Дневники - Иванов Всеволод Вячеславович 2 стр.


Готовя вместе с М. В. Ивановым, сыном Вс. Иванова, дневники к публикации, мы намеренно закончили книгу дневников не последней имеющейся в архиве дневниковой записью Вс. Иванова, а несколькими строками раньше. Как нам показалось, эти записи подводили итог всему повествованию о судьбе писателя: «Все-таки в нашей работе самое главное — ожидание, а тут теперь чего ждать? И раньше-то не ахти сколько перепадало, а теперь… Хотя, исторически, это хорошо: путь должен где-то кончаться» (8 апреля 1963 г.).

«24 июня 1941 г.

…На улицах появились узенькие, белые полоски: это плакаты. Ходят женщины с синими носилками, зелеными одеялами и санитарными сумками. Много людей с противогазами на широкой ленте. Барышни даже щеголяют этим. На Рождественке, из церкви, выбрасывают архив. Ветер разносит эти тщательно приготовленные бумаги. Вот — война. Так нужно, пожалуй, и начинать фильм.

Когда пишешь, от привычки что ли, на душе спокойнее. А как лягу, — так заноет, заноет сердце, и все думаешь о детях… Сам я решительно на все готов».

Понимание войны как события поворотного и в жизни всего общества, и в своей жизни, определило и кульминационную роль военных дневников во всей книге. Сам Иванов неоднократно пишет о «пробуждении», которое должно «прийти» во время войны: «Ведь катаклизм мировой. Неужели мы не изменимся?» (17 июля 1942 г.); «Много лет уже мы только хлопали в ладоши, когда нам какой-нибудь Фадеев устно преподносил передовую „Правды“. Это и было все (подчеркнуто Вс. Ивановым. — Е. П.) знание мира, причем, если мы пытались высказать это в литературе, то нам говорили, что мы плохо знаем жизнь. К сожалению, мы слишком хорошо знаем ее — и потому не в состоянии были ни мыслить, ни говорить. Сейчас, оглушенные резким ударом молота войны по голове, мы пытаемся мыслить, — и едва мы хотим высказать эти мысли, нас называют „пессимистами“, подразумевая под этим контрреволюционеров и паникеров. Мы отучились спорить, убеждать. Мы или молчим, или рычим друг на друга, или сажаем ДРУГ друга в тюрьму, одно пребывание в которой уже является правом» (подчеркнуто Вс. Ивановым. — Е. П.) (22 июня 1942 г.). Как мы видим из дневников, близкие к этому настроения владели и другими писателями, показательны записи разговоров с Б. Пастернаком в ноябре 1942 г. (см. комментарий). Ожидание перемен в обществе и в искусстве определяет пафос ряда первых записей этого периода. Однако впоследствии надежды сменяются разочарованием. Это чувствуется и в том, как комментирует Вс. Иванов официальные сообщения, касающиеся происходящих военных событий: «Ужасно полное неверие в волю нашу и крик во весь голос о нашей неколебимой воле» (1 июля 1942 г.); «Какая-то постыдная узда сковала наши губы, и мы бормочем, не имея слова, мы, обладатели действительно великого языка» (17 июля 1942 г.), — и, главное, — в его размышлениях об искусстве и о деятелях искусства. Мысль о том, что в страшное и героическое время искусство, в том числе и его собственное, не выполняет возложенной на него высокой миссии, оказывается фальшивым, недостойным, мелким, не оставляет писателя: «Идет война, погибают миллионы, а быт остается бытом. Писатели пьют водку, чествуют друг друга „гениями“, — и пишут вздор» (25 декабря 1942 г.); «…похоже, что художники ходят по улице, а открыть дверь в квартиру, где происходит подлинная жизнь, страдает, мучается и геройствует современный человек, — нет» (7 ноября 1942 г.).

Таким образом, общий пафос этой части дневников оказывается двойственным: с одной стороны, это восхищение мужеством, героизмом народа, с другой стороны — горечь, негодование, отчаяние, рожденные высокой требовательностью к обществу, искусству, писателям и, прежде всего, к самому себе.

В этом смысле можно говорить о том, что военные дневники Вс. Иванова во многом отличаются от уже существующей в русской литературе середины XX в. традиции мемуарной прозы периода Великой Отечественной войны.

В работе «Документалистика о Великой Отечественной войне» Л. К. Оляндер выдвигает главный, по мнению автора, принцип изложения материала в военных дневниках — «быть верным факту», т. е. подчеркивается строго документальная основа повествования, минимум личного, субъективного. Если рассматривать дневник Вс. Иванова с этой точки зрения, то мы увидим, с одной стороны, обилие фактов, касающихся непосредственно военных событий, но при этом постоянные упоминания о возможно искаженной официальной пропагандой их трактовке, многочисленные слухи и домыслы, возникающие вокруг этих фактов. И, безусловно, дневник Вс. Иванова — очень личный. Сам Иванов, записывая разговор с К. И. Чуковским о дневниках, которые вели в то время оба писателя, утверждал: «Я ему сказал, что веду дневник о себе, — и для себя, так как, если удастся, — буду писать о себе во время войны» (28 марта 1943 г.). Так, например, читая ташкентский дневник, можно увидеть, что многие портреты писателей, актеров крайне непривлекательны, в описании быта и отношений между людьми подчеркнуты «страшные» подробности: «Приехав в Ташкент, Жига предложил посетить узбекских писателей для того, чтобы они „несли материал“ друг на друга. Просто „Бесы“ какие-то» (8 октября 1942 г.). Такое восприятие Ташкента объясняется во многом личными, семейными причинами. Раздражение против А. Фадеева, до войны бывшего в числе друзей Вс. Иванова, В. Катаева, Е. Петрова усиливалось тем, что Вс. Иванов, в силу разных обстоятельств, оказался в Ташкенте практически помимо своей воли. Обобщенный портрет Ташкента Вс. Иванов дает в записи, сделанной накануне отъезда: «Город жуликов, сбежавшихся сюда со всего юга, авантюристов, Эксплуатирующих невежество, татуированных стариков, калек и мальчишек и девчонок, работающих на предприятиях. <…> Я не помню такого общегородского события, которое взволновало бы всех и все о нем говорили бы, — разве бандитизм, снятие часов и одежды. <…> Листья здесь опадают совсем по-другому. Они сыпятся, словно из гербария — зеленые или золотые, не поковерканные бурей: не мягкие или потрепанные. Они заполняют канавы… Калека ползет по ним. <…> Люди жаждут чуда. Весь город ходит на фокусы некоего Мессинга. <…> Детей в „Доме матери и ребенка“ не кормят. Дети грудные и всю их пищу жрет обслуживающий персонал» (22 октября 1942 г.).

Близкий к этому «образ» Ташкента 1942 г. можно найти в «Ташкентских тетрадях» Л. К. Чуковской, напечатанных в т. 1 «Записок об Анне Ахматовой». Впоследствии, в 1982 г., вспоминая свою ташкентскую жизнь в тот же период времени (1942 г.), она записывала в дневнике: «…Я не в силах окунуться в ташкентские ужасы — самый ужасный период моей жизни после 1937-го — измены, предательство, воровство, некрасивое, неблагородное поведение А. А., нищета, торговля и покупка на рынке, страшные детские дома, недоедания, мой тиф…».

В то же время страницы дневника, где Вс. Иванов приводит, например, свои разговоры с партизанами, имеют совсем другую окраску: «глядя на них [партизан]», записывает Иванов, «удивляешься чуду жизни». Понятным становится, почему сам писатель так стремился из «ташкентской эмиграции» на фронт. Интересно отметить, что, оказавшись на фронте (поездка на Западный фронт 31.03–10.04.1943 г.) и продолжая вести записи, Вс. Иванов не переписывает их в ту же, основную тетрадь, не «сводит в целое» с уже имеющимися записями.

В московском дневнике 1942–1943 гг., в отличие от ташкентского, в большей степени акцентируются сильные стороны души человеческой. Вернувшись в Москву в ноябре 1942 г., Вс. Иванов внимательно присматривается к людям, к выражению их лиц, к городу в целом. Появляются такие записи: «Москва? Она странная, прибранная и такая осторожная, словно из стекла», «Какие странные лица на эскалаторе, сосредоточенные, острые, очень похудевшие». В московском дневнике также есть портрет города — иной, по сравнению с Ташкентом.

Москва для Вс. Иванова — это Дом (в писательском доме в Лаврушинском переулке находилась квартира Ивановых), но Дом этот покинутый, разрушенный. Живет Вс. Иванов в конце 1942 г. в гостинице «Москва», как и многие другие писатели; «на Лавруху» — в «нежилой дом», где стоит «странная тишина», — ходит за книгами. В декабре 1942 г. он остается в Москве один (жена, Т. В. Иванова, уезжает в Ташкент к заболевшим детям), навещает свою первую жену, Анну Павловну, и дочь Маню — «фантазерку и мечтательницу», по характеристике Иванова.

Москва 1940-х гг. в дневнике Вс. Иванова — фантастический город. Реальные здания, предметы приобретают причудливые, страшные очертания: авоськи на вешалках в вестибюле «Правды» — «сети смерти»; «плоские дома <…> словно книги. Стоят тысячи унылых книг, которые никто читать не хочет». Столь же нереально и описание издательства «Молодая гвардия»: «Наверху, на третьем этаже, красные, полосатые дорожки, и над ними, в холодной мгле горят похожие на планеты, когда их смотришь в телескоп, электрические шары. <…> Я к тому времени устал, ноги едва передвигались, и мне казалось, что я иду по эфиру и, действительно, разглядываю планеты. И, кто знает, не прав ли был я? Во всяком случае, в этом больше правдоподобия, чем в том призрачном существовании, которое я веду» (31 декабря 1942 г.). И на этом фантастическом фоне — постоянные размышления автора о свободе и несвободе (не случайно уже цитированный разговор с чертом происходит именно в Москве), об искусстве, о своем творчестве.

Интересно отметить, что дневники писателя выполняют также функцию черновиков, являясь своеобразной творческой лабораторией. Они содержат, как правило, наброски будущих произведений или материал к находящимся в работе в данный момент. В дневниках Вс. Иванова можно встретить, например, такие записи: «Нельзя, разумеется, в рассказе написать: „Кепка цвета проса, рассыпанного по грязи“. Это трудно усваивать. Но, тем не менее, я сегодня видел такую» (8 марта 1943 г.).

Помимо конкретных сюжетов и фраз, есть и более глубокие связи между дневниковыми записями и художественными произведениями Вс. Иванова, созданными в эти и последующие годы. От фантастической Москвы в дневнике ведут нити к «фантастическому циклу» произведений, работа над которым началась как раз в 1940-е гг., в частности к рассказу «Агасфер» (1944–1956 гг.), где действие также происходит в Москве, соединяющей в себе реальные и фантастические черты. Ташкентские впечатления отразились в сатирическом варианте романа «Сокровища Александра Македонского» («Коконы, сладости, страсти и Андрей Вавилыч Чашин»), который начинается фразой: «Сегодня по талону „жиры“ выдавали голову копченого сига, завертывая ее в обрывки какой-то Утопии».

Черты Ташкента из дневников можно найти и в Багдаде из романа Вс. Иванова «Эдесская святыня» (1946 г.) — городе, где трагически погибает герой романа — Поэт. Одна из главных идей этого романа — мысль о тщетности стремлений, усилий и деяний человека, о неизбежном забвении его, которое вызвано ходом времени. Только произведения искусства, может быть, останутся в человеческой памяти: не случайно песню героя романа поют и через тысячу лет, хотя имя его давно забыто.

И в дневниках Вс. Иванова мы также встречаем подобные размышления: «Материализм и прочие системы, думающие преобразовать мир, — деревянные кубики, которыми играет дитя. Ребенку они кажутся необыкновенно сложными и вполне объясняющими жизнь: поставить так — дом, поставить этак — фабрика, этак — полки солдат. На самом деле это только полые деревяшки. Подойдет время, дождь, ветер — кубики разлетятся в разные стороны, размокнут, рассыпятся, и взрослый человек, дай бог, если увидит на их месте щепки, а то и того не найдет» (10 апреля 1943 г.).

В 1940 г. Вс. Иванов начал роман «Сокровища Александра Македонского». Он работал над ним больше 20 лет, до самой смерти, и не закончил. О причинах он писал: «Удивительно долго лежала во мне мысль о романе „Сокровища Александра Македонского“. И все же я так и не написал его. Очевидно, не смог переступить черту тюрьмы». Писатель жалел о многом, чего он не мог сделать в своей жизни, — о том, что «плечи были широки, а ноша-то оказалась велика». Сейчас, когда после его смерти прошло уже много лет, очевидно, что, несмотря на всенародную славу в 1920-е гг., на титул «советского классика», Вс. Иванов был в чем-то трагической фигурой в нашей литературе. Возможно, именно его дневники, которые впервые публикуются целиком, и откроют читателю истинного Всеволода Иванова.

Е. А. Папковой

[8/III].

Качаем в Харьков. У Бориса{2} издатель гладкий, как огурец, и в ресторане датчане. В [нрзб.], сказывают, статья обо мне. Денежная реформа [нрзб.] как новые сапоги. <…> В снежных полях лежит лес, словно кит. Снег расчищен, будто стружки — он такой от солнца, а по краям подстриженные деревья почему-то напоминают валенки.

10/VIII.

Волнение в море и неустанно в сердце. Шум волн напоминает бор, только сгущенный. Волны — сгущенное молоко. Экскурсия в Симеиз{3}.

9/IX.

Женщина в лорнетке и гофрированном платье, на диване, читает Ленина, а потом в разговоре заявляет, что она хочет замуж.

10/IX.

Накануне бросания бомбы. Девушка с жирными еврейскими волосами чинит подле лампы перчатки, в которых она будет держать бомбу.

8/Х.

Пьянство отложить.

2/XI.

Восьмеро.

8 интеллигентов нанимают одного рабочего, безнадежно больного. Октябрьская рев[олюция] — их освобождают, а его берут. Расстрел комиссии, рабочий кажет фигу.

Ноябрь-декабрь.

Митинг курсантов, я в первом строю. Веселый командарм, которому радуются, что он не может говорить разных слов. Командарма качают. Неожиданно выясняется, что к[омандар]м, я и основные решения Республики не имеют никакого отношения [друг к другу]. Цель предельного стремления состоит в появлении напечатанных вещей в республиканском строе.

1) Ограниченное количество типов создает малый объем литературы, благодаря чему мы садимся на мель.

2) Революционная устремительность тем самым сужается.

3) Нет неожиданностей, отчего все ясно вперед, как в таблице. Случайность изгнана, а жизнь, к сожалению, более случайна, чем отсутствие хвоста у собаки.

4) Невозможность создания типов, потому что тип — это суммированная случайность. Формальное течение{4} — наиболее революц[ионное] течение, оно создает точные формулы для литературы. Ф[ормальное] т[ечение] тем самым создает возможности, отчеканивает революционный тип для масс и рушит авант[юрно]-трюк[овую] литературу до лиричности, а что же создается? Новая проза, заставляющая нас понять…

20/XII.

О мухах.

— Это сейчас упали? Или после еды?

21/XII.

Журавли, утонувшие в мазуте, берут их руками. Степь с редкими цветами — издали ковер, а вблизи нельзя лечь. Матрос, разыскивавший источники по киргизским могилкам.

«Шлю письмо неизвестной гражданке Пелагее и во первых моих словах я вас предупреждаю, так как мы женщины доверяемся мужчинам. Вы сначала от него отшатнулись, а потом с ним соединились, но это все было безболезненно, так как он с вами не хотел быть знакомым, но вы сами его склонили. Счастливы вы были бы, если бы я умерла, но я выздоровела. Когда он к вам относился халатно, то он был человек занятый. Проживши два года, когда я была больна, он сделал довольно с его стороны подло. Неужели я ему за это за все прощу. Мне вас показали, — какие вы есть птицы! Если вы не взойдете в мое положение, то имейте в виду, — я вам сделаю так, как мне заблагорассудится. Гриша! неужели ты мне изменил на старую бабу, вдову. Но, Гриша, помни, я с тобой разделаюсь, как бывает с изменниками. Когда я была больна, мне все подлости были известны. И вот, Гришенька, передайте ей это письмо, пусть она это письмо прочитает и скажет правильно делала или нет.

Назад Дальше