Хатшепсут - Галкина Наталья Всеволодовна 36 стр.


Она очень растрогалась и заплакала. Растрогался и я. Ирана была такая молодая, красивая и глупая и плакала прекрасно. К вечеру она устроила иллюминацию, запалив свечи, и присовокупила к тому дивертисмент из Рамо. При свечах моя подружка похорошела пуще прежнего, а я думал, грешен, про пожар и про невыключенный проигрыватель. А засыпая поймал себя на вовсе неуместной мысли про лопухи и пыль: кому, собственно, нужны красоты со свечами и менуэтом? должно быть, есть пары, в лопухах и пыли оказывающиеся счастливее нас.

— О чем ты? — спросила Ирэна сонно.

Она жаждала возвышенного, будь оно неладно.

— О лопухах, — ответил я. — О том, что можно с успехом переспать и в лопухах.

— Аморальный тип, — сказала сонная Ирэна.

Что верно, то верно.

На следующий день к вечеру я повез ее к Калитаевым. У их замызганной парадной нас ждал Лапицкий с выставки.

— Он, — спросил я Ирэну еще на даче, — специалист этот по носам, венеролог или психиатр?

— Не все ли равно, — ответила она. — Тебе кто нужен? венеролог? или психиатр? при той жизни, которую ты ведешь, тебе оба нужны. И еще сексопатолог и психотерапевт.

— Ты отлично знаешь, — сказал я, — что мне нужна ты.

Подал реплику совершенно в Ирэнином стиле. У меня два чувства особо развиты (может быть, в ущерб прочим): чувство стиля и чувство жалости.

— Вот сейчас ты сказал как настоящий мужчина.

При беседах с Ирэной мое чувство стиля подвергалось великому испытанию. Иногда наш диалог принимал совершенно тошнотворный характер. Тогда мне начинало казаться, что настоящие любовники должны вообще побольше молчать, и я вспоминал анекдот про идеальную пару: она немая, он глухой. И все те же пыльные лопухи, подобно наваждению либо навязчивой идее. В конце концов мои «истинные любовники» соответствовали ее «настоящим мужчинам». И насчет психотерапевта замечание было не лишено: все мои — с сознательного возраста — сознательные действия кончались тем, что я заходил в очередной тупик. Тупиковая ветвь — это я.

— Здравствуйте, — сказал я Лапицкому, вылезая из машины.

— Добрый вечер, — отвечал он, не смутясь нимало.

— Долго ли вы ждали? — спросила Ирэна.

— Этого момента, — сказал Лапицкий, — я ждал всю жизнь.

Меня аж передернуло.

Миновав отталкивающе неряшливую лестницу (выбитые стекла, загаженные площадки, бачки с выпирающим мусором, омерзительно синие стены с процарапанными надписями, крутые темные выщербленные ступени, перила с большой недостачей), мы оказались в гипертрофированно уютной калитаевской квартире. Калитаевы были увлечены загруженной в духовку пиццей и оставили нас в комнате.

— Где? — нетерпеливо спросил Лапицкий у Ирэны.

Его лысина блестела, посверкивали глаза. «В эйфории искатель», — подумал я.

— Рогов, — обратилась ко мне Ирэна, — достань кожаный альбом.

— Слушаюсь, Самцова, — отвечал я и полез за старинным фотоальбомом.

Ирэна терпеть не могла фамилию мужа. Девичья ее фамилия была Малиновская. Но и мне не нравилась ее манера называть меня по фамилии.

В альбоме отыскалась и фотография, не совсем профильная, но и не трехчетвертная. На ней увидел я человека весьма странной внешности, с переломанным, как на картине Филонова, носовым хрящом, с почти лишенным губ ртом, с узкими длинными вздернутыми к вискам козьими глазами и домиком приподнятой нервной бровью.

— Да! — сказал Лапицкий с жадностью вглядываясь в фото. — Да, конечно.

Калитаевы внесли пиццу, всю разукрашенную фонтанчиками укропа и петрушки.

Лапицкий даже не стал утруждать себя светской беседой и попер напролом. Сначала он спросил, кто изображен на фотографии.

Помешанные на уюте Калитаевы, и Сергей, все свободное и несвободное время отдающий устройству быта инженер, и Шурочка, художник-оформитель, постоянно сверяющая жизнь с валютным журналом «Домус», — были добрые, хлебосольные и без особых претензий к гостям; не удивляясь, Шурочка пояснила: на фото старый знакомый ее матери, три года как умер, а тут он в молодости.

— Продайте мне эту фотографию, — отрывисто сказал Лапицкий.

Ирэна порозовела. Она очень любила таинственное.

— Да на что она вам? — спросила Шурочка, улыбаясь. — Но, по правде говоря, она и нам ни к чему… конечно, память о детстве… но если вам так нужно… да мы вам подарим.

У Лапицкого дрожали руки, когда он положил фотографию в бумажник.

— Нельзя ли зайти к вашей матушке и расспросить ее об этом ее знакомом? — спросил он.

— Мамочка умерла семь лет назад, — сказала Шурочка.

— А кто еще мог его знать? — Лапицкий не отставал.

Мы вышли заполночь. Ирэна — с пиццей, я — с зарубежным детективом, Лапицкий — с вожделенной фотографией и телефоном Шурочкиного двоюродного дядюшки. Сияли звезды, имен которых я так и не удосужился выучить, и я не сразу завел машину.

На некоторое время Лапицкий сгинул, я уже успел забыть о нем. Купив в кассе Филармонии два билета на органный вечер французского гастролера, я поскользнулся на свежем зимнем ледке и снеге и в этот момент увидел Лапицкого, стоящего у служебного подъезда и совершенно окоченевшего. Он не сразу согласился покинуть облюбованный им подъезд и отправиться в кофейню за углом. Но я уговорил его. В кофейне было тепло, ворковала кофеварка, болтала светская молодежь в бесформенных одеяниях. Лапицкий поглядывал на часы.

Из вежливости я спросил, удалось ли ему выяснить что-либо о человеке с фотографии, и узнал с тоскою — я не люблю думать о смерти — о скоропостижной кончине двоюродного Шурочкиного дядюшки.

— Должен же еще кто-то знать о вашей фотомодели, — доброжелательство и сочувствие к людской дури, свойственные Шурочке Калитаевой, были заразительны.

— Ищу, — сказал Лапицкий. — Знаю только то, что он имел отношение к музыке.

— Вы и сейчас ищете?

— Пойдемте, — сказал Лапицкий, посмотрев на часы, — репетиция закончилась.

Мы пошли к служебному входу. Я не особенно удивлялся. Наше время изобиловало чудаками всех видов и мастей. Люди в институте чудачества находят отдушину, а может быть, и себя. Все конструируют свои театрики, и я никого не осуждаю в этом плане и не обсуждаю.

Назад Дальше