Все, вместе взятое, в иные минуты внушало молодому специалисту страх, почти ужас, быстро снимаемый постоянной разнообразной медицинской практикой, телесными радостями (коим обязан он был медсестре), молодостью, обществом коллег, ветхозаветной пастушеской невозмутимостью предводителей овец, древними криками новорожденных, дыханием инопланетной воли, пронизывающей всё: ковыль, разнотравье, камни, ветер, топот копыт, неукрощенные руны созвездий, блеющее море овечьего руна.
Сперва он считал дни, потом недели, за ними месяцы, затем календарь перестал его интересовать.
То ли весной, то ли осенью прибыла группа всадников из одного из племен. Они привезли молоденькую девушку редкой красоты, перепуганную; суровые спутники ее выглядели озабоченными. Двое из них с грехом пополам изъяснялись на русском, а пожилая врачиха понимала их гортанный язык. Девушка была нездорова, бледна, они подозревали, что она тяжело больна, у нее рак, а она была сговорена, на выданье. Эскорт остался у изгороди больнички, врачиха с молодым доктором стали осматривать больную. Мать честная, сказал доктор, да на каком же она сроке?! Девушка расплакалась, заговорила: у одного пастуха появился мотоцикл, такая редкость, он предложил мне покататься, мы поехали. Я только раз с ним каталась, всхлипывала она, меня убьют, говорила она, и его убьют, хоть он и сделал такое со мной, если убьют, жаль; а мой жених — сын богатого человека, что нас всех ждет, братьев моих, кровная месть, погибель. Ты плачешь слишком громко, сказала старая докторша, замолчи немедленно, тебя услышат во дворе. Весь персонал, все четверо, совещались не больше десяти минут, после чего оба доктора, молодой и пожилая, вышли к родственникам. Да, сказали они, невеста ваша привезенная очень больна, опухоль, малокровие, мы беремся ее вылечить, но быстро не получится, вам придется оставить ее на два месяца в больнице, ну, в крайнем случае на три, завтра привезете ее вещи, курс лечения длительный, навещать ее не надо, приедете и получите ее в добром здравии.
Родственники, обменявшись репликами, согласились.
— Что же будет? — спросил он врачиху. — И почему вы сказали «через три месяца»?
— Все будет хорошо, голубчик, — отвечала та, — родит и пусть первое время ребеночка грудью кормит. Дитя пристроим, найдутся, Бог даст, родители приемные, а наша с тобой задача, твоя, в частности, — вернуть девушке девственность, не замарать ее доброе имя. Что ты вытаращился? За рубежом такая операция не новость, проблема невелика, восстановишь ей девственную плеву, да и дело с концом. Не боись, у меня статьи на немецком и на английском есть по интересующему нас вопросу.
Разрешилась от бремени красавица с гор прехорошеньким младенчиком, здоровущим, кормила его грудью, все вышло как по писаному: дитя пристроили в хорошие руки (маменька плакала, медсестра ее ругала, дура, что делать, если ты такая дура, ничего, скоро замуж выйдешь, нарожаешь, это судьба, ты подумай, как повезло ему с родителями, да и мы лицом в грязь не ударили, свидетельство о рождении ему выправили, как положено, утри слезы, завтра твои приезжают, а ты, спасибо доктору, как новенькая, сделай радостное личико).
Родственники прибыли, забрали чудесно исцеленную, трясли деньгами, денег никто не взял, однако от угощения, от пары барашков да от подарков не отказывались.
Слухи о свадьбе докатились до медперсонала, а через девять месяцев молодую опять привезли, родила она, всем на радость, двойню.
Потом привезли ее через год, приняли роды, получился мальчик. Возможно, у нее еще рождались дети, но наш молодой доктор уехал, срок, на который его распределили, завершился, роман с медсестрой закончился, а больничка обзавелась двумя новыми видами транспорта (кроме уже имевшейся машины): не без интриг конфискованным у безнравственного пастуха мотоциклом и гордо стоявшим на маленьком плато за задним двором самолетиком.
Тут мы поехали.
— Теперь вы представляете, в каком диком месте провел я три года после института?
В воображении моем взлетали на сквозняках белоснежные занавеси окон маленькой больницы, горели огромные, опушенные светом звезды над горами и степью, слышала я блеяние овец, крики новорожденных.
— Боже! — вскричала я. — И вы не жалеете о том времени?! Ведь вы тогда жили настоящей жизнью!
Поскольку, по его представлению, настоящей жизнью (с иностранными аэропортами, курортами, салонами, антиквариатом, бриллиантами и т. п.) жил он как раз теперь, он так удивился, что даже обернулся ко мне, не понимая.
Чудесным образом мы быстрехонько домчали до моего дома, пробка растворилась в дорожном ветерке.
Эта история поразила меня, я часто мысленно к ней возвращалась, впечатления мои от нее были почти зрительные.
А потом, через несколько лет, я прочла рецензию на фильм «Дикое поле».
Позвонив, я спросила, видел ли он фильм; он даже не слышал о нем.
— Рассказывали ли вы о своем распределении кому-нибудь, кроме меня? — не унималась я.
— Не помню, — отвечал он, — кажется, нет.
Прошло еще года два, — и я посмотрела фильм.
Один из персонажей, Федор Абрамович, говорил в нем Мите, молодому врачу, главному герою:
— Вы себе представить не можете, что тут раньше было. Такая больничка, палаты чистые, светлые, на заднем дворе маленький самолет стоял.
Митя ездил на мотоцикле, в кино мотоцикл был старый, в рассказанной мне истории — новый; поскольку «распределили» моего собеседника в шестидесятые годы, а условное время фильма приходилось, надо думать, на девяностые, это был, конечно же, один и тот же мотоцикл. Если горянку-невесту (или степнячку) из рассказа привезли тамошнему доктору с плодом в чреве, эту невесту, из фильма, привезут тутошнему с пулей в животе (доктор будет оперировать ее на огромном валуне у своего больничного барака); оба спасут девушку, каждый по-своему.
Молодой доктор из городских у подножия гор перед степью на территории дикого поля, пребывающий на форпосте «пустыни Тартари» и там, и там; доктор из рассказа уезжает, доктор из фильма остается на посту по своей воле из чувства долга. Кинорассказ завершается смертью, а устное повествование — рождением ребенка.
Однако доктор шестидесятых годов пребывает в окружении коллег в «чистых, светлых» палатах, операционная, реанимационный блок и т. д.; а доктор девяностых пользует своих пациентов в неустроенном домишке-полубараке, лекарств нет, оборудования и инструментов тоже, вместо операционного стола валун, доктор сушит травы, распределяет их по пакетикам, иногда прибегает к помощи соседа из одного из сел — ветеринара.
Первый, из реальности, все же чаще всего принимает роды, второй, из художественного фильма, лечит раненых в нелепых перестрелках и пьяных драках, выводит из комы допившихся до полусмерти и наблюдает чудесное воскрешение пораженного молнией пастуха, которого товарищи, согласно ветхозаветных времен методике, закапывают в землю по подбородок.
Врач Митя из «Дикого поля», поставленного Михаилом Калатозишвили по сценарию Саморядова и Луцика, погибает, его убивает докторским скальпелем пришедший с гор и подлеченный им сумасшедший. А молодой доктор из рассказанной мне истории возвращается в город — и к моменту рассказа в результате полной перемены участи превращается в преуспевающего фешенебельного человека, то есть фактически тоже прекращает свое существование, хотя это, если можно так выразиться, метафорическая гибель.
Просматривая рецензии на фильм, прочла я в одной из них; «Откуда, спрашивается, взялись в конце эти спасающие доктора хорошие люди, которые несут его на плащ-палатке? Нет там никого такого, должен был бы доктор лежать у своего полубарака и погибнуть в полном одиночестве».
С чего автор рецензии решил, что это «хорошие спасающие люди»? Сказано было нам (и в сценарии, и в фильме): таково дикое поле, такова эта степь, что в ней можно прожить тысячу лет, ничего там нет, — и смерти нет. И вот уносят доктора из дикого поля, из степи (легла ему дорога прочь), чтобы он — умер.
В одном из интернетных рекламных роликов видела я кадр, где горит больничный барак (после того, как доктор Митя, раненый, уже вышел за ворота); но в версии, которую смотрела я — тоже по компьютеру — этот кадр отсутствует. Увижу ли я его в том же рекламном ролике, скажем, через месяц — или он исчезнет?
В страшной сказке Саморядова «Последний ангел», где женщина вместо мальчика рождает ягненка, герой в конце сказки убивает последнего ангела: по его мнению, если Господь отвернулся от людей, то и ангел Его не нужен.
Смотрящий на горы Митя видит там бродящую по горному хребту фигуру, которую принимает за ангела: фигура оказывается ангелом смерти — убивающим его безумцем.
Всякая история, обращенная к нам, необычайно важна, но иногда не можешь понять — что тебе сказали.
У сценаристов оказался еще один общий сценарий (им, в отличие от меня, фильм по нему не понравился), названия сценария не помню, фильм назывался «Савой», Стеклов в главной роли, герой оказывается в слоях жизни, прежде неведомых, претерпевает полную перемену участи; и в «Савое» тоже присутствовала подобная идее фикс казахстанская степь.
К моменту, когда снималось «Дикое поле» Калатозишвили, обоих авторов сценария уже не было в живых: ни переходившего на ялтинской вечеринке некоего киносборища из номера гостиницы в другой по карнизу, разбившегося насмерть Саморядова, ни умершего через шесть лет во сне Луцика. Через год после выхода картины скончался от инфаркта Калатозишвили, а совсем недавно исполнитель роли Федора Абрамовича актер Степанов погиб в ДТП.
Непонятно, для чего я так упорно вопрошала рассказчика моего, говорил ли он еще кому-то о своем распределении; там было полно народа, коллеги, больные, пастухи, заезжие геологи, метеорологи, дорожные рабочие, шоферы, да мало ли кто.
Вспомнилась мне история родственников матушки моей подруги Марии, мужа и жены, врачей, поехавших в 1918 году с фельдшером и медсестрою в степь «на чуму», успешно боровшихся с эпидемией, пока их не убили: неизвестно кто неведомо зачем.
Иногда мне кажется, что рассказ о молодом враче на краю Ойкумены, дышащем воздухом Вечности, времени, безвременья у подножия гор, на облое степном, родственном пустыне Тартари, где живут по обычаям древних племен ветхие люди, где сквозняки шевелят белые пелены, где открыты оку в звездном небе такие непривычные созвездия, что поневоле принимает жизнь черты смертного сна, декораций чистилища, могли бы написать Борхес, Карпентьер, Маркес или Платонов.
Я сказала:
— …и, работая над этой вещью, я натолкнулась на ужаснувшие меня эпизоды прошлого: не могу писать дальше, как прежде, передо мной разверзлась пропасть.
— Это не пропасть, — ответил он, — это мост.
Первый мой фантастический рассказ «Муравей» Стругацкому не понравился.