Дневники - Иванов Всеволод Вячеславович 47 стр.


На улице 30°. Сижу дома. Зажег электрический камин, — не помогает.

23. [I]. Суббота.

Опять сидел дома. Читал странную книжку, называемую «Социология» — П. Сорокина. Я бы назвал ее лучше — «как строить роман», т. е. как найти схему, посредством которой можно было бы столкнуть разных людей. Мне кажется, иной ценности эта книга не имеет. К Юговым зашла Ан[на] Павл[овна], тощая, жалкая, с поспешной, нищенской походкой и такой же улыбкой. За нею — дочка. Но, что я им могу сделать? Я более беспомощен, чем они. Вчера получил письмо из Союза, подписанное В. Ставским. Напоминают, что я еще не делал взноса на танковую колонну. А у меня всего 500 рублей. Пойду завтра на перерегистрацию, отдам эти 500,— стыдно столько вносить, но денег нет совершенно. У Ан[ны] Павл[овны] завтра кончаются дрова, попробую позвонить на деревообделочный завод, — но в такие морозы разве достанешь обрезки?

— Плечи широкие, Всеволод Вячеславович, а ноша-то оказалась велика?

— Сам чувствую.

— То-то. Чувствовать-то надо было, когда брались…

— И государства ошибаются, а нам, грешным, и сам бог велел.

— Хо-хо-о! Хотите сказать, что государства ошибаются чаще, чем отдельные люди даже? Так государство что ж? Государство и есть государство. С него что возьмешь? Сегодня оно на карте, а завтра — другая карта, другое государство.

— А искусство? А законы? А культура?

— Извините, но если государство ошибается, и притом часто, то у него не может быть ни искусства, ни законов, ни культуры. У него сплошная ложь, лужа-с! Да! И высохнет лужа, и подует ветер, и унесет пыль. Что осталось?

— От человека остается еще меньше.

— Вот уж не сказал бы. Возьмите любой энциклопедический словарь и найдите там слово «Аристотель», а затем и говорите…

— Ну, и на слово «бреды» тоже не так уж мало.

— Не знаю, не знаю! У многих такое впечатление, что не Греция создала Аристотеля, а Аристотель создал и донес до нас Грецию. Уж если вы признали, что государство ошибается часто, то что ему стоило ошибиться еще раз и прекратить тем самым Аристотеля в самом начале, чтобы «не рыпался». Но, дело в том, что оно ошиблось, но с другой стороны, — и Аристотель уцелел. Так что здесь отнюдь не заслуга государства, которое, вообще-то слепо, бестолково, мрачно…

— Позвольте? Здравствуйте! Да, вы из «Карамазовых»? И разговор не состоялся…

Форма диалога наиболее успокаивающая. Это вроде валенок зимой.

Смерть, например, мне представляется в форме диалога. Я не знаю, как бы это объяснить. Ведь смерть — конец, да? А если конец, то какой же диалог? Может быть, диалог мудрых, не аффектированный? Ну да. Ведь все же «разговоры в царстве мертвых» столь популярные в XVIII веке, которые лучше чем мы чувствовали форму, сделаны в форме диалога{382}.

…На заседании «планерки» в «Гудке». Ж.-д. забиты составами. Есть дороги, с отрезанными концами, забитые составами. Редактор приводит забавный и грустный случай: для того, чтобы не было накипи в котлах, машинистам выдают «антинакипин». Однако, накипь есть. Стали допытываться — почему? Оказалось, что машинисты меняют «антинакипин» в деревне, где мужики делают из него мыло, создавая так сказать, — простите за плохой каламбур — буржуазную накипь…

Тишина. В отоплении булькает вода. Анна Павловна ушла. Дочка с нею. Дворник из соседнего дома дал им мешок стружек, и они топились два дня. Я почему-то считал раньше Анн[у] Павл[овну] предусмотрительной и запасливой. Но, все это не так. Она существовала на водку, которую выдавали в Союзе, — уж чего эфемерней! — а теперь водки не выдают и она бедствует. И рядом — бедная девочка, — тоже фантазерка… у-ух! Может быть, плечи-то не широки, и силенки-то не было, а главное — пути-то никуда не следовали? Вот в чем дело.

Но, еще и в том, что иди ты или не иди, рассчитывай свои силы или не рассчитывай, — а несчастья к тебе все равно придут. Это — [нрзб.] персть мира, — забьет тебе глаза, душу, — и закроет все.

24. [I]. Воскресенье.

Пишу, сдвинув два кресла, — мягко и тепло, — покрыв ноги мехом, соединив кресла фанерой, положив поверх их подрамник, обитый фанерой, на котором и лежит мой дневник. Тепло, и довольно удобно. Не знаю только, много ли часов можно писать в подобном положении. Если много, то хорошо. В иных условиях больше двух часов не выходит.

Был на врачебной комиссии. Вежливейше выслушали, с почтением назвали «высшим командным составом» и признали годным. После чего вернулся домой и стал названивать по телефонам, добывал денег — надо внести на танковую колонну, дать Ан[не] Павл[овне] на дрова. К счастью — «Учительская газета» любезно прислала 800 — (из них правда, 150 — вычли налог), завтра выдадут «Известия», а там, глядишь, получу что-нибудь и с «Гудка». В общем наскребу тысячи две, — и вывернусь. — Встретил Л. Никулина, седой, тощий, предлагает написать вместе — Федин, Асеев, я, — письмо Молотову и просить, так сказать, вспомоществование. Крайне неприятно просить в такое время. Но, за дверью, погрохатывая котелками, уже стоят дети и ждут пищи.

Скосырев, любезно улыбающийся, говорит, когда, мол, освидетельствовали.

— А Узбекский Союз настаивает: они прислали официальное сообщение, что выдвигают «Проспект Ильича» на Сталинскую премию.

Я пробормотал что-то насчет Гос. изд. худ. лит. и «Нового мира». Он все знает, конечно, потому что сказал:

— Испугались.

Я не спросил — чего испугались? И, вообще, по-моему, бояться в этом романе, — кроме имени автора, — нечего.

25–26. [I]. Пон[едельник] — Вторник.

25-го — дома, все доставал машину — привезти Танин багаж. Достал. В общем, она доехала благополучно. Ребята уже прислали письма. Кома утешает меня — не напечатали роман — почти моими же словами. Очень мило. Колхозник сдал в Ташкенте государству в фонд обороны 1.000.000 рублей. Деньги принес в мешке. По дороге Татьяна меняла рис на соль. — Написал статью с цитатой из Э[дгара] По{383}. В два часа ночи приехала Войтинская — надо вставку о том, что 22 дивизии у Сталинграда добили. Написал, передал по телефону, — и, что самое удивительное, опять уснул. Правда помогла «История эллинизма» Драйзена, сочинение длинное и невероятно скучное, которое, однако, приходится читать. Искал какую-то книгу, под руки попал В. Брюсов, «За моим окном». Я прочел. Он рассказывает там, между прочим, о том, как его рисовал Врубель, — под конец смыл затылок и оставил одно лицо. Брюсов обижается и называет Врубеля сумасшедшим. Но, когда прочтешь, например, книжку «За моим окном», видишь, что Врубель-таки был прав. Символисты пыжились, раздувались, старались казаться и выше, и умнее. Впрочем, великанам вроде А. Блока, это и не нужно было, но Брюсов делал это зря. У него был свой крошечный мирок — рассказ «На святом Лазаре» (так кажется?) очень приятная вещица, которая должна быть во всех хрестоматиях.

У бедного «Бриньзи» — Радыша пропала в Москве комната, пропало, значит, все имущество. Эх!

27. [I]. Среда. 28–29—30—31.

Отчасти по причине холода, безденежья, а равно и устав от писания статей, которых в эти пять дней я, кажется, написал три — я не писал сюда. Да и нельзя перегружать рюкзак тяжестью жалоб.

Вчера только что окончил статью, которая сегодня напечатана в «Известиях»{384}, как пришел Кончаловский, веселый, румяный, в бобрах. Заходил в Третьяковку, бранился, что его картины плохо освещены — дело в том, что А. Герасимов написал и повесил новую картину «Сталин делает доклад» и весь свет направили на нее. — Рассказывал о своих делах, что ему Комитет по делам искусств должен 100 тыс., что он получил за Пушкина{385} — 30, и скоро где-то достанет ужин, и тогда будет совсем хорошо. Посередине коридора у них горит печка, внучка{386} — дочь сына и испанки, — бегает по коридору, на обед хватает. — Я радовался, глядя на него, и мне не хотелось ни на что жаловаться. — На днях был он в Третьяковке, продал картину «Мясо». Возвращается домой, стоит на остановке троллейбуса, у гостиницы «Москва», подходит знакомый художник, спрашивает:

— Петр Петрович, как дела?

— Хорошо. Вот только что в Третьяковке продал «Мясо» за 15 тыс.

Едут. В троллейбусе одна из женщин, пассажирок, продвигается к нему поближе и говорит:

— Гражданин! Мы из Алма-Аты… С питанием у нас еще плохо… Не можете ли мне устроить хоть немного мяса?

Мать Миши Левина говорила с Ташкентом. Ребята наши уже ходят. Вчера «Известия» послали Абдурахманову телеграмму — помочь моим детям продовольствием. В день уходит на них, как пишет Тамара, — 300 руб.!

Днем, неожиданно, собрались Федин, Погодин, Форш. Я выставил полбутылки водки, разговорились. Форш рассказывала о Печковском{387}: — Был такой тенор, пел в «Евгении Онегине». Напел много, построил дачу против меня. Глупый. Дача «ампир», с колоннами. Он сидит на террасе, в джемпере, вышитом незабудками — мальчиков любил, они и вышивали. Вижу возле террасы старушка варенье варит. Все едут мимо — и в восторге. «Ах, — „Евгений Онегин!“» А рядом деревня, Егоршино, что ли, называется, мужики — жулики! Немцы идут. Все мы уезжаем. А Печковский все сидит и сидит. — «Чего это он?» — «Да, немцев, говорят, ждет». Верно, немцев. Дождался. Он на советскую власть обижался: ордена не дает, потому что мальчиков любил. Поехал он в Киев. Выступал там с большим успехом. Решил — все в порядке, все устроено, на дачу возвращаться пора и — вернулся. А тем временем, окрестные мужики все в партизаны ушли. Вот сидит он на даче, приходят мужики: «Пожалуйте в лес». — «Чего?» — «Приговор надо исполнить». — «Какой приговор?» — «Вынесли приговор мы, надо привести в исполнение». Увели в лес, исполнили, — а бумагу об исполнении сюда прислали.

Погодин рассказал, как поспорили два казаха — и один съел кобылу, — жирное место, пуда полтора жирного мяса. Ночью затылок у него стал жирный и он сказал: «Что-то мне плохо». Ему дали стакан касторки. Он выпил и лег спать. И, ничего, отошел. Мы только через несколько лет узнали, что касторка на конский жир не действует.

Федин читал Омар Хайяма. Хайям, кажется, был хороший математик и свой «Рубайят» написал на полях математических сочинений. Это похоже на правду. Стихи точные и ясные — это какая-то классификация чувств, выраженная с предельной простотой, и в то же время художественно. Но для Востока, конечно, он чересчур прост. Затем Ольга Дмитриевна, ни с того, ни с сего, стала возмущенно рассказывать, как перевозили прах Гоголя{388}. Это, действительно, было глупое и возмутительное происшествие, при котором мне пришлось присутствовать (как вынимали прах Гоголя, правда, я не видел — ушел), но Ольга Дмитриевна уж очень окарикатурила его. Федин рассказал, что Малышкин взял кусок не то сукна, не то позумента, держал у себя, но затем, ночью, будто бы убежал на могилу Гоголя и там зарыл этот кусочек под плиту. Прошло время. Малышкина похоронили рядом с Гоголем. Эффектно, но мало правдоподобно.

«Университетская легенда»: некий профессор, остался в прошлом году дома. Ученики и университет уехали. Так как многие квартиры в обширном доме пустовали, то кошки шлялись всюду. Профессор ловил их, приносил в Университет, и здесь, запивая жаркое спиртом из-под препарированных насекомых, ел по одной кошке в день. Спустя некоторое время, когда количество кошек уменьшилось, к нему пришли два молодца из НКВД и сказали:

— Мы просим вас не есть кошек. У вас мировое имя, и вдруг немцы узнают, что вы питаетесь кошками. Мы дадим им в руки козырь для агитации.

Назад Дальше