повезло в том, что он сохранился наподобие египетских мумий, и никакие невзгоды и лишения на него уже не влияли. Как и прежде, у него была густая черная шевелюра; борода, правда, поседела, но много ли надо краски, чтоб она гармонировала с шевелюрой? Волосы Фраскито содержал не в романтическом беспорядке, напротив, он придерживался фасона прически, модного еще в пятидесятые годы: они блестели от брильянтина, были аккуратно расчесаны на пробор с правого боку, и пряди их красиво изгибались над ушами. У него даже вошло в привычку движение руки, которым он поправлял эти пряди, водворяя их на положенное место, движение, обусловленное нашей второй натурой, которая, впрочем, неотъемлема от первой. И все же, несмотря на расчесанные на пробор волосы и черную как смоль бороду, лицо Фраскито Понте выглядело детским, наверное, из-за выражения наивности и доверчивости, которое можно было уловить в его маленьком носе и в глазах, некогда очень живых, но уже поутративших былой блеск. Теперь они глядели кротко, бросая грустные закатные лучи из-под поредевших ресниц и испещренных бесчисленными морщинками век. Из всех предметов гордости сеньора де Понте Дельгадо осталось только два, а именно: пышная шевелюра и маленькая нога. Он был способен стоически сносить любые невзгоды, самое жестокое, изнуряющее воздержание, но не мог носить грубые и старые ботинки, которые скрывали бы идеальную форму и красоту его ступней — нет, только не это!
Я не говорю уже о том, что одежду свою Фраскито Понте сохранял с искусством поистине замечательным. Как никто другой, умел он отыскать среди многочисленных портных, ютящихся в подворотнях домов, такого, который за ничтожную плату мог перелицевать любую вещь; как никто другой, умел он ухаживать за одеждой, чтобы она служила вечно, хоть за долгие годы и вытиралась настолько, что становилась почти прозрачной; как никто другой, умел он выводить пятна бензином, руками разглаживать складки, растягивать севшую от стирки ткань и ставить двойные заплаты на коленях. Трудно сказать, сколько лет носил он свой цилиндр. Бесполезно было бы сравнивать моды разных десятилетий, ибо украшавший сеньора Понте головной убор хоть и был старомоден, но выглядел почти как новенький, чему немало способствовало ежедневное любовное приглаживание ворсинок. Остальные предметы одежды не уступали цилиндру в долговечности, однако не могли с ним сравниться в искусстве сокрытия своего возраста, так как после всех перелицовок, переделок, подштопывания и отглаживания горячим утюгом они превратились в бледную тень того, чем были когда-то. В любое время года дон Фраскито ходил в выгоревшем летнем пальто, оно было наименее ветхим и служило для того, чтобы скрывать все остальное: когда он застегивал его на все пуговицы, из-под него виднелись только брюки ниже колен. А уж что под этим пальто скрывалось, про то знали только господь бог и сам Фраскито Понте.
В мире не было человека безобидней, но и бесполезней тоже. Всю жизнь Понте был ни на что не годен — этот прискорбный факт подтверждался его нищетой, скрыть которую на склоне лет он уже не мог. От родителей Фраскито унаследовал приличное состояние, служил в неплохих должностях, семейных уз и тягот никогда не знал, остался закоренелым холостяком: поначалу из-за того, что любовался только собой, а потом из-за того, что слишком долго и придирчиво искал себе подходящую партию, которую так и не нашел да и не мог найти, ибо желал заполучить бог знает какое сокровище. В те времена, когда еще не было в ходу слово «фат», Понте Дельгадо посвятил себя светской жизни: одевался с явной претензией на элегантность и часто посещал не то чтобы салоны — тогда это слово вообще употреблялось редко, — но гостиные в хороших, респектабельных домах. Настоящих салонов было мало, и хоть Фраскито под старость и похвалялся тем, что был в них вхож, на самом-то деле его и духу там не было. На званых вечерах и балах, а также в клубах и других местах, где проводят время мужчины с достатком, Понте Дельгадо из общего тона не выпадал, но и не выделялся ни умом, ни сочетанием корректности и легкой небрежности в той неуловимой пропорции, которая составляет основу подлинной элегантности благородного человека. Выглядел он франтом, тут уж ничего не скажешь: его перчатки, галстук и маленького размера штиблеты всегда были в идеальном состоянии — и дамы смотрели на него благосклонно, но ни одна из них по-настоящему им не заинтересовалась; мужчинам же он казался славным малым, а некоторые из них даже уважали его.
Лишь в нашем испанском обществе случается так, что какой-нибудь захудалый идальго, владеющий полдюжиной акров пустоши, или чиновник средней руки водит компанию с маркизами и графами, в жилах которых течет голубая кровь, или с денежными тузами, встречаясь с теми и другими на сборищах, слывущих парадами элегантности; сходятся и объединяются те, кто ведет светскую жизнь из тщеславия, ради деловых связей или же любовных похождений, и те, кто пирует, танцует и развлекает дам с единственной целью — заручиться рекомендациями для повышения по службе или же завоевать благосклонность патрона, чтобы безнаказанно прогуливать присутственные часы в канцелярии. Я говорю не о Фраскито Понте — в апогее траектории, по которой он двигался в обществе, он еще не был нищим с утонченными манерами. Нисхождение его с этой вершины стало явным лишь к 1859 году, и с этого времени он героически боролся с судьбой до 1868 года, отмеченного черным цветом в истории его жизни, ибо в этом году наш горемычный кавалер упал на самое дно глубокой пропасти, выбраться из которой так и не смог до конца своих дней. Состояние свое он прожил за несколько лет до революции, которая отняла у него и приличную должность, дарованную ему Гонсалесом Браво; уволен он был без выходного пособия, а сбережений никаких не осталось: не в его натуре было откладывать на черный день. Вот и пришлось бедняге жить как птице небесной — чем бог пошлет и уповать на сострадание некоторых добрых друзей, иногда приглашавших его к обеду. Пришлось ему сносить и голод, и недостаток в одежде, он оказался лишенным того, что больше всего любил, и в такой жестокой передряге его врожденные деликатность и самолюбие явились для него камнем на шее, который тянул несчастного ко дну, чтобы он поскорей захлебнулся: Фраскито был не из тех, кто способен настойчиво домогаться помощи у друзей, чтобы, как говорят в народе, «выцыганить» хоть что-нибудь, и лишь в редчайших случаях, когда ему грозила полная катастрофа и чуть ли не смерть, он осмеливался протянуть руку, прося помощи, причем рука эта во имя приличий была затянута в перчатку, пусть рваную и расползающуюся, но все-таки в перчатку. Фраскито скорей умер бы от голода, чем уронил бы свое достоинство. Однажды он зашел в харчевню Бото, чтобы съесть косидо на два реала, лишь бы не идти в порядочный дом, где принимали приветливо, но не щадили чувство собственного достоинства гостя, отпуская грубые шуточки и открыто намекая на его положение нахлебника и дармоеда.
Насмерть перепуганный грозящей бедой, Фраскито усердно искал заработка, который позволил бы ему хоть как-то существовать, но полное отсутствие каких бы то ни было талантов затрудняло эту и без того нелегкую задачу. И так он старался, что время от времени находил работу, разумеется, несовместимую с его прежним положением, но позволявшую ему прожить какое-то время, не теряя достоинства. Соблюдение правил хорошего тона хоть в какой-то мере прикрывало нищету Фраскито. Когда его устраивали репетитором в коллеж или счетоводом в сапожную мастерскую на улице Сеговия, где он не только вел счета, но и сочинял письма, это была, конечно, милостыня, но так хорошо замаскированная, что Фраскито не считал за бесчестие принять ее. Так влачил он несколько лет жалкое существование, снимал комнатушки в южных районах Мадрида, не смея даже пройтись по центральным или северным кварталам из страха повстречать кого-нибудь из своих знакомых — не дай бог увидят его в стоптанных ботинках и обветшавшей одежде: терял одно за другим места, искал другие и согласился наконец, не без сомнений и переживаний, на должность агента или коммивояжера мыловаренного завода, ходил из лавки в лавку, из дома в дом, предлагая товар и добиваясь иногда кое-какого сбыта. Но не было у бедняги ни ловкости, ни хитрости для такого беспокойного занятия, и с ним очень скоро распрощались. Напоследок бог послал ему двух пожилых женщин с окраинной улицы Сан-Андрес, которым он помог вести счета при ликвидации торговли свечами, они малыми партиями продавали остатки товара приходским церквам и религиозным конгрегациям. Работы было не ахти как много, но за нее он получал по две песеты в день, на которые каким-то чудом ухитрялся жить, снискивая и пропитание, и ночлег, ибо к тому времени своего дома у него уже не было.
Еще с восьмидесятого года Фраскито, дойдя до крайней нужды, решил отказаться от найма жилья и, проведя не один день в положении улитки, несущей свой дом на себе, договорился с Бернардой, хозяйкой ночлежного дома на улице Медиодиа-Гранде, — та оказалась женщиной с пониманием и умела разбираться в постояльцах. Она делала скидку на исключительную порядочность Фраскито и за три реала предоставляла ему койку, тогда как с других брала песету, и всего за один реал разрешала держать чемодан в каморке позади общего зала и каждое утро занимать ее на час, чтобы починить одежду, помыться, причесаться и подкрасить бороду. Фраскито заходил в каморку похожим на труп, а выходил оттуда неузнаваемым, сияя чистотой и благоухая дешевым одеколоном — красавец да и только.
На вторую песету из своего ежедневного заработка он должен был есть и одеваться… Попробуй-ка решить такую задачу! Тут и алгебра не поможет. Но при всех затруднениях этот период жизни Фраскито Понте явился для него какой-то передышкой: он был избавлен от унизительной необходимости просить кого-то о помощи и худо-бедно, но жил — дышал и двигался да еще располагал свободным временем для вылазок в мир воображения. С Обдулией он познакомился через донью Паку и благодаря деловым связям торговок свечами с «похоронщиком», свекром молодой женщины; и высокоморальное общение с ней, с одной стороны, дало ему утешение, так как у них обнаружилась общность убеждений, вкусов и склонностей, а с другой — заставило пойти на немалую жертву: чуть ли не совсем отказаться от пищи, чтобы купить новые ботинки, ведь старые были до крайности стоптаны и давно утратили свою форму, а наш бедный кавалер готов был стерпеть что угодно, только не ступить в мир идеального ногой в безобразном ботинке.
Новые ботинки и прочие излишества, как-то: крем для лица, визитные карточки и тому подобное потребовали значительных расходов и настолько обескровили скудный бюджет Фраскито, что он, в полном смысле слова, ходил с пустым желудком, не имея ни малейшего представления о том, где и как его наполнить. Однако провидение, никогда не оставляющее в беде людей достойных, пришло ему на помощь тут же, в доме Обдулии, которая несколько дней кряду подкармливала его, настойчиво приглашая составить ей компанию за завтраком; и, уж конечно, ей пришлось потратить немало красноречия, чтобы уговорить гостя, возобладав над его застенчивостью и деликатностью. Бенина, видя на лице сеньора Понте все признаки крайнего истощения, не так заботилась о соблюдении этикета, как сеньорита, и подавала ему еду с грубоватым добродушием, посмеиваясь про себя над жеманством и пустыми словами, которыми он отдавал дань приличиям — не принимать же приглашение сразу.
В тот день, который поначалу не сулил ничего хорошего, но с приходом Бенины превратился прямо-таки в счастливый, Обдулия и Фраскито, поняв, что проблема подкрепления сил телесных для них сегодня решена, унеслись за тридевять земель от реальности, чтоб отдохнуть душой в розовом мареве воображаемого благоденствия. Духовный кругозор Понте был ограничен жесткими рамками: все мысли, которыми он обзавелся за двадцать лет своего общественного процветания, перешли в стадию окаменелости — с тех пор они нисколько не изменились и не пополнились новыми. Бедность отделила его от привычного круга друзей и знакомых, и мысли его окостенели, а тело превратилось в мумию. Его образ мыслей остался на уровне шестьдесят восьмого — семидесятого годов. Ему неведомо было то, что знали все кругом, он словно с неба свалился или, подобно птенцу, выпал из гнезда, о людях и событиях судил с неподдельной наивностью. Немалую роль в его умственной отсталости и скудости мыслей сыграло то обстоятельство, что он стыдился своего плачевного положения и потому сторонился людей.
Из страха, как бы кто не увидел, в какое пугало он превратился, Фраскито неделями и месяцами не выходил за пределы бедных кварталов и, поскольку никаких неотложных дел в центре города у него не было, дальше Пласа Майор он не показывался. Эта мания, словно центробежная сила, отбрасывала его на южную окраину Мадрида, причем для своих прогулок он предпочитал темные извилистые улочки, где редко увидишь человека в цилиндре. Там он мог наслаждаться покоем, своим неограниченным досугом и одиночеством и силой воображения вновь вызывать в памяти счастливые времена или же создавать прекрасное настоящее, перекраивая окружающие предметы и людей по прихоти своего жалкого мечтательного духа.
В беседах с Обдулией Фраскито не уставал рассказывать о своей былой шикарной светской жизни с интереснейшими подробностями: как он присутствовал на вечерах у сеньоров таких-то или у маркизы такой-то, с какими знатными людьми там познакомился, какие у них были характеры и нравы и как они одевались. Перечислял фешенебельные дома, где провел не один счастливый час, водя знакомство со сливками мадридского общества как мужского, так и женского пола, какие приятные вел беседы и как весело проводил время. Когда речь заходила об искусстве, Понте, который, оказывается, обожал музыку и был без ума от Королевской оперы, напевал арии из «Нормы» и «Марии ди Роган», и Обдулия слушала их с восторгом. Иной раз, ударяясь в поэзию, он читал ей стихи Грегорио Ромеро Ларраньяги и прочих кумиров тех незабываемых времен. Полное невежество молодой женщины явилось благодатной почвой для подобных попыток литературного просвещения — для Обдулии все было ново, все вызывало в ней восторг, какой испытывает ребенок, впервые увидевший игрушку.
Девочка (мы вынуждены так ее называть, хоть она была замужней женщиной и перенесла неудачную беременность) без конца могла слушать рассказы о светской жизни во всех подробностях; хоть она и имела какое-то представление об этой жизни по смутным воспоминаниям детства и по рассказам матери, волшебные картины, которые рисовал ей Понте, обладали для нее особым поэтическим очарованием. Светское общество тех далеких времен, безусловно, было гораздо привлекательнее, чем нынешнее: какие утонченные кавалеры, какие прекрасные и одухотворенные дамы! По просьбе Обдулии ископаемый элегантный кавалер описывал званые обеды, балы во всем их великолепии, чего стоили одни буфеты или столы а-ля фуршет с изысканными кушаньями и прохладительными напитками; рассказывал он и о любовных связях, о которых говорил тогда весь Мадрид, о строго соблюдавшихся в те времена правилах хорошего тона, непременных даже в интимной обстановке; восхвалял красавиц, некогда блиставших, а ныне отошедших в лучший мир или превратившихся в развалины. Не скрыл он и свои собственные похождения, вернее, робкие шаги на любовном поприще, и рассказал о связанных с ними неприятностях из-за ревнивых мужей и не в меру щепетильных братьев. О, ему однажды пришлось даже драться на дуэли, и дуэль была по всем правилам: секунданты, условия поединка, выбор оружия, споры и пререкания и наконец — бой на саблях, закончившийся дружеским завтраком. Фраскито по дням описывал все перипетии своей жизни в обществе, в котором было место и простодушному распутству, и вымученной элегантности, и честной глупости. А еще Фраскито был завзятым ценителем сценического искусства, играл главные роли в домашних любительских спектаклях «Цветок-однодневка» и «Ах, эта черная коса». Он помнил наизусть монологи и сцены из обеих этих пьес и декламировал их с таким пафосом, что Обдулия замирала в восхищении и внимала ему, как говорили в старину, со слезами на глазах. Фраскито подробно описал, затратив на это два с половиной визита, костюмированный бал, который дала в незапамятные времена не то маркиза, не то баронесса де ***. Проживи Фраскито еще тысячу лет, не забыть ему этот карнавал, где он выступил в костюме калабрийского разбойника. Он помнил решительно все костюмы на этом балу и описывал их до мельчайших подробностей, не забывая ни пояса, ни отделки. Правда, шитье маскарадного костюма и приобретение всех его атрибутов отняли у него кучу времени, так что он вынужден был неделями не появляться в канцелярии, в результате чего в первый раз получил отставку, а за ней последовали и первые просрочки платежей.
Фраскито мог, хоть и не в полной мере, удовлетворить любопытство Обдулии еще по одному пункту, вернее, это было даже не любопытство, а мечта — мечта о путешествиях. Правда, он не объехал вокруг света, но зато побывал в Париже — в Париже! — а для элегантного кавалера этого, пожалуй, было и достаточно. О, Париж! А какой он? Обдулия пожирала рассказчика глазами, когда он, не скупясь на преувеличения, рассказывал о чудесах великого города в блистательные времена второй империи. О, императрица Евгения, Елисейские поля, Большие бульвары, собор Парижской богоматери, Королевский дворец… ну, а для вящей полноты — и Мабиль, и лоретки!..
В Париже Фраскито пробыл всего полтора месяца, жил экономно, с толком используя каждый час дня и ночи, чтобы ничего не пропустить. За сорок пять дней и ночей парижской жизни он получил столько несказанного наслаждения, что рассказов об этом по возвращении в Мадрид хватило на три года. Он повидал все: великое и малое, прекрасное и диковинное, куда только не совал свой маленький нос, и уж нечего говорить, позволил себе немного разврата с единственной целью — уяснить себе, что за непостижимое очарование и что за тайный соблазн порабощали целые народы, превращая их в покорных рабов сладострастной Лютеции.
В тот день, когда Бенина возилась на кухне и в столовой, Фраскито как раз рассказывал Обдулии о Париже и в своем красочном повествовании то спускался в канализационные трубы, то карабкался на башню артезианского колодца в Гренели.
— Но жизнь в Париже, должно быть, очень дорога, — заметила его собеседница. — Ах, сеньор де Понте, она не для бедняков.
— Нет, не скажите. Если тратить с умом, можно жить в свое удовольствие. Я, например, тратил по пять наполеондоров в день и увидел все, что хотел. Быстро освоил такое средство сообщения, как омнибус, на котором в самые дальние концы можно проехать за несколько су. Есть там и дешевые рестораны, где за умеренную плату подают хорошие блюда. Вот только на чаевые, которые там называют pour boir, уходит больше, чем на оплату по счету, но, верьте моему слову, эти деньги выкладываешь с легким сердцем, когда с тобой так любезны. Только от них и слышишь, что «пардон» да «пардон, месье».
— Но из тысячи вещей, которые вы узнали в Париже, Понте, вы ничего не говорите о главном. Кого из великих людей вы там видели?
— Сейчас скажу. Было лето, и все великие люди уехали на воды. Виктор Гюго, как вы знаете, был в это время в эмиграции.
— А Ламартина вы встречали?
— К тому времени автор «Грациеллы» уже умер. Как-то вечером друзья, сопровождавшие меня в моих прогулках, показали мне дом, где жил великий историк Тьер, и сводили меня в кафе, куда зимой захаживал выпить кружку пива Поль де Кок.
— Это тот, что писал смешные романы? Да, он очень мил; но мне не нравятся его нескромность и откровенность в описании всякого безобразия.