— Пойдем, сын мой. Мачеха ждет тебя. Она там, в гостиной. Идем.
В гостиной, в кресле с высокой спинкой, сидела женщина.
Она…
И отец:
— Подойди ближе, Джеймс, малыш мой, подойди!
Я машинально приблизился к креслу. Женщина подала мне руку… И я услышал тот же голос, что слышал в Оксфорде, голос, словно исходивший от портрета, от большой картины, завешенной крепом, но очень печальный, гораздо печальнее: «Джеймс!»
Я протянул руку. Прикосновение ее руки ужаснуло меня. Я замер. Холод пронзил меня до костей. Рука застывшая и холодная, ледяная. Женщина даже не взглянула на меня. Я пробормотал какое-то приветствие, какой-то комплимент.
Заговорил отец:
— Жена моя, вот твой пасынок, наш любимый Джеймс. Погляди на него, он перед тобой. Отныне он и твой сын.
Мачеха глянула на меня. Мои зубы невольно сжались. Меня охватил ужас: в этих глазах не было ни искры света. Безумная, ужасная, ужасная явь становилась все яснее. И вдруг — запах, запах… этот запах… Мать моя! Бог мой! Я не в силах сказать — но вы уже поняли, а во мне все восстает, и волосы встают дыбом…
А после из этих белых губ, из уст этой бледной, бледной, бледной женщины донесся голос, гулкий и стонущий, словно из подземной каверны:
— Джеймс, дорогой Джеймс, сын мой, подойди поближе, я хочу поцеловать тебя, поцеловать в лоб, поцеловать в глаза, в губы…
Я не выдержал и закричал:
— Мамочка, на помощь! Спасите, ангелы Господни! Силы небесные, спасите! Я хочу выбраться! Уведите меня скорее из этого места!
Я услышал отцовский голос:
— Успокойся, Джеймс! Успокойся, сын мой! Замолчи, сын.
— Нет, — еще громче закричал я, отбиваясь от стариков в ливреях, — я убегу и всем расскажу, что доктор Лин — жестокий убийца, что жена его — вампир, что мой отец женат на мертвой!
Говорили они в тот вечер об Амариле, о его несчастливой страсти к паре безымянных рук, к анонимному голосу из-под маски; и Персуорден принялся рассказывать одну из знаменитых своих историй — на суховатом, грамматически безупречном французском, может быть, самую малость чересчур безупречном.
«Когда мне было двадцать лет, я в первый раз поехал в Венецию по приглашению одного итальянского поэта, с которым состоял тогда в переписке, Карло Негропонте. Для молодого англичанина из небогатой буржуазной семьи это был совершенно иной мир, великое Приключение — древний полуразрушенный палаццо на Канале Гранде, где жили в буквальном смысле слова при свечах, целый флот гондол в моем распоряжении — не говоря уже о богатейшем выборе плащей на шелковой подкладке. Негропонте был великодушен и не жалел усилий, чтобы приобщить собрата по перу к искусству жить сообразно с канонами высокого стиля. Ему тогда было около пятидесяти, он был хрупкой комплекции и довольно красив, как некая редкая разновидность москита. Он был князь и сатанист, и в его поэзии счастливо сочетались влияния Бодлера и Байрона. Он носил плащи и туфли с пряжками, ходил с серебряною тросточкой и меня склонял к тому же. Я чувствовал себя так, словно приехал погостить в готический роман. И никогда в жизни я больше не писал таких плохих стихов».
В тот год мы отправились на карнавал вдвоем и вскоре потеряли друг друга, хотя и позаботились заранее о том, чтобы не пропасть в толпе; вы ведь знаете, что карнавал — единственное время в году, когда вампирам дана свобода ходить среди людей, и те из нас, что поопытней, кладут в карман на всякий случай дольку чеснока — вампиры его боятся. На следующее утро я зашел к Негропонте в спальню и обнаружил его лежащим в постели в белой ночной рубашке с кружевными манжетами, бледным как смерть, — доктор щупал ему пульс. Когда доктор ушел, он сказал: «Я встретил совершеннейшую из женщин, она была в маске; я привел ее домой, и она оказалась вампиром». Он поднял рубашку и с некой усталой гордостью показал мне следы укусов, как от зубов ласки. Он был изможден до крайности, но в то же время и возбужден — и, страшно вымолвить, влюблен, как мальчик. «Пока ты этого не испытал, — сказал он, — тебе не понять. Когда во тьме из тебя тянет кровь женщина, которую ты боготворишь… — Голос его пресекся. — Де Сад и тот бы не осмелился такое написать. Ее лица я не видел, но мне почему-то показалось, что она блондинка, северная, нордическая красота; мы встретились во тьме, во тьме и расстались. Я запомнил только улыбку, белоснежные зубы и голос — никогда не слыхал, чтобы женщина говорила подобные вещи. Та самая любовница, что я искал все эти годы. Мы встретимся опять, сегодня ночью, у мраморного грифона возле моста Разбойников. О друг мой, порадуйся со мной моему счастью! Реальный мир с каждым годом становится мне все менее и менее интересен. И вот наконец пришла любовь вампира, и я могу снова жить, снова чувствовать, снова писать!» Весь день он провел, зарывшись в свои бумаги, но лишь только стемнело, надел плащ и уехал в гондоле. Не в моих силах и правилах было его удерживать. На следующее утро он вернулся еще бледнее прежнего — словно выжатый до капли. У него был сильный жар, и следов от укусов стало больше. Но о свидании своем он не мог говорить без слез — то были слезы любви и усталости. Именно тогда он начал свою великую поэму — вы все ее прекрасно знаете, вот первые строки:
На следующей неделе я отправился в Равенну, мне нужны были кое-какие тамошние манускрипты для книги, над которой я в то время работал; в Равенне я пробыл два месяца. С Негропонте я никак не сообщался, но получил письмо от его сестры; она писала, что он серьезно болен и что врачи бессильны поставить диагноз; семья беспокоится за него, ибо каждый вечер, невзирая ни на какие уговоры, он садится в гондолу и уезжает неведомо куда — и возвращается лишь под утро, совершенно без сил. Я не знал, что ответить, и отвечать не стал.
Из Равенны я поехал в Грецию и вернулся лишь через год, тоже осенью. Прибыв в Венецию, я послал Негропонте карточку с просьбой не отказать мне в гостеприимстве, но ответа так и не дождался. Я отправился было на прогулку по Канале Гранде, и вдруг навстречу мне попалась похоронная процессия, как раз отправлявшаяся в скорбный свой путь по мертвой зыби здешних вод: жутковатые в вечернем полумраке черные плюмажи, прочие эмблемы смерти… Я заметил, что отходили гондолы как раз от палаццо Негропонте. Я выскочил на берег и подбежал к воротам в тот самый момент, когда плакальщики и священники усаживались в последнюю гондолу. Узнав доктора, я окликнул его, и он усадил меня с собою рядом; и пока мы с трудом выгребали поперек канала — приближалась гроза, подул встречный ветер, брызги летели нам в лицо, сверкали молнии, — он рассказал мне все, что знал. Негропонте умер за день до моего приезда. Когда родственники и доктор с ними вместе пришли, чтобы обмыть тело, оно все оказалось в следах укусов: может быть, какое-то тропическое насекомое? Ничего определенного доктор сказать не мог. «Единственный раз я видел нечто подобное, — сказал он, — во время чумы в Неаполе, когда до трупов добрались крысы. Зрелище было не из приятных, и нам даже пришлось присыпать ранки тальком, прежде чем показать его тело сестре».
Персуорден хлебнул виски, и в глазах у него загорелся нехороший огонек. «История на этом не кончается; я ведь не рассказал вам еще, как я пытался отомстить за него и сам отправился ночью к мосту Разбойников, — гондольер сказал мне, что та женщина всегда ждала его именно там, в тени… Но уже поздно, и, кроме того, продолжения я пока не придумал».
Все рассмеялись; Атэна изысканно передернула плечами и накинула шаль. Наруз, который слушал с открытым ртом и успел пережить, перечувствовать целый фейерверк разноречивых чувств, просто онемел. «Да, но… — заикаясь, про- бормотал он, — это все правда, разве нет?» Новый взрыв хо хота.
«Конечно, правда, — мрачно сказал Персуорден и добавил: — Я ни разу в жизни не был в Венеции».
3 октября. Падуя-Феррара-Равена.
Всего четыре дня, как мы покинули эту ужасную Венецию, и вот — Равенна. Причем весь путь в наемной карете! Все болит, чувствую себя разбитой. И вчера так же, и позавчера, и за день до этого. Поговорить и то не с кем. Сегодня мама вообще не явилась к ужину, а папа просто сидел и молчал, причем вид у него был такой, будто ему лет двести, хотя обычно он выглядит всего на сто. Интересно, а сколько ему на самом деле? Впрочем, нет смысла гадать. Мы никогда не узнаем, по крайней мере, я — точно. Часто думаю: может, мама все-таки знает? Жаль, она не похожа на маму Каролины, с той хоть поговорить можно. Раньше мне казалось, что Каролина и ее мама смотрятся рядом, скорее, как сестры, хотя, конечно, я никогда не скажу такое вслух. С другой стороны, Каролина хорошенькая и жизнерадостная, тогда как я бледная и тихая. Когда удаляюсь после ужина к себе в комнату, просто сажусь за подзорную трубу и смотрю в нее, и смотрю. И так, должно быть, с полчаса, а то и час. Встаю, лишь когда на улице совсем темнеет.
Не люблю свою комнату, она слишком большая, и тут всего два деревянных стула, выкрашенных в зеленовато-синий с золотыми полосами… по крайней мере, когда-то их цвет был таким. Предпочитаю сидеть, ненавижу лежать на кровати, к тому же все знают, как это вредно для спины. Более того, эта кровать при всей своей необъятности на вид не мягче земли, высушенной летним солнцем. Впрочем, здешняя не такая. Вовсе нет. Дождь не прекращается с отъезда из Венеции. Льет и льет. Меж тем, мисс Гизборн, когда мы покидали мой милый, милый Дербишир, предрекала обратное. Кровать эта просто громадная! Поместилось бы восемь таких, как я. Но лучше о ней не думать. Только что вспомнилось: сегодня третье число месяца, значит, мы в пути ровно полгода. Где я только не побывала за это время! Пусть даже проездом. Некоторые места уже стерлись из памяти. Все равно я их так толком и не увидела. У папы собственные цели, и я твердо уверена лишь в одном — они совершенно не такие, как у других людей. Для меня вся Падуя — просто всадник… скорее всего, каменный или бронзовый, но не помню. Вся Феррара — гигантский дворец… замок… крепость, которая меня так напугала, что я даже не захотела на нее смотреть. Она была большой, как эта кровать… по-своему, конечно. И это крупные, знаменитые города, где я побывала только на нынешней неделе. Стоит ли говорить о тех, которые мы посетили месяца два назад! «Что за фарс!» — как любит говорить мама Каролины. Эх, оказаться бы сейчас здесь с ней и Каролиной тоже. Никто никогда меня так не обнимал и не целовал, и ни с кем я не чувствовала себя такой счастливой, как с ними. Хорошо хоть, здешняя графиня оставила по меньшей мере дюжину свечей. Я нашла их в одном из комодов. Ничего не поделаешь, тут либо читай, либо, на крайний случай, молись. Увы, книги, взятые с собой, я уже выучила наизусть, а новые, в особенности на английском, найти и купить так трудно. Правда, перед отъездом из Венеции мне удалось приобрести два длиннющих романа мисс Рэдклифф. К несчастью, несмотря на дюжину свечей, подсвечников только два, да и те поломанные, как и все остальное здесь. Казалось бы, двух свечей должно хватить, но комната от них лишь темнеет и кажется меньше. Наверное, эти заграничные свечи не совсем хорошие, в ящике у них был такой грязный и выцветший вид. Если на то пошло, одна свеча вообще была черной, похоже, очень долго пролежала в комоде. Кстати, посреди комнаты с потолка свисает что-то вроде остова. Язык не поворачивается назвать его люстрой, разве что призраком люстры. В любом случае, даже с кровати до него далеко. В этих иностранных домах, где мы останавливаемся, ну очень огромные комнаты. Хоть бы там было все время тепло, так нет. Что за фарс!
Вообще-то, я сейчас очень зябну, хотя на мне темно-зеленое шерстяное платье, в котором год назад я проходила всю дербиширскую зиму. Может, в кровати было бы теплее? Никак не могу решиться в нее лечь. Мисс Гизборн всегда называет меня «такая холодная смертная». Ого! Я использовала настоящее время. Интересно, насколько оно уместно в случае мисс Гизборн? Увидимся ли мы снова? Я, разумеется, веду речь об этой жизни.
Со времени предыдущей записи прошло уже шесть дней; оказывается, я записываю решительно все, как это за мной водится, стоит мне начать. Как будто в глубине души я верю, что пока пишу, ничего ужасного не случится. Вроде бы глупо, но нет-нет да мелькнет мысль, что зачастую, чем глупее, тем ближе к правде.
Слова ложатся на страницу, но о чем они? Перед отъездом все говорили, чтобы помимо прочего я обязательно вела дневник — путевой дневник. Вряд ли этот дневник можно назвать путевым. Когда путешествую с мамой и папой, я почти не вижу мира вокруг. Либо мы с грохотом едем в карете, и родители полностью или почти полностью загораживают обзор, либо я часы напролет провожу в какой-нибудь огромной, холодной, будто подвал, спальне, и часто до утра не могу сомкнуть глаз. Я бы увидела много больше, если бы меня иногда выпускали погулять по другим городам одну — не ночью, естественно. Увы, куда там. И почему только я родилась девочкой? Временами я ненавижу это даже сильнее папы.
К тому же, когда происходит что-то достойное упоминания, вечно кажется, будто такое уже бывало! Например, сейчас мы в очередном из этих домов, где папа всегда желанный гость. С моей стороны, понятно, очень дурно так думать, но иногда я недоумеваю, почему столько людей с ним водится, ведь он обычно такой молчаливый и неприветливый, и все время такой старый! Возможно, ответ не столь сложен: эти люди просто никогда не встречались с ним, с мамой и со мной. Мы приезжаем, папа препоручает нас заботам дворецкого или другой прислуги, сами же владельцы никогда нас в глаза не видят, потому что их вечно нет дома. Похоже, у этих иностранных семейств до ужаса много домов, и хозяева вечно живут где-то еще. А когда кто-то из владельцев все-таки появляется, он обыкновенно почти так же стар, как папа, и по-английски не способен связать двух слов. Полагаю, у меня красивый голос, но не берусь судить, однако глубоко сожалею, что недостаточно усердно изучала иностранные языки. Во всяком случае… беда в том, что мисс Гизборн так скверно им обучает. Уж это я должна сказать в собственное оправдание, но что теперь толку. Интересно, как бы чувствовала себя мисс Гизборн, окажись она сейчас в этой комнате? Немногим лучше меня, если вас интересует мое мнение.
Ах да, забыла упомянуть, что в этот раз мы все-таки встретимся с драгоценным семейством, только в нем, похоже, всего двое — контесса и ее дочь. Порой я устаю от всех этих дам, даже знакомиться ни с кем не хочется, каким бы ни был их возраст. Женское общество довольно занудное, разве что попадется кто-нибудь вроде Каролины и ее мамы, но куда там. Пока контесса с дочерью не появлялись. Не знаю почему, а вот папа, несомненно, знает. Мне сказано, что мы должны встретиться с обеими завтра. Я ничего особенного не жду. Любопытно, позволит ли погода надеть зеленое атласное платье вместо зеленого шерстяного? Скорее всего, нет.
И это город, где во грехе и среди разгула живет великий, бессмертный лорд Байрон! Даже мама заговаривала о нем несколько раз. Правда, этот унылый дом не совсем в городе. Вилла где-то неподалеку, но в какой стороне, я не знаю, и мама наверняка тоже, да ей и все равно. Кажется, проехав город, мы провели в дороге еще минут пятнадцать-двадцать. И все же, оказаться в одних краях с лордом Байроном… это способно взволновать даже самое черствое сердце, а мое сердце, ей-Богу, совсем не такое.
Ого! Оказывается, я пишу почти час. Мисс Гизборн вечно меня журит за ненужные дефисы, говорит, они моя слабость. Что ж, если так, то я намерена эту слабость пестовать.
А час точно прошел. Где-то в доме есть огромные часы, и они бьют каждые пятнадцать минут. Судя по звуку, эти часы ну очень большие, да и все за границей просто громадное.
Так холодно мне еще никогда не было, руки одеревенели, но я должна как-то раздеться, задуть свечи и уложить себя, крошечную, в эту необъятную, пугающую постель. Как же я ненавижу шишки, которые в путешествиях за границей набиваешь по всему телу. Хоть бы за ночь их прибавилось не слишком много. Также надеюсь, что обойдется без жажды, ибо воды тут вообще нет, не говоря уже о пригодной для питья.
Ах, лорд Байрон, что бунтарски живет здесь среди порока! Забыть этого человека невозможно. Интересно, что бы он подумал обо мне? Я так надеюсь, что в этой комнате не слишком много всяких кусак.
4 октября.
Вот так сюрприз! Контесса сказала, что небольшие прогулки по городу вполне в рамках приличий, если меня будет сопровождать служанка. Мама тут же заметила, что у нас ее нет, и тогда контесса предложила услуги собственной! Подумать только, и это на следующий день после того, как я в этом самом дневнике написала, что мечтать о прогулках бесполезно! Теперь я ничуть не сомневаюсь, что имела полное право побродить и по другим городам. Наверняка папа с мамой возражали только из-за сложностей со служанкой. Уж конечно, у меня она быть должна, у мамы — тоже, а у отца — камердинер, и у всех нас — собственная пристойная карета с нашим гербом на дверях! Отсутствуй перечисленное потому, что мы слишком бедны, было бы унизительно, но, поскольку мы не бедны (в чем я уверена), это попахивает фарсом. В любом случае, отец с матерью подняли шум, но контесса сказала, что сейчас мы в папских владениях, и посему все живем под особой милостью Божией. Контесса говорит по-английски очень хорошо и даже знает английские устойчивые выражения, как их называет мисс Гизборн.
Когда контесса упомянула папские владения, отец поморщился. Я ожидала чего-то подобного: в пути он твердил, что папское государство, как он его называет, самое скверно управляемое в Европе, и что говорит он так, дескать, вовсе не потому, что сам протестант. Занятно. Когда слышу от папы мнения подобного рода, они зачастую кажутся мне всего лишь малозначительной словесной шелухой, как будто он просто выбирает, по какой дороге поехать. Но после рассказа контессы я почувствовала — и очень сильно — что находиться под непосредственным началом папы римского и его кардиналов должно быть совсем недурно. Конечно, кардиналы и даже сам папа иногда ошибаются, совсем как наши собственные епископы и пасторы, поскольку все они только люди, как дома постоянно подчеркивает мистер Бигз-Хартли, но все равно папа и кардиналы ближе к Богу, чем те, кто управляет нами в Англии. Вряд ли отцовскому суждению по такому вопросу следует доверять.
Я полна решимости воспользоваться любезным предложением контессы. Мисс Гизборн говорит, что, хоть я бледная немочь, воля у меня стальная. Вот и представится случай это доказать. Могут возникнуть определенные сложности, потому что служанка контессы знает только итальянский, но когда мы обе останемся наедине, госпожой буду я, а прислугой — она, и ничто этого не изменит. Я уже видела эту девушку. Хорошенькая, только нос великоват.
Сегодня, как всегда, с утра сыро. После полудня мы покатались вокруг Равенны в карете контессы — в кои-то веки достойная карета с ручками на дверях и ливрейным лакеем, а не только кучером. Нанятую нами папа отослал. Думаю, она погромыхала обратно в Фузине, это напротив Венеции. По всей видимости, мы пробудем в Равенне еще неделю. Кажется, папа решил здесь задержаться, как это с ним бывает на основных стоянках. Они не очень долгие, но порой выходят не такими уж короткими, если брать по меркам нашего образа жизни.
Сегодня после полудня мы видели гробницу Данте, которая стоит прямо на улице, и заглянули в большую церковь с троном Нептуна внутри, а затем — в мавзолей Галлы Плацидии, голубой внутри и очень красивый. Я зорко высматривала хоть какой-то намек на обиталище лорда Байрона, но зря утруждалась, потому что, когда мы с грохотом катили по улице, контесса чуть ли не криком объявила: