За дверью слышатся грузные шаги. В будку входит Фома Гаврилович. В руках у него тяжелый гаечный ключ, молоток с длинной ручкой, фонарь; на ременном поясе с медной бляхой — кожаный футляр с флажками, жестяная коробка с петардами.
Фома Гаврилович вешает на стену железный контрольный номер, ставит в угол инструмент, снимает круглую шапку с медным гербом, ватный пиджак. Лицо у него широкое, темное, — словно вытесанное из томленого дуба; каштановая кудрявая с проседью борода стекает чуть ли не до пояса, заслоняет квадратную могучую грудь. Насупленные глаза глядят из-под мохнатых бровей очень сурово и задумчиво — взгляд людей, долго живущих в одиночестве, молчаливых.
Не ожидая расспросов, Володя рассказывает отцу обо всем. Фома Гаврилович пьет из крынки молоко, приглаживает широкой ладонью темные усы, слушает молча, внимательно.
Лицо его спокойно и чуть насмешливо.
— Так, Волька, — говорит он. — Я заранее знал, что тебе дадут по шапке. А ты, сынок, не тужи. Голова есть, руки — есть — не пропадем. Работать будешь. Работа нашему брату не страшна. Я тридцать лет гайки на рельсах винтил — не пропал, и ты не пропадешь, если не дурак. Мастер наш, Антипа Григорьевич Полуянов, из Курской губернии в лаптях пришел, грамоте не знал, с ремонта начал, а потом, гляди, дослужился до мастера, медаль получил. Голова! Грамоту мы сами должны добывать от жизни. Не дают нам ее, а мы ее — зубами. И грамота наша крепче, умнее. Потому — мы ее с гайки начинаем. Слыхал, есть такие, самоучки? А? Вот и ты сам учись. Не пустили тебя, а ты учись, — книжки читай. — Я не препятствую. А сейчас айда спать, — весело закончил Фома Гаврилович. — Утро вечера мудренее. Завтра поможешь матери картошку копать.
Володя уходит в спальню.
«Работать… Да, я буду работать. Работа не помешает читать книги. А Зина?.. Какая тут Зина, когда надо копать картошку…»
Фома Гаврилович сидел у плитки, на скамеечке, курил. Варвара Васильевна шила, изредка вздыхая. Оба молчали.
— Варь, — наконец тихо позвал Фома Гаврилович. А ведь я надумал, куда определить Вольку.
— Куда? — чуть слышно спросила мать.
— В телеграфисты.
— Мал еще — не примут.
— Какое — мал? Парню пятнадцать стукнуло. Ждать нечего, мать, надо приспособлять мальца к делу. Книжки книжками, а дело делом. Такие уже родителям помогают.
— А по мне — так в магазин, в приказчики, лучше, — сказала Варвара Васильевна. — Отвези-ка ты его в Подгорск, похлопочи в магазине, — гляди, человеком станет. При крахмалке и в галстучке будет ходить, как дядя мой в Ливнах, помнишь?
Фома Гаврилович насупился.
— Разве это должность — холуем у хозяина быть?
— Потом сам хозяином станет, — осторожно заметила Варвара Васильевна. — Из приказчиков сами лавочки потом открывают.
— Тоже мне, лавочница, — усмехнулся Фома Гаврилович. — То гимназия, то магазин… Довольно уж. На должность надо определять, на казенное жалованье. Телеграфисты вон тоже в шевровых сапожках ходят.
— Как знаешь, — вздохнула мать, и снова задвигалась ее рука, втыкая в тряпье иголку. — По мне — пускай бы погулял еще годок.
— А кормить их чем будешь? — строго заметил Фома Гаврилович. — Обувать-одевать их надо? Сама вон латку на латку кладешь.
Лицо Варвары Васильевны от этих слов еще больше осунулось и постарело. Невеселое молчание теперь уже надолго водворилось в будке…
Вечерами, когда степь окутывается лиловой, медленно стынущей мглой, Фома Гаврилович отправляется в очередной путевой обход.
В хорошую погоду вечерние и ночные дежурства особенно по душе Фоме Гавриловичу. Приятно мерить неторопливыми шагами много раз измеренные версты, идти в потемках между смутно поблескивающих рельсов да постукивать молотком по гайкам и костылям, проверяя исправность пути. Приятно сознавать, что жизнь многих людей и благополучное следование грузов доверено ему, одинокому человеку, шагающему с фонарем по путям. Вряд ли кто из пассажиров вспомнит о путевом стороже, но это ничуть не огорчает Фому Гавриловича. Наоборот, он чувствует себя хозяином этого стального, кажущегося бесконечным пути. Он сам немало вбил в эти шпалы новых костылей, сам свинчивал эти рельсы.
Год укладки каждой шпалы точно известен Дементьеву. Он знает, в каком месте лежат шпалы-новички, еще едко пахнущие креозотом, и шпалы-старушки, до которых еще не дошла очередь замены. С любовным вниманием осматривает он их: не прибавилось ли трещин, крепко ли сидят костыли. Эти трещины, как морщины на старческом лице, напоминают о том, что старость уже глядит в глаза и самому Дементьеву. Не одно поколение шпал пережил он за тридцать лет службы. Делая зарубки на конце старой негодной шпалы, он с грустью, точно шпала — это какой-то невозвратно ушедший кусок его собственной жизни, — приговаривает про себя:
«Ну вот, и ты отслужила свое, старушка, — пора. Завтра скажу дорожному мастеру, и пойдешь ты на дрова».
Ритмически в такт шагам качается, скользит по рельсам свет ручного фонаря. У пояса позвякивает о коробку с петардами медный рожок. Глубокая тишина, точно живая, дышит отовсюду, и кажется Фоме Гавриловичу: один он на всем белом свете. Сухой шелест растущих по откосу трав не нарушает степного безмолвия.
В этом безмолвии так хорошо думать и вспоминать…
Тридцать лет назад трое братьев Дементьевых — Фома, Герасим и Иван — покинули родную деревушку в Орловской губернии и двинулись на юг в поисках счастья. Это были здоровенные, худые, нестриженые парни в домотканых рыжих зипунах и желтых лыковых лаптях. Двое из них — Фома и Герасим — уже отслужили четырехлетнюю службу в пехоте. Далекий просторный Дон манил вольными заработками. Дома оскуделое хозяйство, пустые, почернелые от давности углы покосившейся рубленой избы с прогнившей соломенной крышей, клочок суглинистой земли, на которой даже трава плохо растет.
Дома остались старик-отец, мать и две сестры. Отец проводил сыновей за околицу, дал строгий наказ не оставаться навсегда на чужой стороне, не забывать его, старика, и присылать половину заработанных денег.
Братья почтительно выслушали наставления отца. Половину заработка присылать домой трудно — это они знали. Какие еще будут там, на Дону, заработки — неведомо! Заикнулся было на этот счет старший сын, Герасим. Но старик так прикрикнул на него, что Фома и Иван не решились поддержать брата.
— Скажу в волости — пачпартов не станут выправлять, вот и вся недолга. Тогда по этапу домой обратно пригонют, — пригрозил старик. — Я вам покажу, чертово семя, как отца не слушаться!
Покорное молчание сыновей смягчило его. Наставительно, но все еще сердито он добавил:
— А жениться домой приезжайте. Сам женить буду. На тутошних женю! Чтоб от корня своего не отрывались.
И, ткнувшись колючей, прогорклой от табака бородой в лица сыновей, старик махнул рукой:
— Ну, с богом!
Когда скрылась за лесной опушкой серая, одного цвета с землей деревушка с деревянной колокольней, братьям полегчало, словно из тюрьмы освободились.
Были они молодые, крепкие, дальний путь их не пугал. В подкладках зипунов была зашита у каждого смятая красненькая на черный день, в карманах позвякивали истертые пятаки на дорожные расходы. Братья путешествовали пешком, по шпалам, и только иногда пролета два-три проезжали «зайцами» на товарных поездах. Иной раз на станциях просили у дорожных мастеров временной работы — сбивали снеговые щиты, очищали пути от снега и, переночевав в ремонтных казармах, снова пускались в дорогу.
На станции Лозовая их захватила первая бурная ростепель. С Приазовья подул весенний пьянящий ветер, блеснуло солнце, зашумели ручьи. Южная степь казалась неоглядно широкой, просторной, и от этой широты на душе становилось еще веселее. На радостях, что уже недолго осталось путешествовать, братья пропили в трактире целых полтора рубля.
А две недели спустя они остановились передохнуть на станции Овражное, попросили у мастера временной работы денька на два, да тут и застряли. До большого южного города, цели путешествия, оставалось полдня пути, но карманы братьев давно опустели, а без денег забираться в город было страшновато. Поразмыслили они, поспорили и решили поработать лето в Овражном. Один Герасим настойчиво тянул в город, но и он скоро остыл. Братьев зачислили в ремонт пути. Так началась железнодорожная карьера Фомы Гавриловича.
За два года он успел поработать костыльщиком, стрелочником, старшим ремонтным рабочим. Братья были старательные, аккуратные, непьющие, — у дорожного мастера они были на хорошем счету. Еще через год Фому и Ивана назначили путевыми сторожами. Фома Гаврилович осел на сто пятой версте, недалеко от Овражного, Иван — у Подгорска. Герасим работал стрелочником. Братья честно выполняли наказ отца: каждый месяц высылали домой половину жалованья. Но от старика Дементьева приходили ругательные письма, он продолжал жаловаться на нужду, все чаще грозил не высылать выправленные паспорта. Потом стал настойчиво звать сыновей домой, угрожая, если не приедут, проклясть за непокорство.
Но сыновья не думали возвращаться: они ели донской белый хлеб, зарабатывали деньги, жили в теплых железнодорожных будках. Второй наказ отца — о женитьбе — первым нарушил брат Иван: он женился на дочери местного мещанина. Теперь уж своя семья крепко полонила его, совсем оторвала от родной земли.
За это старик и вправду проклял его; но веселого, добродушного Ивана отцовский гнев не испугал. Стращать сыновей Гаврила Дементьев уже не мог: управление дороги само затребовало из волости документы для своих служащих. Однако Фома и Герасим жалели отца и мать, да и по родине тосковали. Герасим в конце концов не выдержал — попросил расчет и уехал на родину. Фома Гаврилович хоть и был самый покорный из всех сыновей, но уж очень крепко сжился со своей путевой службой. Чтобы не сердился отец, он решил жениться на девушке из родного села.
Отпросившись у мастера, в зимнюю стужу он уехал домой. Родственники быстро нашли в соседнем селе невесту. Фома привез все свои сбережения за три года — сто рублей. Обрадованный старик решил сыграть свадьбу с треском и громом. Свадьба действительно получилась бесшабашно-веселой, шумной, с пьяными слезами и бабьими причитаниями. Старик Дементьев плясал, пел, плакал, бил во хмелю дешевые глиняные чашки, бросался даже с кулаками на Фому, но потом остыл, смирился и отпустил молодоженов на чужбину.
Долго гостить дома Фоме Гавриловичу было нельзя: ждала служба. Да и не радовала гостеприимством родная изба. Мало что изменилось во дворе с тех пор, как братья уходили на заработки. Чахлая клячонка дожевывала в хлеву соломенные объедья, а в дырявом закрому только мыши попискивали. Изба еще больше покосилась, крышу так и не починили… Куда же деньги девались? Высылал, высылал три года… Взглянул Фома Гаврилович на пустой двор, на весь домашний непоправимый раззор — злобой и тоской облилось сердце. Стиснул он зубы, махнул рукой, кинул на сани сундук с приданым Варвары Васильевны и в февральскую слепую вьюгу поскорее со двора долой…