Далекие огни - Шолохов-Синявский Георгий Филиппович


Родился я в 1901 году в Приазовье, в глухом степном хуторе. Первыми детскими впечатлениями и, пожалуй, самыми сильными были впечатления природы — южной степи с ее самобытными людьми и суровыми нравами, с древними курганами и пустынными балками, с внезапными могучими грозами, с грустными осенними листопадами в степных садах и пыльными закатами.

Отец и мать, орловские крестьяне, тонко чувствовали природу, особенно отец, большую часть жизни проработавший на чужой земле, замечательный умелец, мастер на все руки — садовник, пчеловод, плотник, ремонтный рабочий, стрелочник и путевой обходчик на железной дороге. Человек малограмотный, он первый стал моим учителем в познании чудес природы, внушил любовь к ней, к русской сказке, к живому русскому слову. На очень скромный заработок он покупал хорошие книги, обнаруживая, как стало мне понятно потом, удивительное чутье и вкус при их выборе.

Шести лет от роду я, росший в степи парнишка, узнал имена Пушкина, Гоголя, Льва Толстого, Тургенева, Горького, замечательного собирателя русских сказок Афанасьева и таких повествователей о темных углах народной жизни, как Николай Телешов и Павел Засодимский. И, кто знает, может быть, еще тогда открылся в душе моей таинственный родник, возбудивший во мне потом неутолимую жажду писательства.

Учился в станичной двухклассной школе, и на том закончилось постижение мной наук — началась пестрая школа жизни. Мне не было еще пятнадцати лет, когда я стал трудиться на железной дороге: сначала ремонтным рабочим — «подростком», потом табельщиком у дорожного мастера и, наконец, телеграфистом.

Писать начал очень рано. Помню, будучи телеграфистом на заброшенной в степную глухомань станции со странным, немного бунтарским названием Бесчинская, я сильно затосковал. Да и голоден был очень: скудные харчишки, взятые из дому, были съедены, и вот с пустым желудком, злой на весь мир, сидел я за аппаратом Морзе и отстукивал на узловую станцию сведения о погрузке антрацита (вокруг станции коптили тогда угольной пылью частновладельческие шахты). Тогда-то я и написал первую повесть о голодном и больном телеграфисте, весьма унылую, полную воплей и жалоб на судьбу. Повесть, конечно, была плохой попыткой излить боль молодой души.

Потом, спустя 20 лет, уже став писателем и принимаясь за работу над романом о старой железнодорожной жизни, я кое-что вспомнил из ранней своей поры и подумал: ведь замысел нового романа зародился уже тогда, в первые годы моих железнодорожных скитаний. Тогда он тонул в потоке наивных фраз, в чудовищном нагромождении мрачных красок, но, помнится, и в этом словесном мусоре уже горел огонь большой обиды маленького человека против многих несправедливостей на земле.

Я чувствовал себя в те далекие годы горько обиженным среди сытых, бесправным среди благополучных мещан предоктябрьской поры. Теперь я думаю: без той давней, остро пережитой обиды, без «святого недовольства» жизнью не получилось бы из меня писателя.

После первой наивной повести я написал не одну книгу — романы «Суровая путина», «Семья Кудимовых», «Волгины» и другие, и каждая из этих книг была каким-то горячим куском моей собственной жизни. Такой автобиографической частью ее является и роман о былой железнодорожной жизни — «Далекие огни».

От будки номер сто пятый до Овражного, маленькой степной станции, километра четыре. Извилистый двухколейный путь дважды ныряет в глубокие выемки, защищенные с обеих сторон высокими и густыми посадками из могучих чернокорых грабов, ветвистой приземистой ольхи, акации и дикой маслины. В темной чаще, как в настоящем лесу, в непогоду сердито гудит ветер, стонут и скрипят деревья. Запах скошенных по откосам трав, лиственной прели, древесной коры стоит здесь в летние погожие дни. Каждое деревцо, каждый кустик знакомы тут Володе Дементьеву.

Он и родился здесь, в широкой степи, среди покоящихся в вечном сне курганов, в маленьком кирпичном домике у самого железнодорожного полотна. Глухая дремотная тишина нарушалась только паровозными свистками да перестуком вагонных колес на стыках рельсов. Первыми звуками, ворвавшимися в уши малыша, были грохот проносящегося мимо будки поезда, звенящая дрожь оконного стекла, а первыми его игрушками — отцовская жестяная коробка из-под петард и засаленные сигнальные флажки.

У путевого сторожа Фомы Гавриловича Дементьева в живых четверо детей. Трое — сестра и два брата Володи — давно померли.

После смерти братьев к Володе были обращены все надежды отца. Старшая сестра Володи, Марийка, и еще две младшие — Ленка и Настя — в расчет не принимались. Когда Фому Гавриловича спрашивали о семье, он в первую очередь с гордостью упоминал о сыне, с прибавлением слова «единственный».

Единственного сына нельзя было не учить, и Володю отдали в Подгорское железнодорожное училище. Правда, чтобы Володя смог закончить школу, Марийку оторвали от учебы на третьем году — помогать матери по хозяйству, нянчить младших сестер. А Володю оставили в школе.

Понемногу он занял в семье особое место. «Володя читает… Володя готовит уроки… Володя должен учиться», — эти фразы стали в семье привычными, звучали так же, как «отец на линии», «отцу надо идти в обход — на работу».

Окончив железнодорожное училище, Володя подал прошение о приеме в четвертый класс Подгорской гимназии. На этот смелый шаг поощрил Володю учитель Михаил Степанович Ковригин. Он обещал походатайствовать перед директором гимназии о том, чтобы способного ученика приняли на казенный счет, дал Володе три рубля на покупку учебников, снабдил программой. Володя накупил книг, стал готовиться к вступительным экзаменам. Товарищем его в занятиях был сын старшего телеграфиста Алеша Антифеев. По утрам, захватив с собой книги и тетради, они убегали из дому, забирались в тенистую чащу посадок и зубрили все, что не удалось вызубрить в последнем классе железнодорожного училища.

Два раза в месяц Володя и Алеша ездили в город к Михаилу Степановичу — отчитаться, как идет учение. Старый учитель жил в светлом нарядном флигельке на пыльной улице, недалеко от вокзала. Это был тихий задумчивый холостяк с бледным, болезненно обрюзгшим лицом, с очень живыми светло-карими глазами, глядевшими сквозь стекла очков насмешливо-ласково.

— Ну, как, степнячки, дела? Ах вы, железнодорожное племя, — весело встречал Михаил Степанович своих питомцев. — Соскучился я по вас, воробьи вы этакие.

Усадив Володю и Алешу за стол, Михаил Степанович поил их чаем, угощал душистым медом. В растворенные окна флигелька лился сладкий запах левкоев из палисадника, доносилось ровное, навевающее дрему, жужжание пчел. Разноцветные, похожие на игрушечные домики, ульи в вишневом садике были осыпаны пятнами теней.

В комнате учителя было много книг; они лежали в беспорядке на полу, на кровати и стульях. В углу стояли переплетные тиски, на керосинке подогревался клей, валялись связки картона. На стене висели столярные инструменты — пилы, рубанки, отборники, лобзики. Тут же приютилась порядком запыленная скрипка. Приборы для металлопластики и выжигания по дереву лежали на подоконнике. Здесь все занимало Володю; это был какой-то новый, интересный мир: Уже готовые шкатулки из орехового дерева с выжженными на них узорами и пейзажами стояли на полке. Володя и Алеша рассматривали их с восхищением, забывали, что надо возвращаться домой…

Михаил Степанович вставал из-за стола, стряхивал с потертой учительской тужурки хлебные крошки, говорил:

— Ну, а теперь, железнячки, послушаем, как далеко вы подвинулись в науках. Володя Дементьев, начинай-ка хвастать…

И Володя «хвастал», отвечал учителю на вопросы из грамматики, географии, истории.

— Отлично. Превосходно, — ласково поглядывая сквозь очки, басил Михаил Степанович. — Я уже говорил с помощником директора гимназии. Оставлены у них четыре места для неизвестных счастливцев. Главное — не провалиться на экзаменах. Доказать чиновникам, что мы тоже не лыком шиты.

Всегда с сожалением и неохотой покидали Володя и Алеша уютный уголок Ковригина. Михаил Степанович наказывал наведываться почаще, снабжал книгами.

Наконец наступил решающий день. Накануне пришла открытка от Михаила Степановича: учитель извещал, что 28 августа 1916 года в Подгорской гимназии состоится разбор прошений о приеме новых учеников из двухклассных училищ и о допущении их к вступительным экзаменам. Наутро Володя надел новую сатиновую рубашку: мать сшила ее ради такого необыкновенного случая. Ему было и страшно и радостно. Мать сама застегнула воротник рубашки, пригладила ладонью русый, вылинявший на солнце сыновний вихор.

Фома Гаврилович, снаряжаясь в путевой обход, угрюмо молчал.

— Ты бы, отец, поехал с Володей-то к начальнику. Гляди, сказал бы слово, — проговорила Варвара Васильевна.

— Еще что выдумала! — буркнул Фома Гаврилович. — Не верю я в эту затею. Где это видано, чтобы дети путевых сторожей в гимназии учились? Ты уж тоже, Варвара, как дите маленькое!

Володя удивленно и обиженно смотрел на отца.

— На станции и то уж смеяться начали, — сердито продолжал Фома Гаврилович. — Слыхали, говорят, Дементьев-то сына в гимназию отдает, видать, капиталы нажил за тридцатилетнюю службу!.. Да и как не смеяться? На какие-такие капиталы нам детей в гимназии учить? На пятнадцать рублей жалованья? Ну, Володьке простительно, а ты-то… не маленькая, небось…

Володя хотел было возразить отцу, что его примут на казенный счет, что Михаил Степанович хлопочет за него, но Фома Гаврилович, схватив фонарь и путевой молоток, хлопнул дверью.

Варвара Васильевна сунула Володе узелок с провизией и сказала:

— А ты все-таки поезжай, сынок. Гляди, бог даст, и выйдет.

— Выйдет, мама. Учился хорошо, экзамен выдержу, — должны принять, — уверенно ответил Володя.

Он зашел к Алеше: они еще с вечера договорились вместе ехать в город. Но Алешу совсем некстати постигла беда: он косил с отцом вдоль железнодорожной насыпи сено, был босиком, напоролся на камышовую занозу и теперь еле передвигал обмотанную тряпками ногу.

Володя поехал в город один. Прежде всего он зашел к Михаилу Степановичу. Ковригин встретил Володю как всегда приветливо, угостил чаем с баранками и медом.

— Главное не робей, — бодро советовал учитель. — Отвечай смело, уверенно. Нынче я представлю тебя самому директору. Это, брат, важная птица. Все от него зависит. Но ты не бойся. Директор добрый, просвещенный человек.

Наконец Ковригин надел потертую форменную тужурку, взял суковатую тяжелую палку и сказал:

— Ну, железнячок, поехали… В час добрый…

До самой гимназии Михаил Степанович шел молча и быстро. Володя старался не отставать от него.

В светлый, показавшийся необычайно чистым и красивым вестибюль гимназии он вошел, затаив дыхание. У тяжелой двери стоял толстый рыжеусый швейцар, одетый в блестевшую медными пуговицами и позументами форму. Он показался Володе величественным. Гимназисты в темно-серых мундирчиках и узких брючках навыпуск суетливо шмыгали по вестибюлю, ничуть не стесняясь грозного швейцара, шумели и смеялись, взбегали наперегонки по многоступенчатой лестнице куда-то на второй этаж.

— Посиди здесь, — сказал Михаил Степанович и, оставив Володю в вестибюле на скамейке, ушел наверх. Володя прождал Ковригина полчаса, изнывая от нетерпения. Наконец Михаил Степанович вернулся. Лицо его было сердитым.

— Пойдем, степнячок… Кажется, плохи наши дела.

Володя покорно последовал за учителем. Первое, что бросилось ему в глаза в просторном до неуютности кабинете гимназического совета, — это огромный портрет царя. Под ним, за длинным массивным столом, сидели люди в строго поблескивающих пуговицами мундирах. Лица их были важны и суровы, как у судей. Михаил Степанович подтолкнул Володю к столу. Седенький сухощавый старичок с эмалево-серебряным крестом на шее ласково и внимательно разглядывал Володю.

Дальше