Подзорная дудка, целая и невредимая, была отрыта местными домовыми и с курьерами отослана домовым московским; я принимал активное, как выражаются люди, участие в этой, как они любят говорить, операции, чем, как они говорят, и горжусь.
А червона рута, имеющая умопомрачительную способность укореняться, заполонила весь участок бывшего замка, украшает все обочины и канавы нашего Комарова, растет на полянах лесных и просто в лесах, а также вдоль железнодорожного полотна.
Нет, я не могу тебе объяснить, почему кремлецы таковы, как они есть, я и сам не знаю. Мутация? Радиация? Может, она окрест да вокруг вовсю, а уж в самом-то Кремле, будь уверен, всё прислужники щетками оттерли. Что я об этом думаю? Я об этом не думаю вообще. Что за занятие — размышлять о кремлецах, предаваться безделью в форме неприятных мыслей? Мое мнение? Ну, какое мнение. Могу пошутить. Может, Аристотель Фиораванти, Кремль строивший, был масон? Каменщики ведь и есть масоны, здание-то краснокирпичное. Что я знаю о масонах? Я о них не знаю ничего. Кажется, они поклонники колдовства, хотя разбираются в нем мало — потому и поклонники.
Хочу добавить: кремлецы опасны в равной мере и вместе, и порознь, у них количество не переходит в качество, и в одном отдельно взятом кремлеце пребывают все кремлецы чохом. Да, влияние их на людей особое. Я тебя не понял. При чем тут чума? Заразны ли они? Мой хозяин сказал бы: «Да ты философ!» Заразно ли зло? Кто ответит? Кого ты спрашиваешь? Я ведь не человек. Да и ты тоже. Однако, в отличие от новотворной тошной силы (кремлецов и лаврецов) мы не ошибка Природы, а ее игра.
Фаина? живет, как жила. Отправившись в очередной раз в четыре утра в лес за грибами, подивилась она отсутствию кортежа: ни опрокидки с кремлецом, ни дюжих молодцов; а уж пройдя мимо замка и обнаружив вместо него пустое место, подернутое слоем разноцветной пыли, она по первости обмерла от удивления, а потом произнесла вслух, — мол, вот счастье-то, не вышла за этого Афоню малахольного, вон как библию составлял, набаронился, набахвалился, да и испарился, на пыль изошел; в копнах не сено, в кладах не хлеб, в долгах не деньги. За лето Фаина еще малость подросла, стала прямо гренадер-девка, сдуру от того расстраивалась, хотела быть маленькой и тоненькой, а не статной и крупной, как памятник царице в Екатерининском саду. Мне она еще больше стала нравиться, и тебе бы понравилась, по контрасту, поскольку мы-то с тобой нижутки малорослые.
Я-то и должен быть махонький, мне для жития отведен испод дома, подошва его, дно, подполье, перекрытие, все пыльные закуточки под шкафами-диванами, лоскутки темные пространств теневых. Да и тебе потребен малый габарит, как всякому роботу, тебе положен небольшой клочочек твоей летающей тарелочки занимать, правда? Что мы знаем, в ночи родившись?! Сходные мы породы, межуточные; ты овеществленная мысль, задуманная игрушка, а я олицетворенная игрушечка и прочувствованная. Другое дело, что я очевидец, самовидец, свидетель жизни людской; да ведь сегодня и ты как соглядатай к нам залетел, дальние бессолнечные версты преодолел в своем кабриолете безлошадном.
Подмигни мне еще своими лампочками разноцветными капельными, лал мал, бел алмаз, зелен изумруд! Есть в тебе нечто от разблюкани, инодальний ты наш железный подкидыш, из безвестных звездных палестин заброшенный в нашу маленькую мироколицу!
Ее имя снилось мне.
Снилась и сама она.
Реалии сквозь века, настолько достоверные, что я не верил — вычитал ведь, вычитал из древних книг!..
Песок, набившийся в ее сандалии, мешающий ей идти. Одежда из легкой домотканой марлевки, полупрозрачной и серо-лиловой. Узкий золотой обруч в черных волосах. Птичий профиль.
Жрецы, заставляющие ее подниматься по ступеням полуразрушенного покинутого дворца, по ступеням неестественной высоты, заставляющие ее идти одну по утерявшим кровлю галереям, в которых лежат и стоят алебастровые и казастровые урны с прахом ее предков-царей.
Маленькая царица, чье птичье сердечко колотится под худыми ребрами, маленькая царица, стремящаяся почти с ненавистью мимо алебастровых вместилищ былого величия, задирающая головку, чтобы разглядеть странный кованый светильник с фигурками зверей и птиц. Центральная фигура — петух.
Она поворачивала ко мне узкое лицо и вперялась в меня бирюзовым взором. Или изумрудным. Смарагдовым. Когда каким. Почти без зрачков. Крупный план. Стоп-кадр. Обрыв. Доброе утро!
«Хатшепсут…» — шептал я, просыпаясь со стоном. Наваждение. Морок. Эфемерида воображения дурного. И такового же вкуса. Но этот песок в сандалиях, мешающий ей идти…
Меня тянуло в ее время как магнитом. В заповедное время, когда не две, а одна луна освещала по ночам нашу планету. В довольно-таки поганую, надо честно признать, эпоху, меченную убийствами, казнями, исчезновениями людей, мятежами. Непонятными нам извивами событий; мне, в частности, изучившему все имеющиеся на сегодня материалы.
Я распутывал непредсказуемые клубки и обрывки. Писал статьи. Готовился отправиться в прошлое. Мыкался на тренажерах.
Кроме всего прочего, я был тривиально и нелепо влюблен в отделенную от меня тысячелетиями Хатшепсут. Как дети влюбляются в персонажей идиотских романов.
Как всякого разведчика, меня снабдили серией легенд. И в образ я вжился. В образы, точнее. Но сколько ни репетируй, роль есть роль, сцена есть сцена; при соприкосновении — при столкновении! — с пылью времени я почувствовал шок. Меня даже замутило слегка, когда я оказался перед чернобородым мрачным существом в белом одеянии и бутафорском головном уборе. Мне даже показалось, что один из нас уж непременно должен быть призраком. Строго говоря, таковым являлся именно я. Я уже знал, что он — один из четырнадцати главных жрецов и что его зовут Фаттах. Я же замещал (из всех возможных проникновений в прошлое мое руководство предпочло принцип замещения) придворного лекаря, астролога и астронома Джосера. В руках у меня была чаша с благоухающей темной дрянью, достоинства которой я только что расписал жрецу, — по идее, во всяком случае: тот находился в состоянии ответного словоизлияния и заканчивал его.
— …и подлый враг, — сказал он, — будет изобличен.
Сознание мое претерпевало состояние раздвоения, как сознание профессионального актера, одновременно истово рыдающего и наблюдающего себя со стороны: «Черт возьми, до чего же я фальшивлю сегодня!»
«Какой враг? — думал я. — При чем тут враг? Какая связь между изобличением и этим кретинским зельем?»
«Романтический придурок, — думал я, — дернуло тебя впереться в эту дичь, в глушь, в даль, в варварство, не сиделось тебе дома».
А услужливый суфлер диктовал мне ответ, который я и воспроизвел, отцепив одну руку, украшенную тяжелыми кольцами, от чаши и приложив ее к груди:
— Ради процветания и покоя царства тружусь, не покладая рук, денно и нощно, при свете божественного Эль-Хатора, при смутных лучах Сурана, Либера и Таша и во тьме кромешной.
— Хорошо, хорошо, — сказал Фаттах, — ты будешь вознагражден по заслугам.
Я поклонился.
— Первым, — сказал Фаттах, — из чаши изопьет клятвопреступник Сепр. И немедленно. Следуй за мной.
Я и последовал.
Долго шаркали мы сандалиями по узким коридорам, то спускаясь по крутым ступеням, то поднимаясь, проходя пандусы, залы, минуя внутренние дворики с фонтанами и каменными изваяниями крылатых когтистых тварей с лицами людей, людей с головами птиц и диких животных. Особо не понравилась мне корова с пухленьким женским личиком, четырьмя ногами в ботиках и хвостом павлина. Меня снова замутило, как на тренажере.
В итоге мы оказались в подземелье, отведенном под хранилище, совмещенное с тюрьмой: площадь экономили и ею не разбрасывались как попало. Строили немного, зато на совесть. И за страх, само собой.
— Введите, — сказал Фаттах.
Двое голоногих в ботиках ввели клятвопреступника. Вид у него был жалкий. Он трясся то ли от малярии, то ли от страха, то ли нервная дрожь его била, одеяние его было изодрано до невозможности, синякам и кровоподтекам несть числа, в том числе по физиономии приложили основательно и не единожды. И приложил правша, насколько я понял.
— Подлый Сепр, — сказал Фаттах, — ты упорствуешь во лжи?
Сепр молчал и трясся, а один из тюремщиков отвечал:
— Упорствует, достославный.
— Дай ему глоток, — приказал жрец.
Я поперся к клятвопреступнику и поднес к его губам чашу с зельем.
— Я умру в мучениях? — спросил он тихо, глядя мне в глаза.
«Идиот, — думал я, — болван кабинетный, мозги дистиллированные, так тебе и надо, путешественник по эпохам».
А вслух произнес:
— Пей и не спрашивай.
Он глотнул с усилием. И сполз по стенке на пол. Трясти его перестало. Он глядел в одну точку, тяжело дыша, и вдруг заговорил как заведенный.
— Писца — вскричал Фаттах. — Быстрей!