Сборник "Оливье де Куртене и Святой Крест". Книги 1-3 - Жюльетта Бенцони 4 стр.


— Помоги мне! — попросил он.

Здесь тоже, как и вокруг распятия, сушились пучки разных трав, подвешенные на длинной палке, которая была закреплена между двумя камнями в стенах, а на полке стояли горшочки и склянки с латинскими надписями.

— На Востоке я научился лечить самые разные хвори—в любом доме тамплиеров есть своя аптека и свой аптекарь, и надо признаться, мы много чего переняли у арабских... и у еврейских целителей.

— Вы учились у неверных? — с ужасом вскричал Рено.

— А почему бы и нет? Они ведь не только воины, но еще и великие ученые, а между битвами случались долгие периоды мира, когда мы сближались, и нередко именно потому, что каждый успевал оценить достоинства другого. Ну, а кроме того, нельзя не признать, что восточный образ жизни куда приятнее того, какой мы ведем в наших северных странах. Не смотри на меня такими глазами! Я никогда не знался с нечистой силой и в сделки с лукавым не вступал, но в меру своих слабых сил кое-чему научился, хотя и не претендую на то, чтобы называться врачом. Видишь ли, я всегда любил растения, всегда любил цветы — ведь они рождены Божьей улыбкой, и они помогали мне облегчать страдания людей. Вот, смотри, это репейник, он лечит кожные болезни, это — змеиный горец, который помогает при поносе, а вот это — бузина, у нее целебны и кора, и цветы, и ягоды, от чего только она не помогает!.. Это валериана, она успокаивает нервы, а вот это — мать-и-мачеха, ее заваривают и принимают при кашле, и становится легче...

— Так почему же вы не пьете эту траву?

— Потому что я старый дурак, упустил время и вовремя не приготовил отвар! Правда, в последнее время я чувствовал себя немножко лучше. Но я сейчас же его приготовлю...

Он налил в горшочек воды, всыпал туда же горсть сероватой травы и поставил зелье на огонь.

— А что, это лучше меда? — спросил Рено, подергивая носом, словно принюхивающаяся собака.

— В некотором смысле — да, лучше, но этого отвара нельзя пить слишком много. Кроме того, лекарственные травы, как и мед, всего лишь облегчают состояние, но не лечат. Болезнь засела во мне очень глубоко, и я знаю, что никаким снадобьем ее не прогонишь. Мое легкое поедает злобный зверь, и последнее слово будет за ним.

— И нельзя убить этого зверя?

— Нет. Теперь он — часть меня самого, и убивая его, убьешь меня. Разумеется, тогда бы все быстро закончилось, но было бы жаль, потому что боль спасительна для того, кто много грешил. Господь скорее простит меня, если я претерплю страдания...— А вы сейчас их терпите, — без тени сомнения произнес Рено, заметив капли пота, выступившие на впалых висках и вокруг ставших странно-восковыми губ старика. — Вам надо прилечь. Правда, на таком ложе спокойно не уснешь, — добавил он, бросив недовольный взгляд на голую доску, заменявшую отшельнику постель. — Давайте-ка я устрою вас получше.

Молодой человек пошел было за соломой, чтобы соорудить из нее хоть какое-то подобие матраса, но отшельник его остановил:

— Не надо! Я так давно сплю на этой доске, что любая подушка, даже самая мягкая, мне только помешала бы. Но ты прав: мне надо лечь. И я хочу помолиться — иногда во время молитвы ко мне приходит сон. Только прежде...

Он направился в самый темный угол башни, повозился там немножко и обернулся к Рено.

— Иди сюда, поможешь мне! — расстроенный тем, что не справился сам, позвал он. — Сил совсем не осталось...

Рено подошел и, выполняя указания отшельника, вынул из стены два тяжеленных камня. За ними оказалась ниша, а в ней — пакет, обернутый грубой тканью. Старик велел взять пакет и положить его на стол.

— А теперь разверни!

Юноша развязал шнурок, развернул ткань, от которой исходил какой-то давний, неуловимый запах, и увидел стопку пергаментов, очень тонких, почти как велень[19]. Стопка состояла из многостраничных тетрадей. Страницы, исписанные четким, легко читаемым почерком, были скреплены продернутыми в дырочки и завязанными узлом обрывками пеньковой веревки, все вместе представляло собой нечто вроде книги без обложки и без названия. Вместо заглавия стояли две даты: 1176-1230.

Старый рыцарь положил на эту пергаментную книгу тонкую, все еще красивую руку — старость не изуродовала ее суставов — и сказал:

— Я написал все это для тебя. Тут... тут моя жизнь и те тайны, которые подарила ей судьба, надеюсь, тебе полезно будет это узнать. Еще здесь написано все, что мне известно о твоем рождении. Ты должен прочесть это прямо сейчас, чтобы я, грешный, мог упокоиться с миром. Потом я дам тебе все необходимое, чтобы ты понял, какое звено соединяет наши жизни... Читай, дитя мое, читай!

Торжественность тона придавала странную выразительность его словам, и услышанное произвело сильное впечатление на Рено. Он помог старику устроиться поудобнее на жестком ложе, напоил его травяным отваром, добавив в него немного меда, подбросил и очаг поленьев и сел у стола — лежавшей на козлах доски — на грубую табуретку, сделанную из деревянного кругляша и трех толстых веток одинаковой длины. Свет, подобно благословению пролившийся на него из узенькой бойницы, под которой он сидел, показался ему неожиданно теплым: еще недавно зимний, холодный, теперь он слегка окрасился золотом, будто солнце старалось проникнуть в башню.

Рено поднял к окошку исполненный благодарности взгляд, осенил себя крестным знамением, затем так же бережно, как если бы перед ним было Евангелие, взялся за книгу, но к чтению приступил с любопытством куда большим, чем могло бы вызвать у него Священное Писание.

«Я вернулся на землю моих предков, где чувствую себя таким чужим, желая завершить здесь свою жизнь, и молю милосердного Господа лишь об одном: дать мне время завершить работу, которую начинаю сегодня ради того, чтобы дать наставления милому моему сердцу ребенку, рассказать ему о своей жизни. Не потому, что это была жизнь человека знаменитого или важной особы, никем подобным я никогда не был, а потому только, что она протекала вблизи такого величия и такой низости, такой славы и такого убожества, такого света и такого мрака, стольких вершин и стольких бездн, стольких тайн и стольких вещей, вполне очевидных, что в конце ее мне необходимо сложить здесь с себя это бремя.

Да поможет мне Святой Дух и да обернет Господь, прежде чем даровать мне прощение, свой лучезарный лик к тем, с кем я по великой любви или по жестокой необходимости вместе согрешил или кого побудил согрешить!

Меня зовут Тибо де Куртене, и мой герб — это прославленный герб древнейшего из родов Гатине, переселившегося на Святую землю во время крестового похода во главе с Готфридом Бульонским, который привел нас в Иерусалим. И пусть справа налево перечеркнувшая мой щит перевязь[20] говорит всем, что я бастард, мне она никогда не мешала со вполне законной — в отличие от меня самого! — гордостью идти с ним в битву, хотя мой отец... Впрочем, я вернусь к этому в надлежащее время...

Когда я родился, — а случилось это в Антиохии, красивейшем городе на Оронте, осенью 1160 года от Рождества Христова, — мой отец, Жослен III де Куртене, обладал лишь титулом графа Эдесского и Тюрбессельского, не владея этими землями. Эдесса была утрачена не при нем, а еще при его отце, Жослене II, слабом и ни на что не годном из-за своей страсти к наслаждениям. Прекрасное графство в северной Сирии было отнято у него в 1144 году эмиром Мосула, грозным Зенги. У него оставались, правда, несколько крепостей, в том числе радующая взор Тюрбессель, где ему особенно нравилось находиться, но этот безрассудный хвастун развлекался тем, что дразнил Нуреддина, могущественного атабека Алеппо. Майской ночью 1150 года, когда он с небольшой свитой, покинув Тюрбессель, направился в Антиохию, чтобы побеседовать с патриархом, на них напали из засады. Нападавшие и не подозревали о том, кто стоит во главе небольшого отряда, они приняли поначалу свиту Жослена за обычных припозднившихся путников, но затем один еврей его узнал и назвал его имя остальным, после чего пленника препроводили к Нуреддину, а тот приказал заковать его в цепи и бросить в темницу. Там он протомился до самой смерти, забравшей его девять лет спустя. Взыгравшие в нем честь и достоинство заставили его предпочесть пытку отречению от христианской веры, похоже, до тех пор мало его заботившей, но пути Господни неисповедимы. Во время этой отлучки, которой не суждено было завершиться, его жена, моя бабка Беатриса, старалась удержать Тюрбессель и другие земли на берегах Евфрата, одновременно продолжая растить сына, Жослена-младшего. Задача была непосильно тяжелой для нее, поскольку феод располагался на форпосте франкского Иерусалимского королевства, правители которого, какими бы храбрыми и доблестными они ни были, не могли постоянно метаться по всем своим владениям, спеша на помощь тому или иному барону, виновному в несоблюдении договоров. В самом деле, к тому времени, можно сказать, установилось равновесие, между иерусалимским королем и дамасским атабеком было заключено длительное перемирие. Таким образом, было решено, что дамасские стада могут пастись у истоков Иордана, на роскошных лугах, окружающих город Панеас. Однако великолепные кони сторожей этих стад возбудили зависть местных франков, и те, внезапно напав на всадников, перебили их, а коней увели с собой. В Иерусалим они вернулись с богатой добычей, но священные на Востоке обычаи гостеприимства были нарушены, и снова вспыхнула война, которой предстояло длиться тридцать лет...

Но вернемся к госпоже Беатрисе. Решение было найдено, и поначалу оно казалось удачным: вернуть византийцам оказавшиеся под угрозой владения, добившись возмещения убытков. С одобрения иерусалимского короля — в то время престол занимал Бодуэн III — было заключено окончательное соглашение, земли и замки были возвращены, однако часть населения отказалась подчиняться грекам, и начался долгий, тягостный исход с берегов Евфрата в Антиохию и на побережье. Графиня Беатриса тронулась в путь вместе с детьми: сыном, ставшим Жосленом III, и двумя дочерьми, Аньес и Элизабет. В Антиохии их встретили с почестями.

Там я и появился на свет. Граф Жослен, как и все в роду Куртене, был очень красив, и немногие женщины могли перед ним устоять. Он ненадолго увлекся молоденькой армянкой, сиротой знатного происхождения, которая жила при дворе и пользовалась покровительством Констанции, княгини Антиохии. Звали ее Дорила, и это все, что мне о ней известно, ибо она умерла, производя меня на свет. Для моего отца, не имевшего ни малейшего намерения на ней жениться, это стало большим облегчением, он дал себя уговорить и согласился меня признать, с той оговоркой, что я никогда не стану его преемником, право наследования он приберегал для законных детей, которые появятся у него, когда ему угодно будет жениться.

Заботы обо мне взяла на себя Элизабет, младшая из его сестер, которая относилась ко мне с поистине материнской нежностью. Она предназначала себя Господу, но отложила постриг, чтобы посвятить себя чудом появившемуся у нее ребенку. Она была красивой, целомудренной и кроткой, и в глубине моей души хранится воспоминание о раннем детстве, озаренном светом ее улыбки и ее ласкового взгляда...

Совсем иной была ее старшая сестра Аньес. Никогда мне не доводилось встречать ни столь же ослепительной, ни столь же порочной красоты. Когда я появился на свет, ей было восемнадцать, и она вступала во второй брак. Первый ее супруг, Рено де Мара, чьей женой она стала в шестнадцать, через год, истерзанный ее неверностью, дал себя убить. Дело в том, что прекрасная Аньес была влюблена в Амори Анжуйского, графа Яффы и Аскалона, брата Бодуэна III Иерусалимского. Он был храбрым рыцарем и в то же время сдержанным, умным и спокойным человеком, однако она свела его с ума и ко времени смерти мужа была беременна от Амори. Траур она носила недолго: всего через несколько недель после того, как овдовела, Аньес вышла замуж за Амори. Но позже их разлучила корона.

В самом деле, 10 января Бодуэн III скончался в Бейруте, отравленный своим собственным врачом, Бараком, и до сих пор доподлинно неизвестно, был ли тот и организатором убийства. Бодуэну было тридцать три года, — возраст распятого Христа, — и, когда его тело несли на Голгофу, где находилась усыпальница иерусалимских королей, народная скорбь нашла выход в поисках виновника трагической кончины доброго короля, сумевшего благодаря своим политическим талантам поддерживать равновесие между христианскими и мусульманскими силами. Даже султан Нуреддин воздал должное памяти благородного противника.

После этого для супруга Аньес все изменилось. Поскольку король умер бездетным, граф Яффы должен был сделаться его преемником под именем Амальрика I, а моя тетушка, если бы ее присутствие рядом с ним не вызывало возмущения, стала бы королевой. Но ее поведение настолько очевидно не соответствовало общепринятым нормам, что бароны поставили Амальрику условие: если он хочет быть королем, должен развестись с женой. Поначалу он отказался: она родила ему двух детей, он все еще любил ее, но заверения, что его сын, тогда еще годовалый Бодуэн, унаследует трон, заставили этого хладнокровного, рассудительного и дальновидного политика, для которого крайне важен был иерусалимский престол, принять вполне определенное решение. Так что Аньес де Куртене вернулась в Антиохию вместе с двухлетней дочерью Сибиллой, а маленький Бодуэн, ставший наследным принцем, остался в иерусалимском дворце... и я вместе с ним. С тех пор я с ним не расставался.

Я родился почти одновременно с Сибиллой, и до тех пор мы с моей приемной матерью Элизабет жили при Аньес в Яффе. Но, когда та отправилась навстречу своей, надо заметить, вовсе не горестной участи, — несколько месяцев спустя она вышла замуж за Гуго д'Ибелина, сеньора де Рамла, потомка виконтов Шартрских! — мы остались в Иерусалиме, где на попечении Элизабет оказался теперь, кроме меня, и ее племянник.

О своем отце, Жослене де Куртене, я долгое время ничего не знал, тем более что в августе 1164 года — я тогда был четырехлетним ребенком — во время битвы у крепости Аран (которую на той стороне называют Гарим) к востоку от Антиохии он попал в плен вместе с юным Боэмундом III Антиохийским (сыном княгини Констанции, принявшей нас после утраты крепости Тюрбессель), графом Раймундом III Триполитанским, Гуго де Лузиньяном и византийским герцогом Сицилии Константином. Эти неугомонные молодые люди отнеслись ко всему недостаточно серьезно и не особенно сопротивлялись пленению. Всем им, за исключением герцога Сицилийского и Боэмунда, предстояло долгие годы томиться в тюрьмах Алеппо.

Дни моего детства протекали так счастливо, что и теперь, когда перо мое готовится вывести слова, описывающие его, я по-прежнему испытываю радость. Когда меня, маленьким мальчиком, привели в новый дворец из светлого камня, возведенный у западной стены города, между башней Давида и Яффскими воротами, я сразу же полюбил большие прохладные залы и тенистые дворы, где белые ветви акаций и жасмина клонились над фонтаном, чья чистая вода, сверкнув в голубом воздухе, вновь падала в чашу, в которой мы плескались в жаркие часы; где голубки, покружив в бирюзовом небе, опускались на оконную раму или капители тонких колонн галереи. Мы — это маленький принц Бодуэн и я. Я был годом старше, любил его как брата, и, мне кажется, полюбил его еще больше, когда у него появились первые признаки болезни, начавшей его разрушать и поначалу вызвавшей такое недоверие. Не было на свете второго такого красивого, искреннего, честного, гордого и умного ребенка. От матери, Аньес, он унаследовал густые золотистые волосы, большие глаза, словно отражавшие яркую синеву небес, чистоту черт и прелесть улыбки. От отца — стать (видно было, что он будет высок ростом), живой ум, тягу к знаниям, отвагу и удивительную предрасположенность ко всем телесным упражнениям, а также способность к обращению с оружием и верховой езде. В семь лет он был лучшим всадником, какого можно себе представить, маленьким кентавром, за которым нам, мне и прочим его юным спутникам, трудно было угнаться в скачке по холмам Иудеи. От отца унаследовал он и единственный физический недостаток, какой у него был: речевой изъян, легкое заикание, которое самого его раздражало, и он старался с ним справиться, заставляя себя говорить медленно. Его наставник — и мой в то же время! — Гийом Тирский, человек великой учености, обладавший большим опытом и мудрый советчик, гордился им, как гордился бы родным сыном, и тогда уже предсказывал, что он станет великим королем...

А пока время текло для нас беззаботно в чудесном городе Иерусалиме, где цвет камней менялся вместе с временем дня! И, если наш учитель Гийом нас сопровождал, город полностью принадлежал нам. За стенами величественного и надежно охраняемого дворца-крепости расположился город Господа, отмеченный печатью Его мученичества, и все же невероятно живой и веселый. Мы любили его поднимающиеся уступами улицы, его ускользающие под темные своды переулки, его узкие проходы, ведущие во дворы с аркадами, его площади, украшенные прекрасными церквями, историю которых наш наставник великолепно знал. Его знания были очень обширны, поскольку он много странствовал. Он изучил на Западе право, искусство, историю и литературу, а также языки: французский, латынь, греческий, арабский и даже древнееврейский. Казалось, он знает в Иерусалиме все и всех, он то водил нас среди лотков большой базарной площади, то увлекал за мощные, украшенные мраморной мозаикой стены скакать верхом по долине Кедрона или молиться в Гефсиманском саду. Бывали мы и в других, столь многочисленных здесь местах, где ступала нога Господа нашего Иисуса. Во время таких прогулок мы успевали проголодаться, но утоляли жажду знаний, припав к их источнику, как утоляли обычную жажду у фонтанов с колоннами и куполами на площадях. Мы были счастливы, торопя наступление грядущих дней, наполненных и волнующих, — ведь мы знали, что настанет час, когда придет наш черед защищать Святой город от полчищ неверных Нуреддина, который три четверти века спустя после завоеваний Готфрида успел оторвать несколько клочков от королевской мантии, распростертой над франкским королевством. Но это нас нисколько не печалило, совсем напротив: Бодуэн только о том и мечтал, чтобы отнять у властителя Дамаска земли, принадлежавшие его предкам, и в первую очередь — прекрасное Эдесское графство, которым он грезил. А потом...

А потом наступил тот беспредельно горестный день, когда на нас, как гром среди ясного неба, обрушилась внезапная беда. Бодуэну было тогда девять лет, а мне — десять. Как это часто бывало, мы играли у дворца в войну под снисходительными взглядами солдат, несших охрану на крепостных стенах. Сыновья многих знатных господ, составлявшие наше обычное общество, с увлечением участвовали в этой игре. Если память меня не подводит, с нами тогда были Гуго Тивериадский и его брат Гийом, а также юный Балиан д'Ибелин, и Пьерде Ньяне, и Ги де Жибле, и другие, чьи имена я уже позабыл. Мы раззадорились, и дошло до того, что некоторые плакали и кричали, получив царапины или легкие раны. Один только принц, казалось, не обращал на это ни малейшего внимания. Это удивило нашего учителя Гийома, и он, поставив ученика между колен, стал осматривать довольно скверную рану у него на шее.

— Вам не больно? — спросил он.

— Ничуть, — сияя улыбкой, ответил Бодуэн. — И в этом нет моей доблести. Просто я ничего не чувствую. Я заметил это не так давно. Меня даже огонь не обжигает! Разве это не чудесно?

— В самом деле, чудесно...

Больше Гийом Тирский не добавил ни слова, но было заметно, как он побледнел. Перевязав рану Бодуэна, он отправился к королю Амальрику. В тот же вечер королевский медик осмотрел мальчика, но не решился огласить диагноз. Королю пришлось припереть его к стенке, чтобы он, наконец, осмелился признаться, чего опасается: он боялся, что наследник престола, светлое дитя, поражен ужаснейшей из всех болезней, той, перед которой в страхе отступают даже самые храбрые, — проказой.

Врач был достаточно знающим для того, чтобы ему поверили. Убитый горем отец тем не менее себе не изменил и решил не сдаваться. Он созвал со всех концов страны, хотя и под покровом тайны, ученых, лекарей, священников и знахарей. Бодуэна повели к реке Иордан в надежде, что повторится чудо, совершенное некогда пророком Елисеем, исцелившим прокаженного военачальника[21]. Его семь раз окунули в реку, — и все напрасно! Кроме того, Бодуэна собирались повезти в Тур, на могилу Святого Мартина, где получили исцеление прокаженные, и, разумеется, отец и сын долго молились у Гроба Господня. Ничего не помогло. Чувствительность у ребенка не восстановилась, больше того — на теле у пего появилось темное пятно. Однако Амальрик не желал сдаваться и не прекращал надеяться на исцеление своего сына. Отправившись на завоевание Египта, он услышал, как превозносят одного удивительного врача. Его называли Моисеем-испанцем, потому что он прибыл из Кордовы, города ученых, откуда его изгнала победа черных воинов Юсуфа, но прославился он под именем Маймонида. Амальрик велел привести его, а затем под надежной охраной доставить в Иерусалим, чтобы он смог осмотреть Бодуэна. Вернувшись к Амальрику, он произнес тот же приговор, что и другие: это действительно была проказа; но, если он не знал средства, которое совершенно исцелило бы от нее Бодуэна, ему все же известно было растительное снадобье, способное отдалить разрушения, которые несла с собой болезнь. Речь шла о масле, извлеченном из семечек плода, называемого «коба» или «анкоба», который собирали в сердце Африки, в окрестностях Больших озер. Он нарисовал это растение и отдал рисунок королю.

— Если ты можешь послать караван в те края, я приготовлю для твоего сына это масло[22], но путь туда долог, а бальзама понадобится много, и он со временем портится...

Назад Дальше