Хатшепсут - Галкина Наталья Всеволодовна 7 стр.


— К директору, — ответствовал я.

— У вас есть договоренность с Егором Николаевичем?

— Есть! — крикнул я и ввалился в тамбур.

В тамбуре стояла груда ящиков с надписью: «Грунт Фиалка». Я повернул за угол. Тупик и две двери — налево дверь в складское помещение, где две девицы в синих халатиках срезали цикламены и связывали их в букетики, направо дверь в кабинет директора.

Директор сидел за столом и что-то писал, когда я ворвался к нему.

— Егор Николаевич, — сказал я бойко, — не подскажете ли мне, как могу я по безналичному расчету приобрести сорок горшков цветущих растений?

Егор Николаевич кротко поднял на меня глаза.

Приехав на работу, я позвонил своим снабженцам и направил их за цветами.

Мои расчетчики утопают теперь в цикламенах и циннерариях.

Жена моя не разговаривала со мной двое суток, а после высказывала разные предположения на тот счет, где я ночевал… ну, это малоинтересно.

Он все точно рассчитал, спутник мой, болгарин, Жоголев — или Фрага? — или на самом деле знал? — я действительно никому не рассказал о свече и об анфиладе. Да и кому, собственно, мог бы я это рассказать? Жене? Она заметила бы, что я допился до белой горячки, что у меня уже галлюцинации, что пора мне лечиться у Иван Иваныча или как его там, что я выдумываю черт знает что, вместо того чтобы признаться, что я ночевал у любовницы, скорее всего у этой стервы, моей секретарши, и тому подобное. Секретарша моя, может, и стерва, но исключительно в неслужебное время, напраслину возводить не буду; а любовницы у меня, к сожалению, — или к счастью — нет. Приятелям? Но они люди простые, любят коньячок, балычок, рыбалку и всякое такое, подобные истории рассказывать им явно глупо, всю дорогу будешь в дураках ходить, да и в дураках-то небезопасных.

Я стал плохо спать и долгие ночные часы думал о том, что увидел, пытаясь как-то осмыслить — что это было. В какую такую сердцевину Города я попал, в каком мозговом центре своем возвел он эту анфиладу, эту башню времен вавилонских? Иногда я думал, что Город тут почти ни при чем, что душу его вызывали, как образы живших в нем когда-то людей, некие чародеи, колдуны, инопланетяне, черт побери! что это была их лаборатория, тщательно выверенная и сконструированная, где изучали они человечество наше разнесчастное на подопытных кроликах, моих согражданах… И вот шеф этот самый с мальчиками — как раз из инопланетян. И что-то непохожи они были на идеальных представителей гуманной и прекрасной суперцивилизации. Вообще, этот шеф ни в одну мою схему не вписывался. Я прикидывал даже — может, это какой эксперимент научный самоновейший сверхсекретный… по инженерной психологии или… но этот тип-то откуда?

А спутник мой, Жоголев, Фрага, болгарин? Один из призраков, возникших в анфиладе силою искусства этих суперцивилизованных? взбунтовавшийся призрак? Или и сам он входил в число чародеев и восстал против их бесчеловечного театра?

Не сосчитать, сколько раз заходил я к Егору Николаевичу в цветочный магазин. Мои сотрудники, очевидно, считают, что я помешался на НОТ вообще и на озеленении в частности. В какой-то мере они правы. Но Егор Николаевич всегда на месте, магазин как магазин, никаких коридоров и анфилад в нем не обнаруживается, а я все продолжаю ходить и точно знаю, что еще зайду не единожды.

Была у меня надежда — слабая, правда, — найти женщину, о которой говорил мне Жоголев. Но я никак не мог сообразить, как мне ее искать, и до сих пор не могу придумать.

В некоторые ночи приходит мне на ум, что Жоголев погиб и анфиладу уничтожил — кто знает, что у них там было в коридоре за фальшивыми окнами и чем кончился пожар, это нескончаемо страшное белое пламя, — последнее, что я увидел там.

Порой я просыпаюсь, выскакиваю из кошмара, которого не могу припомнить, с одной и той же мыслью: зачем я тогда взял эти часы? Может, не прихвати я их, другая концовка была бы у моего путешествия в куда-то?

Иногда в особо прагматические предвечерние часы я думаю — уж не померещилось ли мне все это? Это свеча в заиндевелой черной витрине? Эта тяжесть луковицы фарфорового брегета? Но в памяти встает темное и спокойное лицо Жоголева, белая комната с тающими вещами, оловянные глаза шефа, звук клавесина, марш «Прощание славянки», — и сердце мое колотится что есть мочи, и я, шапку в охапку, выбегаю из дома, сажусь на троллейбус, еду, выхожу, прохожу мимо витрины — а она полна цветочных горшков, нелепых кашпо из веревок (заканчивался период увлечения горожанок плетением макраме), освещена изнутри, так что я вижу толпу покупателей или скучающих цветочниц с постными личиками. Я все жду, что снова привидится мне одинокая свеча, и я войду. Но в глубине души я знаю, что никогда больше не откроется для меня та дверь, куда бы она ни вела. Никогда больше не окажусь я в лабиринте этом по прямой в таинственных глубинах Города нашего, вавилона времен, специалиста по смешению стилей, соединению и сплетению жизней, создателя и срезов, и слоев, столь непохожих и неповторимых (вот, пожалуйста, теперь пошел белый стих…) Да и мы-то… сами-то мы… сами-то!.. Живем же мы тут, в музее этом, в театре этом, где сплошь декорации, и сами-то мы — экспонаты, и сами-то мы — статисты; разве что изредка поглядишь на приезжего, на его реалистически озабоченное лицо, возрадуешься, — да и идешь себе восвояси.

Слушай теперь про кремлецов.

Да, да, они кремлецы, а не кремлины, кремлины — название неправильное, его придумали друзья переводчиков, переводивших книжки про гоблинов. Это ведь тебе не любители крема, а жители Кремля.

Чего только про них не врут! Ох, много про них врут, так и заливают, и загибают, язык без костей у людей, это всем известно.

Наглая ложь, к примеру, что кремлецы зародились после девятьсот семнадцатого года. Да они с самой постройки кремля в Кремле обитают. Другое дело, нынешние прежним в подметки не годятся, повыродился народец и даже извратился; но в корне неверно на основании данного факта утверждать, что у них и предков-то не было.

Еще болтают: кремлецы якобы энергетические вампиры. Чистой воды напраслина. Ежели к чему кремлец и норовит присосаться, так только к душе; а поскольку души наличие до сих пор не все признают, в отличие от биополя, факт сей остается без внимания и в некотором роде искажается.

Габарит у кремлеца небольшой. По слухам, самомнением они отличаются особым, и один хотел поступить на работу советским царем; ну уж, дудки; где-нибудь в Испании, скажем, лет двести-триста тому такая шмакодявка испанским королем, может, и могла бы состоять; а советскому царю пристала вальяжность, чтобы было на что костюмчик надевать, шляпу, галстук; куда кремлецу? морда миниатюрная, красно-кирпичная, как известно: вида никакого.

Червецы к кремлецам отношения не имеют ни малейшего. О червецах знаю мало, они нам никто, даже и не свойственники, они родственники Полозу, Лебетине, — и вообще гады натуральные.

Самые сугубые из кремлецов — лаврецы.

В наше мутное время некоторые несознательные, строящие за чертой города дома в виде кирпичных замков типа московского Кремля и петербургских тюрем Крестов, повадились через агентов кремлецов отлавливать и поштучно в свои доморощенные кремли завозить. Думаете, в качестве домовых, на счастье? Отчасти — да, конечно, но не это главное. Домовые из кремлецов получаются неважнецкие, они к простору привыкли, к столичному размаху, спесь у них московская, шутки дурацкие. У одного богатенького на участке был щит возведен в виде куска старого забора, чтобы, будучи не в духе либо под мухою, хозяин дома мог набрызгать из баллончика с гнусной лакокраскою матерное слово (привычными движениями: пять наклонных палочек, две прямых, восклицательный знак от грамотности); к вечеру холуи щит перекрашивали или циклевали, к утру пиши сызнова. Так краденый кремлец, на это дело наглядевшись, повадился хозяину на новом «мерседесе» еженощно то же слово кусочком красного кирпича вкось и вкривь процарапывать. Хозяин «мерседеса» и красного замка, хоть и скрипел фарфоровыми с золотом зубами, но терпел.

Из-за червоной руты терпел, само собой. Все надеялся: найдет ему кремлец червону руту, и откроется небывалый клад.

Надо сказать, у столичных кремлецов любимая песня вот как раз про червону руту. Идет экскурсант либо человек из персонала, слуга из служащих, по Кремлю, да вдруг в ушах у него кто-то тоненько так заблажит: «Червону руту не шукай вечерами!..» Думает: догадался, догадался, у правителей радио потаенное в стенке журчит! и не просто подслушивает-подсматривает, а культурный кремлегейт осуществляет, с песнями. Какое радио? кремлецы поют. Один-то посетитель, услышавши, и воскликнул: «Ох, дюже гарно на душе, жовтоблакитно!» Откуда жовтоблакитно, все вокруг красненькое, кирпич уж точно не голубой, рыльца у певцов кирпичненькие. Жовтоблакитная, как всем нам известно, только иван-да-марья у нас на даче за лопухами, а и та в лиловенькое норовит. Рута же исключительно червоная.

Кстати, о даче. Там хорошо, только поездка мне глубоко претит. Меня хозяин возит в старом бауле, а Либиха, друга моего и соседа, его владелец транспортирует в новомодной переноске, точь-в-точь как своего персюка. Любишь ли ты персюков? Я от них сам не свой, меня очаровали навеки их приплюснутые мордалетки и шелковая шерсть. Либих ихнего еще и за то уважает, что с появлением его кошачьей персоны пол в дому стали мыть чаще, а то — какой пол, такой и персюк, одушевленный пылесборник, ежели по немытому шлындрает, валенок валенком, от собственного неавантажного вида смурнеет, болеет и тоскует. Один недостаток в животном: мышей не ловит; да зато ведь и летучих не ловит, а я без них жить на даче не могу, душу веселят в периоды светлые ночной тьмы.

У нас, домовых, имеются противоположного пола надомные; по аналогии и у кремлецов есть кремлёвки. Лаврецы, поскольку они погань порядочная, и вот у них-то точно предков нет, зародились в тридцатые годы двадцатого столетия, немало пакостей кремлецам из-за кремлевок сотворили. И настолько у них представления о жизни извращенные, что даже надомных пытались лаврецы залучить; а ведь рядом с лаврецами, — ты, надеюсь, знаешь об их злокачественной плесневелости и лысых ушах — представить себе надомных трудно, такой глубокий получается мезальянс и полный визуальный абзац.

По обыкновению, люди делали вид, что кремлецов не замечают. Однако все власти предержащие всегда знали: коли ввечеру кремлецы повалят из башни в башню и при этом будут яростно плевать в сторону Спасской, это к смене власти. Помнится, Годунов, увидевши подобное шествие, на колени пал, крестился, слезы в глазах, да какие слезы, понял человек: каюк.

Где-то между семнадцатым и девятнадцатым годом кремлецы слямзили в царской сокровищнице несколько волшебных вещей. Досталась им волшебная палочка, для отвода глаз осыпанная бриллиантами, подзорная дудка и швейцарская банка. Волшебная палочка, она же палка-отворялка, предназначена была для того, чтобы клады отворять, при помощи палки-отворялки кремлецы научились отыскивать заменявшую ее червону руту. Подзорная дудка была в некоторм роде уникальна: под ее звуки вещи и существа уменьшались или увеличивались, надувались, так сказать. Вот ежели бездонную (видимое дно являлось натуральной видимостью, скрывавшей подлинную безразмерность и прорву) швейцарскую банку набить маленькими самородочками червонного золота, а потом перед банкой подудеть в подзорную дудку (мелодия всего ничего, пять нот), самородочки превращались в огромные золотые слитки, целая гора, сущий клад. Именно под звуки подзорной дудки отдельные лаврецы подло надувались в людей, чем позорили сразу четыре породы: нашу, кремлецов, лаврецов и людей.

Первый лаврец, надувшийся в человека, на нашу голову был большой любитель и кремлевок, и надомных и перенес сию пагубную похабную страсть на девушек и дамочек человеческого образа, даже и девочками не брезговал. Чувства меры у него ни в малой мере не наблюдалось, и в Кремле ему не сиделось, а все-то он разъезжал — сперва по Москве в локомобиле, а потом и на поезд сел, и ну колесить по другим городам. В Питер заносило его не единожды. В Питере он Фиону и приметил.

Едет, бывало, надувшийся в человека лаврец по улке в авто с занавешенными окошечками и из-за розовых занавесок в щелочку зыркает. Как приметит барышню посимпатичней, так холуям своим подморгнет, холуи барышню цап — и в локомобиль, где и становится она жертвою лаврецовых сексуальных неумеренных притязаний. Которая посговорчивей, получала отступного и отпускалась с миром под чужой фамилией в чужом городе жить, а девицы поболтливей и похарактерней исчезали бесследно. Надувшийся лаврец приумножил население страны изрядно, обесчещенные дамы нарожали множество младенчиков, чем положили начало очень неприятной породе, во всем внешне похожей на людей, совершенно неуловимой и глубоко опасной, поскольку у людцов данной породы никаких представлений о приличиях, добре и зле и прочих такого рода вещах не имелось абсолютно; к тому же были они глубоко блудливы, как всеобщий их папенька, а потому незаметно для глаза постороннего разрастались аки плесень. Правильно на Севере говорят: «Увидишь двуногих, похожих на нас, не будь уверен, что это люди».

Фиона спала на сундуке в коридоре у дальних родственников на бывшей Надеждинской улице. Сундук был очень большой, а Фиона совсем маленькая; на ночь в ноги подставлялись две табуретки, сверху укладывался тюфячок, и спать на получившемся ложе под самодельным лоскутным одеялом было вполне уютно. Неподалеку от сундука в коридор выходил бок ребристой дровяной круглой печки-голландки, и зимой воздух вокруг сундука наполнялся блаженной домашней печной теплотой. А уж какая сонность и теплынь охватывала, бывало, нашего брата, домового, на круглой пыльной верхотурке голландки под самым потолком! Вековые сны снились, вековые, без подмесу, без нынешних пустопорожних вывертов, скажу я тебе.

Фиона, бедная сирота из провинции, приехавшая в Питер (тогда называвшийся Ленинградом) искать счастья, была худенькая, щупленькая, мелкокостная, точно птичка, и крайне голубоглазая. Надевала она ядовитого цвета голубовато-зеленую (сама связала, сама и шерсть красила) шерстяную кофту, отчего глаза ее казались еще голубее. Около сундука повесила она для красотищи на стенку свой рисунок: на огромном листе ватмана нарисовала девонька гигантскую игральную карту, почему-то пиковую даму. Рисовала Фиона очень хорошо, но все какие-то странные вещи, из-за чего ее и в художественный институт не приняли.

Как всякая молоденькая незамужняя девица, Фиона любила мечтать, есть мороженое и ходить в кино; по бедности мороженое и кино доставались ей редко, а мечтала она постоянно, особенно разбирало ее к ночи. Сундук, кстати, на коем она спала, был не простой: через мышино-домовушный лаз сообщался он с подпольными перекрытиями всего старого дома, и не единожды в сундуке под Фионою в самом уголочке дремал домовой, а то и его гости; для дальнейшей судьбы Фионы сие обстоятельство было весьма существенным.

В конце концов на Фиону обратил внимание хозяйский сын, молодой человек с гитарой и патефоном, менявший барышень частенько; человек он был неплохой, но крайне легкомысленный. Однажды, засидевшись в его комнатке заполночь, Фиона уснула в его железной кровати с никелированными шариками редкого блеска, отражавшими мир искривленным, дугообразным и весьма компактным. На свой сундук перебралась наша голубушка только к утру, крадучись, с замиранием сердца, в полном ужасе от того, что с нею произошло, но и в полном счастье, поскольку тут же намечтала себе свадьбу, фату и всякое такое; свернувшись по-котеночьи калачиком под лоскутным одеялом, она представила себе, что вот от нынешней ночи родится у нее младенчик, мальчик, назовет она его Сереженькой, и станут жить они с хозяйским сыном и новорожденным Сереженькой душа в душу.

И хозяйский сын, и хозяйка, несмотря на царившее тогда в стране якобы равноправие, считали ее партией неподходящей (правда, так они не выражались, боялись даже помыслить: вдруг решат, что они про партию правящую, рулевую, думают — «неподходящая»; а думали и говорили: «не пара») по причине бедности ее крайней, наивности, провинциальности, необразованности, да еще и сиротства; сиротство в те времена тоже разное бывало. Но Фиона о мыслях их не знала ничего, а сама искренне считала: все равны.

В состоянии блаженной дурости, радости мечтаний, со сверкающими голубыми очами и приметил Фиону из локомобиля прибывший за девушками в Питер надувшийся лаврец. Фиону холуи затащили в машину, отвезли на засекреченную дачу в дальних лесах, а через сутки привезли обратно на набережную, где до того отловили, высадили с букетом цветов в дрожащих руках (особое расположение выказал букетом лаврец) и пачкой денег в сумочке, произнесли словесное напутствие и ряд наставлений на нецензурном наречии — и умчались.

Долго стояла она на набережной как потерянная, потом, наконец, разглядела Фонтанку, да в Фонтанку-то и кинулась.

Букет уплыл, судьба сумочки неизвестна, а Фиону вытащили, препроводили в милицию, где осмотрел ее военный психиатр, внимательно ее выслушавший и отправивший ее в Удельную в сумасшедший дом.

Девушка Фиона была глупая, наивная и правдивая, рассказывала всем свою историю — все, как есть. Поэтому судьба ей была остаться в желтом доме навечно. Лекарствами ее пичкали в лошадиных дозах, а после каждого искреннего очередного рассказа о лавреце санитары ее колошматили. Дело шло к тому, чтобы помереть ей от тоски, побоев и лекарств без суда и следствия.

Назад Дальше